355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Рапопорт » На рубеже двух эпох. Дело врачей 1953 года » Текст книги (страница 9)
На рубеже двух эпох. Дело врачей 1953 года
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:43

Текст книги "На рубеже двух эпох. Дело врачей 1953 года"


Автор книги: Яков Рапопорт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Справа от входной двери были привинченные к полу стул и маленький стол.

Слева у стены в отдалении – большой стол, за которым восседал "куратор".

По-видимому, он гордился своим кабинетом, так как однажды в присутствии нескольких своих молодых коллег (по-видимому, у них шла дискуссия на эту тему) обратился ко мне, как к арбитру (как я потом вычислил, это было в период намечавшегося перелома в ходе "дела"), с вопросом: "Какой кабинет мне больше нравится: его или тот, в котором меня накануне днем допрашивал какой-то полковник (об этом допросе и полковнике расскажу ниже)". Я ответил, что мне больше всего нравится мой невзрачный кабинет в прозектуре 1-й Градской больницы. Ответ вызвал удивленное переглядывание дискутирующих, причина чего мне была тогда непонятна. По-видимому, они уже знали о намечавшемся переломе в ходе "дела" и их что-то поразило в моем ответе.

Пригласив занять положенное мне место на привинченном стуле, следователь информировал меня о том, что он – мой постоянный следователь, что решение всех могущих возникнуть у меня вопросов зависит только от него (давая понять, что я принадлежу ему как одушевленная вещь) и что, следовательно, если я хочу, чтобы эти вопросы им решались в положительную сторону, то я должен вести себя хорошо. Я хочу дать наперед общую характеристику этому следователю. Он отрекомендовался помощником начальника следственного отдела; почему меня им почтили – не знаю. К нему часто приходили для каких-то консультаций другие следователи, и я с нескрываемым любопытством разглядывал их. Это была молодежь, несомненно, с юридическим образованием, и у нас были общие знакомые среди профессуры. Посещавшие моего, следователи были люди с обычными человеческими лицами, во внешности которых не было ничего звериного; это вызывало мое удивление в силу диссонанса между такой внешностью и тем гнусным людоедским делом, которое они делали. Звериная внешность – это, по-видимому, сценическая и кинематографическая стилизованность подобных деятелей. Многие самые отъявленные душегубы, самые жестокие и бессердечные гестаповцы часто имели обманчивый вид херувимов. Один из следователей, посещавший моего, молодой парень с фурункулезом, был следователем жены Вовси. Я просил его передать ей привет (что он выполнил) и просил не очень ее мучить. Он запротестовал против самого факта мучений и спросил у меня, почему я так внимательно его рассматриваю. Я ответил, что из любопытства, что он напоминает мне кого-то из моих студентов и что его внешний облик плохо вяжется с его функциями. Он мне ответил: "А что, мы разве другие люди?" Они действительно считали себя людьми и, мне кажется, могли бы ими быть в другой общественной формации и в другой профессиональной области. Мой "херувим" был сложным парнем – неглупым, хитрым, разбитным, с скудными, поверхностными, но все же какими-то сведениями из разных областей литературы и биологической науки. Может показаться странным, но у меня не осталось чувства озлобления или ненависти по отношению к нему. Более того, я до сих пор храню некоторые чувства благодарности ему за те проявления человечности, которые у него иногда проскальзывали, за те некоторые контакты и беседы на вольные темы, которые он иногда допускал и которые были для меня какой-то отдушиной в одиночном заключении. Иногда мне казалось, что в нем прорезывались какие-то элементы сочувствия к моей судьбе. Но при всем этом он был следователем МГБ и старательно выполнял свою роль: добиваться признания того, чего не было, и тенденциозно интерпретировать, соответственно заданию, то, что было.

После его информации о принципиальных основах наших взаимоотношений, я у него спросил о том, где я нахожусь. Он ответил: "В Лефортовской тюрьме". Я внутренне похолодел и понял, что мое дело – плохо. Лефортовская тюрьма имела самую ужасную репутацию среди всех московских тюрем. Считали, что из нее никто не выходил, что само заключение в эту тюрьму – это уже приговор, это – обреченность на самое ужасное. У моей жены был мистический страх перед этой тюрьмой, одно название которой повергало ее в ужас. К счастью, она не знала, что я в ней нахожусь, и думала, что я – на Лубянке. Она позднее говорила, что не выдержала бы, если бы знала, что я – в Лефортовской тюрьме.

Мне трудно сравнивать эту тюрьму с другими, на Лубянке я пробыл только сутки (об этом важнейшем эпизоде я ниже расскажу) и уловил лишь разницу в том, что там пищу приносила в камеру официантка в белом переднике и с белой наколкой на голове и что в камере не было санитарных приспособлений лефортовской одиночки, которые я высоко ценил. Но Л. С. Штерн, проведшая около трех лет на Лубянке и привезенная для устрашения в Лефортовскую тюрьму, где провела 20 суток, вспоминая этот период, назвала Лефортовскую тюрьму преддверием ада. Все познается в сравнении! Мне сравнивать было не с чем, и я был доволен, что все заключение провел в "одиночке", а не в общей камере. Я предпочел быть один, чем в обществе чужих, незнакомых товарищей по несчастью, каждый из которых мог оказаться провокатором. Лучше физическое одиночество, чем скованное одиночество в людском коллективе. Таким образом, хотя сие от меня не зависело, но один из пугающих факторов режимной тюрьмы – "одиночка" – совпал с моим желанием назло авторам режима. Трудно сказать, насколько сохранилось бы это желание при длительном заключении.

Итак, начались ежесуточные ночные бдения с перерывом в воскресные дни, когда мой куратор, как и всякий трудящийся Советского Союза, имел право на отдых. Бдения начались, как я уже говорил, с определения взаимоотношений с следователем, информацией о месте моего обиталища и с одной очень важной информации. Бодрым тоном, имеющим целью, по-видимому, вселить бодрость в меня, мой куратор перед переходом к допросу предупредил меня, что расстрел мне не угрожает. Это – своеобразное начало следствия. В обычном судопроизводстве определение наказания вытекает из хода следствия и завершается вердиктом суда. У советской Фемиды сталинской эпохи все было поставлено с ног на голову – все было предопределено с самого начала, даже приговор. Впрочем, может быть, таким ободряющим прогнозом мой куратор хотел добиться от меня полноты и многообразия признаний без боязни расстрела, даже если эти признания будут чудовищным самообвинением в страшных преступлениях.

Освободить меня от этой боязни, вероятно, нужно было еще и потому, что статьи уголовного кодекса, по которым я был арестован (58,8; 58,10; 58,11), предусматривали расстрел. Я совершал свои преступления не в одиночку, а в организации (ст. 58, 11) и, следовательно, мог без боязни расстрела раскрывать и свое мнимое участие в преступной организации и выдавать и оговаривать других ее участников. В дальнейшем, однако, куратор решил лишить меня сознания, что я не буду расстрелян. Впрочем, этого сознания у меня и не было, несмотря на ободряющее предупреждение. Я знал, где я нахожусь, с кем имею дело, а смысл статей уголовного кодекса, за преступное нарушение которых я был арестован, и причитающееся за них наказание мне разъяснил куратор. Я не видел оснований, почему для меня могло быть сделано исключение. Статья 58, 10 – антисоветская пропаганда, статья 58, 8 – активные террористические действия, статья 58, 11 – усиливающая значение предыдущих статей коллективным характером преступлений, совершенных в преступной организации. 58 статья – самая страшная в советском Уголовном кодексе, ею широко пользовались в годы сталинского террора. Чем она угрожает, я знал и до разъяснения следователя. По ходу следствия и по результатам допросов он убедился, что не достиг успеха в признании мной не только участия в террористических актах группы "врачей-убийц", но и в самом существовании этих актов. Тогда он пустил в ход следующую аргументацию. "У Вас репутация умного человека, а ведете Вы себя как дурак". Эту характеристику я недавно слышал и от моей восьмилетней внучки, возмущенной тем, что я дал пьянице-плотнику деньги за намеченную работу вперед; деньги он, конечно, немедленно пропил и исчез. Внучка изрекла почти дословно слова следователя: "Дедушка с виду умный, а поступает как дурак". Я не обиделся, признав заслуженность характеристики, и вспомнил следователя. Следователь подкрепил эту характеристику ссылкой на М. С. Вовси в качестве примера для меня. "Вот Вовси ведет себя как умный человек и, может быть, сохранит себе жизнь, а Вы ведете себя как дурак". Я напомнил ему его заявление, что мне не угрожает расстрел, на что он ответил: "Это – как народ потребует!" Народ, конечно, потребует казней. Эту оптимистическую перспективу, кстати, я слышал от моего следователя и его коллег, обсуждавших вслух в моем присутствии намечаемый ритуал казней, совпадающий с тем, который я слышал, находясь на свободе до моего ареста. Не получив важнейших признаний обещанием сохранения жизни, он, по-видимому, решил достигнуть их угрозой казни. Должен, однако, сознаться, что, в силу особенностей моего характера, я не представлял себе реально эту угрозу. Для меня она была абстракцией, и в конкретную реальность превратилась бы, вероятно, непосредственно перед ее реализацией. Впрочем, может быть, этот психологический настрой не является моей персональной принадлежностью, это – жизненная сила в одной из ее форм. Перейду к ночным бдениям. Передать все фантасмагорическое содержание их в виде связного повествования чрезвычайно трудно. На протяжении многих ночей жевалась одна и та же тема с многочисленными отвлечениями от нее в сторону к неожиданным вопросам куратора – неожиданным для меня, но, по-видимому, им заранее подготовленным. В технику допроса, вероятно, входили такие неожиданности, рассчитанные на растерянность допрашиваемого с тем, чтобы "подловить" его на этой растерянности. Эту же цель, вероятно, имел возврат к уже пройденному, авось и здесь образуется какая-нибудь щель, в которую следствие сможет влезть и расширить ее до размеров признания того, чего не было. Эти следовательские приемы неоднократно освещены в художественной литературе с разной степенью таланта следователя, разным интеллектом подследственного, разным талантом писателя. Мне трудно сопоставить в моем деле талант следователя и интеллект подследственного. Должен, однако, заметить без излишней скромности, что последний "органами" был оценен высоко, как в их агентурной характеристике, так и в оценке одного из крупных деятелей МГБ (я не знаю его фамилии, по многим признакам он был в чине генерала), присутствовавшего на одном из допросов. Агентурная характеристика, с которой познакомил меня следователь, гласила, что я – крупный ученый, с именем широко известным в СССР и за рубежом, умный, хитрый, требующий внимательной настороженности при допросах. Таково же было и впечатление генерала, о чем мне сообщил следователь. Что касается агентурной характеристики, то я ответил на нее следователю, что произошла роковая для меня ошибка: была переоценена моя роль и мое место и в преступном, и в научном мире, имевшая следствием мой арест.

Все же вопросы, бывшие предметом обсуждения ночных бдений, весь их сумбур, доступны систематизации. Они касались двух основных тем: 1) еврейский буржуазный национализм; 2) участие в террористических актах организации "врачей-убийц". Обе эти темы взаимно связаны и соподчинены в реальной преступной деятельности автора и других членов злодейской шайки.

Как и в первой встрече, беседа на конкретные темы началась с предложения куратора рассказывать о моих преступлениях. Самостоятельно конкретизировать их я не мог, так как никак не мог уразуметь, что такое еврейский буржуазный национализм. Мой следователь мне помог, зачитав показания одного из видных обвиняемых, касающиеся меня. В этих показаниях я был обрисован как защитник евреев – сотрудников Института морфологии Академии медицинских наук, подвергавшихся гонению. Это показание соответствовало действительности, я старался оказать посильную поддержку сотрудникам института, национальность которых была единственным поводом для создания для них тяжелых служебных и, следовательно, жизненных ситуаций. С этого момента в следствии началось мое прозрение, я понял, что такое еврейский буржуазный национализм и почему я – еврейский буржуазный националист, враг советского народа. Оказывается, создавать для евреев совершенно откровенно и беззастенчиво тяжелые служебные и моральные ситуации, как это делал, в частности, начальник отдела кадров Академии медицинских наук профессор Зилов, – это не преступление, хотя соответствующая статья (антисемитизм) в нашем Уголовном кодексе имеется, и в двадцатых годах были случаи ее применения, А выступать в защиту обижаемых по национальному признаку и даже только сочувствовать им – это преступление, имеющее название – еврейский буржуазный национализм. Я не стал отрицать своих взглядов по этому вопросу, я не считал их преступными. Вообще моя линия поведения в следствии была совершенно четкая, хотя следователь однажды сказал, что он не может ее понять. А линия была простая: признавать свои взгляды и действия, в которых не было ничего предосудительного (разумеется, с моей точки зрения), и категорически отрицать то, чего не было в действительности. Вот этой линии следователь никак не мог понять: почему я признаю и развиваю некоторые взгляды, квалифицируемые по пунктам 58 статьи, а другие, квалифицируемые по тем же пунктам, категорически отвергаю. Он, видимо, никак не мог понять, что я в своих показаниях нигде не лгу, хотя я не считал себя обязанным излагать все свои мысли по поводу окружавшей меня на свободе действительности. А эти мысли были, особенно в последний период, очень мрачными.

Став на стезю "еврейского буржуазного национализма", я с полным знанием вопроса излагал многочисленные факты ограничений, которым подвергались люди еврейской национальности в различных областях советской жизни и которые были мне известны.

Следующий допрос начался с заявления следователя, продолжающего "беседу" накануне. "Вот Вы сказали, что имеются вузы, в которые евреи не были приняты. Это – возможно; но это не потому, что они – евреи, а потому, что никто из них не отвечал строгим социальным требованиям для поступления в этот вуз". По всей вероятности, он получил инструкцию о таком разъяснении во время коллективного обсуждения в следственном отделе материалов предыдущего допроса всех обвиняемых по данному делу, допрос и показания которых часто были перекрестными. Выслушав это "разъяснение" следователя, я сказал, что нахожу его очень интересным и что если будет суд, то я заявлю, что, по разъяснению следователя, при приеме в вузы социальный отбор превратился в национальный. Следователя это почему-то задело, поскольку он с запальчивостью воскликнул: "Вы меня передергиваете!" Я невольно улыбнулся такой переоценке моих возможностей и моих намерений в такой ситуации. Я привел также те указания, которые мне, как заместителю директора Института морфологии, передавала зав. отделом кадров института. Эти указания, которые она должна выполнять и вынуждена была меня об этом информировать, заключались в препятствиях в приеме на работу сотрудников-евреев.

Я привел в качестве аргументации несомненной дискриминации евреев, как государственной политики, а не как местного партизанского антисемитизма (таковой, по-видимому, никогда не был заглохшим), эпизод с изданием руководства – справочника по гистологической диагностике опухолей. В таком справочнике была крайняя необходимость, учитывая исключительную практическую важность в правильной характеристике опухоли, особенно в материалах биопсий.

Об этом я уже писал выше и должен еще раз отметить колоссальную ответственность перед больным, которую несет патологоанатом при гистологическом заключении о существе опухоли. Необходимо было вооружить патологоанатомов справочником, который помог бы им в гистологической диагностике опухоли. Такого справочника в нашей медицинской литературе не было. Я взял на себя инициативу издания в русском переводе американского справочника, составленного крупнейшим знатоком морфологии опухолей Футом.

Этот справочник был издан у нас в 1950 году под моей редакцией и с моим предисловием. Он был немедленно буквально расхватан из книжных магазинов и скоро превратился в библиографическую редкость, хранимую прозекторами в сейфах. Наряду с откровенной, а также и скрываемой благодарностью за этот справочник со стороны массы патологоанатомов не было недостатка и в шипениях (большей частью все же скрытых) по поводу моего "космополитического" поступка. Даже ходили слухи о том, что я имел крупные неприятности из-за издания Фута. Издание руководства Фута на русском языке подстегнуло необходимость издания собственного, аналогичного руководства, написанного советскими авторами. Организация составления такого руководства была возложена на Ленинградский институт онкологии, и персонально – на заведующего патологоанатомическим отделением этого института профессора М.

Ф. Глазунова, крупного специалиста в области морфологии опухолей. Область морфологии опухолей чрезвычайно обширна. Один автор, как бы опытен он ни был, практически не в состоянии овладеть всем многообразием структуры опухолей, зависящим и от строения органа, в котором развивается опухоль, и от многочисленных вариантов структуры самой опухоли в одном и том же органе, от степени ее зрелости, добро– и злокачественности и т. д. Поэтому произошла известная специализация патологоанатомов в какой-либо определенной области онкологии при практической необходимости давать заключения по разнообразным материалам биопсий. Сам М. Ф. Глазунов, будучи разносторонним специалистом в области морфологии опухолей, все же известен был как знаток опухолей женской половой сферы. В силу этих обстоятельств создание руководства, о котором идет речь, могло быть выполнено коллективом авторов, имеющих специальный опыт в морфологической характеристике определенной группы опухолей. М. Ф. Глазунов обратился к ряду специалистов с просьбой принять участие в составлении руководства соответственно их персональному опыту, и среди них – ко мне и к академику Академии медицинских наук Л, М. Шабаду, известному онкологу-теоретику. Оба ответили согласием на просьбу М. Ф. Глазунова, указали разделы руководства, написать и иллюстрировать которые мы берем на себя, и получили благодарное подтверждение авторства по этим разделам с указанием их объема. Это происходило в 1951 году. В дальнейшем Глазунов хранил молчание в течение всего 1952 года, которое мне показалось подозрительным.

Точно помню дату – 6 января 1953 года – я неожиданно встретил Глазунова на заседании Общества патологоанатомов. Мы поздоровались, обменялись любезностями, но о руководстве он не проронил ни звука, как будто этого вопроса и моего участия в нем не существует. Сидя рядом с ним на заседании, я спросил у него о цели его приезда из Ленинграда. Он ответил, что приехал для заключения формального договора с Медгизом на издание руководства, и опять хранит молчание о моем авторстве. Мне все стало абсолютно ясным, но я решил получить от него самого подтверждение моих подозрений и задал явно провокационный вопрос: "Значит, писать?" В ответ М. Ф. Глазунов сделал какой-то неопределенный жест рукой, смысл которого не оставлял никаких сомнений. Я спросил: "А "Шабаду?" Он ответил лаконично:

"Никакого исключения". После заседания он информировал меня о подробностях.

Когда он явился к директору Медгиза профессору психиатрии Банщикову (разговор происходил в присутствии главного редактора издательства профессора А. И. Струкова), Банщиков вычеркнул из списка авторов книги меня и Шабада (только два еврея в этом списке и были). Возражение Глазунова, что это ставит под угрозу издание всего руководства в целом, Банщиков оставил без всякого внимания. Глазунов информировал немедленно об этом президента Академии медицинских наук академика H. H. Аничкова, но тот, как выразился М. Ф. Глазунов: "Был не счастливее меня". Так это руководство и не было издано, и патологоанатомы в течение почти 25 лет пользовались зачитанным до дыр "Футом". Лишь спустя 25 лет был написан и издан соответствующий справочник по гистологической диагностике опухолей.

Я рассказал следователю об этом эпизоде, с исчерпывающей и не допускающей никаких комментариев ясностью вскрывающем не прикрытую никакими фиговыми листками дискриминацию ученых-евреев (иногда она стыдливо прикрывалась прозрачным и дырявым покрывалом). Следователя моя информация очень обозлила. Но он обрушился не на Медгиз, допустивший такую беззастенчивую дискриминацию, а на Глазунова, рассказавшего об этом, с угрозой по его адресу: как он смел это рассказать! Я не боялся подвести Глазунова – он из коллегиальных соображений вынужден был разъяснить мне причины моего и Шабада устранения из авторского коллектива, чтобы снять вину с себя. Кроме того, никто не обязывал его (к тому же беспартийного) держать в секрете всю эту историю с изгнанием из литературы двух ученых – членов КПСС, тем более что истинные пружины изгнания были совершенно очевидны и без его разъяснения. Конечно, следователь, как и можно было ожидать, только бахвалился угрозой по адресу Глазунова, понимая, что с того – "взятки гладки".

Попутно хочу рассказать еще об одном эпизоде, хотя не фигурировавшем в следственном материале, но возникшем в этот период и иллюстрирующем обстановку в период подготовки к "делу врачей" в медицинском мире. Еще во время войны мной было издано учебное руководство "Курс патологии". Оно завоевало популярность и было несколько раз переиздаваемо в Москве, в союзных республиках (Украина, Грузия, Эстония) и за рубежом (Болгария, Китай). Очередное издание в Москве вышло в 1950 году. В мае 1953 года, вскоре после моего освобождения, я получил из Медгиза (просто для моего сведения) рецензию на это издание. Авторы рецензии – кандидаты медицинских наук А. К. Юхлов и А. Г. Эйнгорн. Первого автора я не знал и никогда ничего о нем не слышал, второго знал. В бытность мою зам. директора Института морфологии он был аспирантом института и работал в лаборатории профессора А. И. Струкова. Он был известен в институте как разгильдяй, какой-то разболтанный, с очень средними способностями. Вскоре после завершения аспирантуры он был мобилизован в армию на преподавательскую работу.

Рецензия, которую написали эти два "корифея", датирована декабрем 1952 года, по-видимому, она специально понадобилась спустя два года после выхода книги. И, как в дальнейшем подтвердил Эйнгорн, была им специально срочно заказана. Авторы проявили много усердия, о чем свидетельствует не только содержание рецензии, но и ее объем (11 страниц машинописи). По общему смыслу, особенно для того времени, это была не рецензия, а донос. В конкретных вопросах патологии авторы не ограничивали себя необходимостью мало-мальски добросовестного освещения соответствующих текстов книги. Это – обычный прием "торговой критики", по Белинскому: навязывать автору то, что им хотелось бы видеть у него, а затем подвергать это разгрому. Но даже и здесь они проявляли невежество как в анализе материалов книги, так и в рекомендациях автору. В вопросах теоретической патологии они были на уровне невежественных завихрений того периода. Однако их псевдонаучная дребедень несомненно мало интересовала заказчиков рецензии; она нужна была только в качестве псевдонаучного прикрытия основной цели рецензии. А эта цель заключалась в доказательстве того, что автор книги – заклятый вирховианец, протаскивающий в учебнике вредную методологию. Рецензия у меня хранится как документ эпохи, а книга была еще раз издана после 1953 года.

В следующем, 1954 году летом была в Ленинграде Всесоюзная конференция патологоанатомов. В перерыве между заседаниями в фойе ко мне подходят два человека в военной форме (один в чине подполковника, другой – майора); в одном из них я узнаю Эйнгорна. С радостью на лице последний меня приветствует и представляет своего спутника – начальника кафедры и называет его фамилию. Я отвечаю, что фамилия мне знакома, и вижу на его лице радостное удивление; он полагал, по-видимому, что его фамилия мне знакома из научной литературы. Я быстро разочаровал его, сказав, что единственный литературный источник, где я встретил его фамилию, это – рецензия на мою книгу. Оба смущены и несколько растеряны. Но я подбодрил их своим тоном полного доброжелательства. Я сказал им, что благодарю за совет освободиться от вирховианства и в порядке взаимности хочу дать им свой совет: хоть что-нибудь заимствовать от вирховианства, если имеют намерение хоть немного овладеть основами патологии. На этом "дружеская встреча" закончилась.

Неожиданно, спустя почти 5 лет, мне были раскрыты тайные движущие силы этой рецензии, о которых я подозревал. Произошло это при следующих обстоятельствах. В это время по приглашению академика А. Н. Бакулева я занял место заведующего лабораторией патоморфологии в организованном им Институте сердечнососудистой хирургии (теперь носящем его имя). Мне нужны были сотрудники для работы в лаборатории; было объявлено в газете о конкурсе на места старших и младших научных сотрудников. Неожиданно ко мне является Эйнгорн с сообщением, что его направил ко мне профессор А. И. Струков[10]10
  А. И. Струков, выдающийся ученый патологоанатом, академик АМН СССР, Герой Социалистического Труда. Он принимал участие в работе центрального партийного аппарата. Это, конечно, накладывало на него обязательства к выполнению указаний свыше, касающихся медицинской науки и ее учреждений.


[Закрыть]
.

Эйнгорн сообщил, что он в ближайшее время будет демобилизован, возвращается в Москву и хотел бы занять место старшего научного сотрудника в моей лаборатории. Его бесстыдство меня не удивило. Поэтому он искренне удивился моему категорическому отказу принять его в мою лабораторию. Я ему заявил, что не только не поддержу его кандидатуру, если он подаст на конкурс, но и буду активно возражать против нее, и на его недоуменный вопрос (он, по-видимому, искренне ожидал, что я его приму с распростертыми объятиями) я мотивировал свое отношение следующими аргументами. Прежде всего, его низкой квалификацией, ничтожные размеры которой, полученные им в аспирантуре, он растерял во время многолетнего пребывания на военной службе, с чем он согласился. Далее я сообщил ему, что не забыл его подлой рецензии, что он понимал, что значила в то время такая рецензия: автор рецензируемой книги подлежал если не физическому, то полному научному уничтожению. Для такого утверждения у меня были полные основания не только в общем опыте многих прошлых лет расправы с учеными, выпадающими из русла торжествующего и воинствующего невежества, но и в персональном опыте, приобретенном в Лефортовской тюрьме, о чем я еще скажу несколько слов ниже. Удивленный Эйнгорн рассказал мне историю этой рецензии в искреннем убеждении, что его вины здесь нет, он был только исполнителем поручения, данного ему главным редактором Медгиза – А. И. Струковым. Уточняя, он рассказывал следующее.

Однажды осенью 1952 года его вызвал с места службы А. И. Струков и поручил ему и его начальнику кафедры написать разгромную рецензию на мой учебник и преподал общий инструктаж об основном содержании рецензий. Когда рецензия была написана, их вдвоем снова вызвали в Москву к директору Медгиза профессору Банщикову. Тот, ознакомившись бегло с рецензией, сказал, что очень важно ее срочно опубликовать в "Архиве патологии", и она была сдана вне очереди в набор. Уже были получены гранки печатаемой рецензии, но в это время меня арестовали. По правилам того времени, имя арестованного в любом контексте, даже отрицательном, подлежит забвению, его труды изымаются из библиотек, даже хранение их в лабораториях или в домашних условиях считалось предосудительным, категорически воспрещались ссылки на них в научных работах. Память об арестованных должна быть стерта. Мне известен случай, когда обнаружение при обыске произведений расстрелянного государственного деятеля (например, книги Вознесенского) приравнивалось к хранению нелегальной литературы. После моего ареста рецензия была изъята из печати, набор ее рассыпан, и только арест оградил меня от литературной мерзости.

Хороша защита от нее! Несмотря на это разъяснение, я не амнистировал Эйнгорна. Так он и не понял, чем он мне не нравится. Ведь он был только исполнителем, а не инициатором!

Вопрос о моих научных убеждениях неоднократно возникал во время допросов. Следователю они были хорошо известны через многочисленных осведомителей. В объемистом двухтомном моем досье содержались не только общие материалы, характеризующие меня с этой стороны, но и содержание отдельных выступлений. Так, например, следователь однажды в обличительном негодовании сказал: «Вы понимаете, до какого падения Вы дошли, чтобы сравнить величайшего ученого современности – Бошьяна – с дохлой лошадью».

Я забываю содержание многих своих аналогичных выступлений, но следователь мне напомнил об этом. Оно, действительно, было в аудитории анатомического корпуса на Моховой, где обсуждались в присутствии многих слушателей злободневные в то время вопросы медицинской науки. Говоря об "открытии" Бошьяна, я держал в руках его тощую монографию. Крупный деятель здравоохранения, держа также в руках эту книгу, провозгласил ранее перед многочисленной аудиторией: "Старая микробиология кончилась, вот вам новая микробиология" (как новое евангелие медицины). В этой книжонке неуч и шарлатан Бошьян разнес вдребезги учение Пастера на основе своих грязных опытов. Впоследствии он был разоблачен как невежда и шарлатан, лишен присужденных ему высших ученых степеней и канул в неизвестность. Так вот, этого гения я сравнил в своем выступлении с дохлой лошадью в таком контексте: "Я не касаюсь вирусологической части этой книжки, это не моя специальность. Но здесь автор приводит протоколы вскрытия павших лошадей, и здесь я, как патологоанатом, должен засвидетельствовать, что эти протоколы писал не патологоанатом, а сама лошадь перед тем, как издохнуть. Это – бред издыхающей лошади". Вот до какого падения, в патетическом обличении следователя, я дошел!

Найдя у меня среди изъятых материалов фотографию О. Б. Лепешинской, следователь спросил: "Откуда у вас при вашем отношении к ее открытиям фотография Лепешинской?" Эта фотография была дарована мне О. Б. Лепешинской с дружеским автографом на обороте. В ответ на вопрос следователя я рекомендовал ему прочесть автограф на обороте фотографии (кстати, я ее сфотографировал у себя на даче), чтобы убедиться, что я ее не купил.

История моих отношений к О. Б. Лепешинской и ее открытиям имела неожиданное продолжение на расстоянии 6 000 километров от Москвы в городе Фрунзе (Киргизия), и, по-видимому, следователь знал о ней, дополняя известные ему по московским материалам данные. О фрунзенском варианте этой истории мне рассказал мой близкий знакомый – К-н. Это образованный историк и крупный знаток истории США. В 1948 году он опубликовал книгу о послевоенной истории США. Книга чем-то не понравилась в "верхах", на нее появилась разгромная рецензия в партийном журнале, в результате чего он отбыл во Фрунзе для преподавания там политической экономии в медицинском институте (репрессия относительно мягкая). В силу обстановки К-н погрузился в медицинский мир со всеми его интересами и нравами того времени. Как это нередко бывает в провинции, там еще более тщательно, чем в Москве, следили за всеми новыми веяниями в медицине, идущими из руководящих органов. Одним из таких злободневных веяний (помимо перманентного: "Сталин – великий корифей медицинской науки") был захлебывающийся восторг перед "гениальными открытиями" Лепешинской. Профессора обязывались в каждой лекции говорить об этих открытиях, и дирекция и партийная организация института регулярно посылали специальных наблюдателей, чтобы контролировать выполнение этих обязательств. Эти наблюдения были перекрестными, и мой друг К-н тоже был привлечен к участию в них. Каждый профессор вынужден был усердствовать в прославлении Лепешинской в меру своей научной совести. У К-на установились дружеские отношения со многими профессорами Мединститута и среди них – с профессором гистологии Б. Последний, как и все, каждое свое выступление начинал с религиозного восторга перед "гениальными открытиями" Лепешинской, и его специальность обязывала его к этому, может быть, больше, чем других.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю