Текст книги "Анастасия. Вся нежность века (сборник)"
Автор книги: Ян Бирчак
Соавторы: Наталия Бирчакова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
В третьеразрядном русском ресторанчике шумно и грязно. Сизый табачный дым висит над столиками. На небольшой эстраде что-то тренькает балалаечник в атласной косоворотке и лакированных сапогах. Его почти никто не слушает.
Низкий зал с колоннами под мрамор нарочито затемнен массивными плюшевыми портьерами – так меньше бросается в глаза убогость обстановки. До вечернего наплыва публики еще далеко, зал еще на треть пустует. Пока в нем собрались завсегдатаи, которым негде и нечем убить время, – публика довольно разношерстная и потертая. Много русских офицеров в поношенных или тесноватых мундирах, они ведут себя шумно и сентиментально, громко выкрикивая с мест патриотические тосты. Другие, напротив, сидя в одиночестве, рассматривают балалаечника сквозь запотевший хрусталь доверху налитых рюмок и раскачиваются в такт мелодии, пытаясь неумело подпевать осипшими голосами.
Попадаются и какие-то темные личности шулерского вида, шарящие глазами по сторонам в ожидании чем-нибудь поживиться.
Пестрое общество украшают своим присутствием несколько дам, очевидно, видавших лучшие времена, как говорится, – не первой свежести.
* * *
За одним из столиков, подальше от эстрады, разместились наши знакомцы Багаридзе и Васяня.
Багаридзе по-прежнему в военном френче, теперь на нем капитанские погоны. Щеголеват, энергичен, самоуверен, источает благополучие. Он в лучшей своей поре, чувствует себя в привычной обстановке. Слегка пьян, перекатывает сигарету во рту. Кому-то по-приятельски кивает через столик, к кому-то подходит поздороваться. «Ответственное задание», порученное в ВЧК, его явно не тяготит.
Васяня, напротив, чувствует себя стесненно, явно не в своей тарелке. Движения скованы, смотрит исподлобья, но цепко. В отличие от Багаридзе, который держится как старший по званию, Васяня одет во что-то гражданское, потертое, невзрачное, как одеваются мастеровые. Однако со своими огромными кирзачами он уже расстался.
На столе расставлена не ахти какая закуска: обязательная водочка в запотевшем графине, селедочка, грибочки или даже винегрет – ностальгия-с.
Васяня почти не пьет, а капитан опрокидывает частенько, с удовольствием.
Между собой они почти не разговаривают.
* * *
К их столику подходит еще довольно импозантный пожилой мужчина в залоснившейся на бортах визитке и на приглашение капитана охотно подсаживается к столику. Ему тотчас наливают.
– Что-то вас не было видно третьего дня, Борис Павлович, а мы с полковником (кивает в сторону пожилого военного. Тот, заметив внимание к себе, привстает и кланяется.) славную пульку расписали… Славную… Понимаю, понимаю, это мы, штатские, – птицы вольные, слишком, хе-хе, вольные, – с сожалением говорит гость, – а на вас, так сказать, государственные дела, судьбы Отечества… Да-а… – снова вздыхает гость. – Что ж, наши таки уходят из Галлиполи? Что слышно в верхах?
– К сожалению, похоже, что к тому идет, – невразумительно, но с большим чувством ответственности значительно произносит Багаридзе.
Васяню при этом оба совершенно не принимают в расчет, гость даже усаживается к нему спиной – не из желания оскорбить, а только по очевидному ничтожеству Васяни. Тот ничуть и не обижается, молча ковыряет вилкой свою селедочку.
– Где же теперь наша Добровольческая армия найдет себе пристанище? Как вы считаете, эти лягушатники (он доверительно наклоняется к капитану) помогут нам?
– Полагаю, что согласно международным конвенциям, – снова напускает на себя важность Багаридзе, – как цивилизованная страна, они просто обязаны протянуть руку помощи цвету русского воинства.
– Да, да, конечно, – подхватывает его пафосный тон собеседник и невольно выпрямляется на стуле, – оплот европейской цивилизации! – и, словно потеряв нить разговора, задумывается, опускает голову на грудь.
– Знаете ли, мне давеча сон приснился, – медленно, как бы про себя продолжает он, – представьте: костромское имение, дождь, телега по самые ободья в грязи, и коровы бредут рядом по дороге – глушь, тоска, Господи, какая тоска! Век бы этого Парижа не видать! Э-эх, что чужбина-то с человеком делает! Кстати, знаете, здесь, кажется, княжна Анастасия объявилась, ну из Романовых, младшая-то.
– Как объявилась? – теряет свою напыщенность капитан. Мгновенно встрепенулся и Васяня.
– Да натурально, взяла и объявилась, вроде как из всей семьи одна уцелела. Вон там, за столиком, слева за полковником, видите, дама в темном. Она, конечно, инкогнито, но все знают, что Анастасия. Полковнику доверительно открылась, а он возьми да и не удержись. Да что уж теперь Анастасия? Два с половиной миллиона отборного воинства, офицерство, белая кость, белая гвардия не удержали страну, не уберегли, что теперь Анастасия? Какие фамилии, капитан, какие фамилии, вы не поверите, в лакеях, в гарсонах ходят, – собеседника уже окончательно разобрало.
Васяня, мгновенно переглянувшись с Багаридзе, тем временем как бы поперхнувшись, быстро встал и проследовал в туалет мимо столика с «Анастасией». Поравнявшись с нею, делает неловкое движение, покачнувшись, опирается на столик, смахивает бокал. Всеобщее замешательство, женские вскрики. Васяня, заглянув ей в лицо, пренебрежительно кривится и бросает на ходу: «Простите, мамзель!» Мы видим некрасивую грузинку, притом немолодую, старательно делающую «загадочное лицо», – это никак не Анастасия.
Васяня возвращается к столику, где теперь остался один капитан, с нетерпением ожидающий его реакции. Васяня снова презрительно морщится, давая понять, что это не Анастасия, мол, наша лучше.
* * *
Не успевает Васяня занять свое место, как рядом с ними останавливается дама довольно подержанной наружности, но одетая с большими претензиями. Это наша давняя знакомая мадам Сазонова. На ней оставшееся еще с тех, прежних, времен декольтированное вечернее платье, несколько старомодное и не слишком уместное в третьеразрядном ресторане, крупные драгоценности, по-видимому, фальшивые. Общипанное и местами облысевшее боа из страуса подчеркивает увядшую шею.
Ее чрезмерная экзальтированность заставляет думать о начале душевного заболевания.
Сложенным веером она хлопает сзади по плечу капитана.
– Вот вы где от меня скрываетесь, а я уже везде обыскалась! – Это «вы» явно не относится к Васяне, дама смотрит только на красавца Багаридзе. С кислой миной он встает, молча целует ее руку и усаживает рядом.
– Зачем же «скрываетесь»? У нас с Василием могут быть серьезные мужские дела, не так ли? – обращается он за поддержкой к напарнику.
– Очень даже! – отвечает тот с набитым ртом.
– Ах, оставьте, знаю я ваши дела! Опять, небось, в карты продулся! – надув губки как девочка, она снова хлопает Багаридзе веером по руке.
– Кстати, Василий, ты не забыл, что собирался уходить? – бесцеремонно спроваживает его капитан.
– Уже иду! – Васяня на ходу поддевает вилкой последний грибочек на тарелке. Когда он исчезает, Сазонова жадно опрокидывает в рот оставленную им водку.
* * *
На улице у Васяни сходит с лица выражение придурковатости, в глазах его остается холодная злость. В ранних осенних сумерках уже плохо различима другая сторона улицы. Прохожих мало, все спешат домой укрыться от непогоды. На Васяню холод и дождь мало действуют, он еще не остыл после ресторана. Он останавливается закурить и тут видит, как буквально в нескольких шагах от него Егорычев подсаживает Анастасию в такси. Они как раз закончили свой тяжелый разговор в скверике под дождем.
Васяня прислоняется к стене и, не делая ни одного движения, долго смотрит вслед отъезжающему автомобилю. Затем зло швыряет так и не раскуренную сигарету, растирает ее ногой и бегом возвращается назад в ресторан.
Просьба императрицыДеловой квартал Парижа, первая половина дня. Из подъезда с множеством разных конторских вывесок выходит Егорычев, на ходу надевая перчатки. Жестом подзывает автомобиль. По-видимому, он собрался куда-то ехать по делам.
От стены отделяется пожилой респектабельный господин, очевидно, заранее поджидавший здесь Егорычева. Это не кто иной, как генерал Сазонов, все в том же штатском, уже несколько поношенном пальто, ставшем тесным для его располневшей фигуры. Он сзади легонько кладет руку на плечо Егорычеву:
– Алексей Петрович!
Тот рывком оборачивается, тренированным жестом опуская правую руку в карман пальто.
– Зачем вы так, Алексей Петрович? Мы же с вами не юнкера безусые, чтобы водить друг друга за нос. Жизнь нас не в салонах да на раутах проверяла, а в окопах, кровью и смертью. Что ж теперь-то меня хорониться? – с упреком говорит генерал Сазонов. – Вреда вам от меня не будет, а вот помощь, может, и пригодится.
Егорычев, конечно же, узнал генерала еще тогда, в префектуре, но ему досадно, что он разоблачен из-за случайной встречи. Возобновлять старые связи совсем не входит в его планы.
– Я виноват перед вами, Павел Андреевич, но, поверьте, обстоятельства мои таковы, что мне бы не хотелось возвращаться к тому, что связывает меня с прежней жизнью, – довольно сдержанно произносит Егорычев, и в его интонации явственно сквозит желание прекратить разговор. Но генерал твердо намерен продолжить общение.
– Если не возражаете, полковник, я бы предложил немного пройтись. В эту пору дорожишь каждым погожим днем…
Егорычев, подавляя вздох, только наклоняет голову в знак согласия и обращается к шоферу по-французски:
– Поезжайте за нами потихоньку.
Поначалу некоторое время оба идут молча, глубоко вдыхая осенний воздух. Автомобиль на расстоянии следует за ними.
– Если вы полагаете, полковник, что я к вам в претензии из-за старой истории с моей супругой, Елизаветой Григорьевной, так поверьте, дело прошлое, да и цену ее романам я хорошо знаю. Вы даже не представляете, с каким проходимцем она теперь связалась. Мне же их вдвоем еще и содержать приходится. Такой мне крест выпал, мне его и нести…
Егорычев на эти слова только молча поворачивает голову в сторону генерала и не находит нужным отвечать на его тягостное для обоих признание.
– А у меня к вам довольно деликатное поручение, уж и не знаю, как вы к этому отнесетесь…
– Слушаю вас, Павел Андреевич.
– Я уполномочен передать вам приглашение одной очень важной особы, – чувствуется, что собеседник Егорычева находится в затруднении. – Вы человек замкнутый, нашими эмигрантскими делами, общественной нашей жизнью практически не интересуетесь, и, возможно, вам странно будет слышать то, что мне поручено вам передать, – мнется генерал.
– Говорите, Павел Андреевич. Кем поручено? – сухо интересуется Егорычев.
– Видите ли, мы у себя, в Союзе спасения русского народа, где я имею честь состоять в руководстве, время от времени устраиваем что-то вроде вечеринок или балов, если вам угодно, где, признаться, бывают особы из лучших российских фамилий, я бы сказал, первых наших фамилий. Вы меня понимаете?
– Нисколько, – все холоднее и суше реагирует Егорычев.
– Я имею в виду, что иногда нас удостаивают посещением особы царской крови. И на днях мы будем иметь честь принимать у себя в Собрании саму вдовствующую императрицу Марию Федоровну.
– Очень рад за вас!
– Так вот мне поручено передать просьбу Марии Федоровны: она желает вас видеть.
– Вы шутите, Павел Андреевич? Что за странные вещи я слышу!
– Я понимаю, что разговор деликатный и неожиданный для вас, но я нисколько не шучу.
– Погодите, ведь я не состою ни в каких союзах и комитетах, крайне далек от политики, я теперь простой негоциант, у меня другая фамилия, более приличествующая моему скромному общественному положению, – может ли быть, чтобы сама императрица не то чтобы имела ко мне интерес, но даже слышала о моей скромной персоне? Решительно не верю вам, это розыгрыш какой-то!
– Алексей Петрович, обижаете. Я уважаю ваши личные обстоятельства и понимаю ваше желание сохранить инкогнито в это неспокойное время. Но открою вам причину интереса ее величества. Вы знаете, что положение ее не может не вызывать глубочайшего сочувствия – потерять всю семью, всех близких в одночасье, оказаться почти одинокой на чужбине в ее возрасте – это ведь трагедия античного, библейского масштаба. Можете себе вообразить, как чутко она ловит все слухи о возможном невероятном спасении внучки Анастасии.
– Ах вот вы о чем! Этот глупый инцидент в префектуре с болезнью моей жены, с ее чрезмерным воображением, оказывается, получил огласку, если я правильно догадался. Но, милейший Павел Андреевич, это же такой вздор, такой вздор, что и повторять-то неловко. – Егорычев делает вид, что ему просто смешно.
– Подумайте о ее императорском величестве, – продолжает он запальчиво, – в какое двусмысленное положение вы ее этим ставите. Да и меня шутом выставлять – увольте! Впрочем, признаюсь вам честно: покой и безопасность Настасьи Николаевны мне во сто крат дороже, чем расстроенные нервы вдовствующей императрицы, – с упором произносит Егорычев.
– Будьте снисходительны к моей миссии, Алексей Петрович. Напрасно вы это так воспринимаете. После всего, что она пережила, еще одно разочарование императрицу не сломает. А вы с вашей прелестной супругой немного отвлечетесь. Полную конфиденциальность в нашей деликатной ситуации я вам гарантирую.
– Как, вы еще и супругу сюда приплести хотите?! – уже смеясь, отвечает Егорычев.
– А что ж вы ее все вдали от людей держите, как в погребе. Это ж не Сибирь все-таки, это Париж! – переходит на игривые интонации и его собеседник.
Егорычев, все еще пребывая в веселом расположении духа, жестом подзывает автомобиль.
– Куда вас подвезти? – обращается он к собеседнику, считая разговор законченным.
* * *
Нужно признать, что Егорычев настолько мастерски выдерживает всю сцену, что мы и сами начинаем сомневаться – да кто же он такой, в самом деле?
Парижская квартираВ хорошо обставленной парижской квартире среднего достатка по своей комнате расхаживает Анастасия. На ней модный шелковый халат, из-под которого иногда выглядывает при движении дорогое кружево лифа.
В обстановке квартиры, в драпировках, женских безделушках чувствуется основательность, устойчивость без излишеств и роскошества. Анастасия не в настроении, она взволнованно ходит по комнате, часто подходит к окну, поглядывает вниз. Квартира расположена высоко, на уровне третьего-четвертого этажа. Из плотно, по-зимнему закрытого окна видна не шумная улица со всей ее человеческой суетой, а глухой колодец грязного двора, где блестят холодные осенние лужи, в углах громоздится выброшенная старая мебель и всякий хлам.
Высокий этаж, обшарпанный двор и уютная, обжитая, ухоженная квартира явно не вяжутся друг с другом. Создается впечатление, что хозяева квартиры сознательно не хотят привлекать к себе внимание, выбрав отдаленный от центра квартал, и вместе с тем не хотят лишать себя привычного комфорта.
Анастасия выглядывает за дверь, зовет горничную на французском:
– Мадлен, тебе не кажется, что у нас пахнет гарью?
– Нет, мадам, что вы? И на кухне ничего не готовится… Вам показалось.
– Может, мосье оставил непогашенную сигарету? Дай ключ, я проверю!
– Но мосье не разрешает открывать его комнату. Вы же знаете, он даже убирается сам.
Анастасия подходит к красивой резной двери, задрапированной дорогой портьерой, нервно берется за начищенную витую латунную ручку, дергает за нее – и, к ее удивлению, дверь легко открывается. Анастасия, не рассчитав усилий, буквально вваливается в комнату и делает несколько стремительных шагов на середину. Чувствуется, что она здесь впервые и очень удивлена увиденным.
Комната поражает своим аскетизмом. Ни ковра на полу, ни штор или занавесок на единственном высоком окне. Лампочка на голом шнуре без абажура. Простой стол и стул в углу, полка с книгами и сложенными стопкой газетами, железная койка с примятой подушкой, покрытая серым суконным одеялом. В другом углу – полка с туалетными принадлежностями. Больше в комнате ничего нет. Окно открыто, и внутри на подоконнике лежат крупные дождевые капли. Понятно, что никакой гарью отсюда тянуть не может.
Поеживаясь от холода, Анастасия начинает осваиваться в комнате, с интересом приближается к письменному столу, на котором нет абсолютно ничего. Берет с полки несколько книг, очевидно, ей не знакомых, – Кнут Гамсун, Джек Лондон, Стефан Цвейг, Рильке, Джеймс Джойс, Марсель Пруст – на языках оригиналов, среди которых попадается и несколько русских авторов – Гумилев, Цветаева. Листает книги, одну откладывает, чтобы взять с собой. Скорее всего, ей ближе Цвейг и Цветаева.
Она подходит к полке с туалетными принадлежностями, и глаза ее округляются: при всей нищенской обстановке – здесь вещи художественной красоты, с дорогой инкрустацией. Она берет в руки хрустальный флакон необычайной формы, это модный мужской одеколон, не без усилия открывает плотно притертую пробку и с наслаждением, закрыв глаза, вдыхает запах.
Поворачивается к кровати и уверенно опускается на нее, как на обычную кровать, но тут же вскакивает. Кровать очень жесткая и не прогибается под тяжестью тела. Теперь она присаживается осторожнее и с любопытством приподнимает постель – там не пружины, а голые доски. Она все еще оторопело сидит на кровати, и тут ее внимание переключается на чуть примятую подушку. Анастасия вроде бы пытается расправить примятость, но уже очевидно, что рука ее не расправляет складки, а ласкает подушку. И тут, не выдержав, она прижимает подушку к лицу, вдыхает ее запах. Когда она отнимает подушку, в глазах ее стоят слезы.
Вдруг она замечает, что под подушкой лежит что-то скомканное, серовато-грязное. Она осторожно берет в руки это что-то и внимательно рассматривает, потом начинает разворачивать. Вскоре на коленях у нее оказывается безнадежно измятый тот самый газовый шарф с вышитой монограммой, что когда-то на пикнике в Царском Селе в 1916 году она оставила графу Ильницкому.
Анастасия не сразу узнает этот шарф, мы догадываемся раньше. Но когда она наконец понимает, что это такое, на нее обрушивается воспоминание – молодые сияющие глаза князя, когда их лошади идут рядом, и между ними, обвиваясь, трепещет шарф.
Она вновь закрывает лицо руками. Затем Анастасия видит, как из пруда, мокрый, весь увешанный водорослями, с шарфом в руке выходит князь и идет к ней. Лето, солнце, зелень деревьев и цветов, радость, молодость – оба смеются.
И, наконец, у нее перед глазами проходит последняя сцена у летнего пруда: Ильницкий прячет мокрый шарф у себя на груди и его слова: «Я готов ждать этого вальса всю жизнь!»
– Господи, нет, не может быть! – шепчет Анастасия, прижимая к лицу мятый шарф.
Когда Анастасия отнимает руки, происходит преображение, в глазах ее – ликование, торжествующая радость победы. Все женское коварство, все, что таилось и подавлялось, все, на что способна любящая женщина, уверенная в своей неотразимости, – теперь у нее на лице. Это момент полного, абсолютного счастья, неожиданно подаренного ей судьбой.
Напевая что-то из Штрауса, она начинает вальсировать по комнате, и легкий воздушный шарф, повторяя ее движения, плывет, развевается за ней. Затем она прячет шарф у себя на груди и, все так же напевая, выпархивает из комнаты.
Письмо ВасяниВ обшарпанной парижской гарсонке темно и холодно. За выгородкой, отделяющей кухонный угол от остальной комнаты, виднеется силуэт Васяни, склонившегося над столом. За его спиной горит газовая конфорка, где он время от времени отогревает иззябшие руки. Слабая электрическая лампочка, как-то нелепо ввинченная прямо в стенку и прикрытая самодельным абажуром-колпаком из эмигрантской газеты типа «Свободное русское слово», угрожающе порыжевшим на боку, бросает небольшой тусклый круг света на кухонный стол, за которым пристроился Васяня.
Грязная, давно не мытая посуда с засохшими корками хлеба на краях грубых тарелок, отодвинутая в сторону, стала прибежищем для тараканов, которые беспрепятственно передвигаются по столу. Здесь же стоит пепельница, полная старых окурков. Словом, перед нами типичная, запущенная донельзя холостяцкая квартира.
В глубине комнаты на диване в кителе и в одном сапоге спит Багаридзе. По тому, как он ворочается и всхрапывает во сне, чувствуется, что он отрубился после хорошей попойки.
Перед Васяней лежит лист дешевой желтоватой бумаги, он пишет письмо, старательно слюнявя химический карандаш.
Голос Васяни за кадром читает письмо:
«Вот вы, маменька, наверное, думаете, если Париж, так это уже прямо рай какой-то. А ничего особенного, скажу я вам. Это для господ он, может, и Париж, и консомэ, и сэ тре бьен всякое, а для простого человека оно без разницы – что в Хохломе, что в Париже, – везде крутиться надобно, чтоб выжить. Вот говорили: революция, свобода, все для трудящего человека, а трудящему человеку везде одна судьба, как я теперь понимаю. Чего только в жизни я ни повидал – и окопы, и хоромы царские, а беды и крови сколько! И к чему все это теперь, когда ж конец этому и оправданье?»
Пока Васяня пишет письмо, он от напряжения то покачивается на стуле, то в окно поглядывает – там, в стекле, отражается свет от лампы и мечется огромная угловатая тень самого Васяни, когда он раскачивается на стуле. И все время слышен мерный, густой, непрестанный шум дождя за окном.
Ножки стула внезапно подламываются, и Васяня с грохотом летит на пол. Неловко поднимается в узком пространстве и рассматривает сломанный стул:
– Вот сволочи, лягушатники, им лишь бы эгалите да фрэтерните, а сами стула покрепше сделать не могут!
На шум вскидывается Багаридзе, бурно ворочается на своем диване:
– Василий, ты что там? – и приподнимается на локте, придав строгости голосу: – Вот я тебе! – но, не дожидаясь реакции Васяни, снова заваливается на бок и засыпает.
Васяня, привстав на цыпочки, смотрит через перегородку – Багаридзе уже спит. Васяня отыскивает где-то в темном углу табуретку, осторожно примащивается на ней и продолжает свое письмо:
– …передам я эту весточку вам надежным человеком, не сомневайтесь в нем. Да не убивайтесь обо мне, были бы только вы, драгоценная маменька, живы и здоровы, – я, молодой и крепкий, нигде не пропаду, хоть и в Африке…
* * *
Левая его рука придерживает угол письма, мы видим это крупным планом, затем камера идет выше, и мы видим, что это уже рука Дзержинского. Он стоит у себя в кабинете, опираясь рукой на стол, и читает «секретное» письмо Васяни.
– Что это он Африку сюда приплел? – спрашивает Дзержинский. – Не нравятся мне эти его настроения, тоже мне, философ из Костромы нашелся.
– Из Хохломы, Феликс Эдмундович, – поправляет собеседник, тот же знакомый нам человек в гимнастерке.
– Да какая разница – Хохлома, Чухлома, – пытается острить Дзержинский. – А что мать его, не допрашивали?
– Так умерла она уже с полгода тому. Голод у них там, тиф. А он, дурак, все пишет дражайшей маменьке.
– А что ж они хотели – сразу и в рай? – Дзержинский, словно продолжая разговор сам с собой, делает несколько глотков крепкого чая с лимоном из тонкого стакана в ажурном серебряном подстаканнике. – Достаточно, мол, пристрелить нескольких буржуев – и наступит эра всеобщего благоденствия? А грязную работу кто делать будет? Нет, ты, голубчик, пройди это все с нами, да чтоб весь в грязи и крови, а тогда мы еще посмотрим, чего ты стоишь.
Он резко ставит стакан на стол, снимает телефонную трубку и так, с трубкой в руке, продолжает:
– Вообще не пойму, что там у них в Париже происходит? Чего они тянут? Трудно, что ли, какую-то барышню убрать? Ведь никто особо-то и не спохватится, там этих Анастасий столько… Передайте товарищу Тереку, чтобы немедленно, слышите, немедленно приступали к выполнению операции! – и после паузы добавляет: – А этим «философом» мы в ЧК позже займемся. Обязательно займемся! – Дзержинский решительно начинает набирать номер.