Текст книги "Зяма – это же Гердт!"
Автор книги: Яков Гройсман
Соавторы: Татьяна Правдина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Давид Самойлов
ПИСЬМА В СТИХАХ И ПРОЗЕ
З. Г.
Повтори, воссоздай, возверни
Жизнь мою, но острей и короче.
Слей в единую ночь мои ночи
И в единственный день мои дни.
День единственный, долгий, единый,
Ночь одна, что прожить мне дано.
А под утро отлет лебединый —
Крик один и прощанье одно.
1979
Дорогие Таня и Зяма!
Только благодаря вам я нашел объективный и совершенно научный ответ на вопрос: «Как дела?» Отвечаю: давление 739 мм ртутного столба, температура воздуха дома 22 градуса, относительная влажность 60 %. Следовательно, дела у нас переменные. Вот что такое наука!
Вернувшись в тихий Пярну, мы всё застали в полном беспорядке: дети простужены, водопровод замерз, телефон не работает, лампочка в туалете перегорела. Но так как барометр упорно стоял на ясной погоде, пришлось быстро устранять все неполадки и добиваться ясности.
Не устаю восхищаться достижениями наук. Кажется – простой прибор, а как изменилась и уточнилась наша жизнь!
Если бы стихи еще при этом писались. Но упорно не пишутся. И тут уже туманная область искусства. Приборы не помогают.
С удовольствием вспоминаем наше гостевание у вас – редкое отрадное пятно на довольно безотрадном московском горизонте. Общее впечатление от Москвы мрачное. И всё хуже раз от раза.
Ты, Зяма, один из немногих людей в столице, живущих вне апокалипсиса. Это удивительное твое достоинство я необычайно ценю и хочу учиться у тебя.
Будьте оба здоровы и счастливы.
Галка шлет вам свой привет.
Ваш Дезик.
Ты, Зяма, на меня в обиде.
Я был не в наилучшем виде.
Но по завету сердцеведа:
Не верь, не верь поэту, деда!
Мой друг, считай меня Мазепой,
А если хочешь, даже Карлом.
Но в жизни, друг, – в моей нелепой —
Есть все же многое за кадром.
А там, за кадром, милый Зяма,
Быть может, и таятся драмы.
Прекрасная, быть может, Дама,
А может, вовсе нету дамы.
Там, Зяма, может быть, есть зимы,
Тоска, заботы и желанья,
Которые невыразимы
И не достойны оправданья.
И это дань сопротивленью
И, может быть, непокоренье
Тому отвратному явленью,
Названье коему старенье.
И, может быть, сама столица,
Которую я вижу редко,
Сама зовет меня напиться,
Возможно, даже слишком крепко.
Возможно, это все бравада
И дрянь какая-то поперла.
Но мне стихов уже не надо
И рифма раздирает горло.
Давай же не судить друг друга
И не шарахаться с испугу.
И это – лучшая услуга,
Что можно оказать друг другу.
И, может, каждая победа —
Всего лишь наше пораженье.
Поверь, поверь поэту, деда,
И позабудь про раздраженье.
Дорогой Зяма!
Обращаюсь к тебе с дружеской просьбой принять участие в моем вечере в ЦДЛ 25 мая с. г. (это будет воскресенье). К тебе оттуда обратятся, но я сам лично прошу и умоляю. Надеюсь, что поездки, гастроли и непредвиденные обстоятельства тебе не помешают.
У нас никаких новостей. Что-то делаю каждый день, но без большого толка и без всякого удовольствия. На прошлых неделях с удовольствием видел тебя в «Хождении по мукам». Только идиотизм провинциальной жизни был причиной того, что все тринадцать серий мы просмотрели от корки до корки. Забавнее всего были замечания нашего Пашки. А ты, как всегда, хорош! В Москве собираюсь быть к 20 мая. Тогда созвонимся.
Будь здоров. Привет тебе и Татьяне от Галки. От меня ей привет и очередное сообщение: давление 725 мм, отн. влажность – 55 %.
Обнимаю вас обоих.
Апрель, 1979
Дорогой Зяма!
Давно уже лежит передо мной ваша японская открытка, вызывая жгучую зависть. Я ждал, пока утихнет это подлое чувство, прежде чем тебе ответить. Жаль, что мы не совпали в Москве. У меня к тебе возникла тяга. Вечер мой без тебя многое потерял. Видел тебя в «Троих в одной лодке». Ты лучше всех троих, их собаки, сценария и, может быть, музыки. Ты – тип, но это (как говорил Тувим) не ругательство, а диагноз. В Москве буду осенью.
Обнимаю тебя и, если можно, Таню. От Гали вам привет.
Любящий вас Дезик. 08.07.79Пярну Эст. ССР, Третий дом от угла. Д. Самойлов.
Из города Пернова Зиновию Гердту
Что ж ты, Зяма, мимо ехав,
Не послал мне даже эхов?
Ты, проехав близ Пернова,
Поступил со мной хреново.
Надо, Зяма, ездить прямо,
Как нас всех учила мама,
Ты же, Зяма, ехал криво
Мимо нашего залива.
Ждал, что вскорости узрею,
Зяма, твой зубной протезик,
Что с улыбкою твоею
Он мне скажет: Здравствуй, Дезик.
Посидели б мы не пьяно,
Просто так, не без приятства.
Подала бы Галиванна
Нам с тобой вино и яства.
Мы с тобой поговорили
О поэзии и прочем,
Помолчали, покурили,
Подремали, между прочим.
Но не вышло так, однако,
Ты проехал, Зяма, криво.
«Быть (читай у Пастернака)
Знаменитым некрасиво».
И теперь я жду свиданья,
Как стареющая дама.
В общем, Зяма, до свиданья,
До свиданья, в общем, Зяма.
12.09.81
Дорогой Зяма! К старости, что ли, становишься сентиментален. Твое письмо выжало из моих железных глаз слезу. И ты знаешь – надо отдаваться этому чувству. Это чувство живое, вовсе не остаточное. Самое удивительное, что это способны испытывать только мы. Нам кажется, что чувство дружбы, и поколения, и родства, и доброжелательства, и взаимной гордости – это так естественно. Но ведь последующие этого не испытывают. У них другие чувства, может быть сильные и важные, но другие! А это НАШИ чувства.
Люблю тебя и всегда горжусь тобой. У нас с тобой судьба похожая: мы росли постепенно.
Книжку предыдущую пришлю из Москвы, когда там буду. Позвоню тебе, надо бы увидеться. У меня 24 декабря в ЦДЛ вечер. Приходи.
Живу я примерно в таком пейзаже.
Твой Дезик. XII.79
Дорогой Зяма!
Вчера получил истинную радость от твоего Понса. Приходится признать, что ты не ковбой и не герой-разведчик. Но ты дорос до своей фактуры. И вместе с ней твой артистизм, тонкость, ум – всё это вместе «производит глубокое». К этому всегда примешивается удовольствие сказать кому-то, а если нет кого-то, то самому себе: «Но это же Зяма!»
И Зяма, и не Зяма. «Зяма» – это форма причастности каждого друг к другу.
Поздравляю тебя с замечательной ролью. Ею ты, правда, слегка подкосил своего же Паниковского. Но искусство требует известной жестокости.
Еще раз спасибо тебе и за участие в моем вечере, все в один голос говорят, что ты был номер первый. Я готов стушеваться.
«Надо бы повидаться», – как сказал джентльмен, проваливаясь в пропасть.
Будь здоров. Привет твоим.
Любящий тебя Дезик. I.80.
Дорогой Зяма!
В твоем письме есть очень важное для меня ощущение, что мы-то лучше всех знаем, что почем. Это объективно, наверное, очень хорошо, означает зрелость, сознательность и отсутствие самолюбования, но для себя весьма трудно понимать разницу между задуманным и воплощенным и ощущать свое бессилие и дубоватость. У меня после краткого удовольствия (во время писания и чуть после) наступает чувство неприятного равнодушия и даже порой неприязни к тому, что я сочинил. Потом это проходит. Или стихи отбрасываются и я про них забываю, или становятся настолько отдаленными, что будто и не я писал.
А насчет «узнавания», прости, если я пишу банальности, но, кажется, есть два типа актеров. Одни перевоплощаются в «другого», вторые остаются самими собой. Не знаю, в чем здесь суть, но для себя ясно различаю два эти типа. Когда первые слишком на себя похожи – это плохо. А когда вторые не похожи на себя – это тоже плохо. Ты – мне кажется – относишься к превосходному образцу второго типа актеров. И потому так долго «дорастал» до своей фактуры.
Ты прав, что наше лирическое начало где-то плавает в нашем поколении. Человеку нужна какая-то общность. А у нас лучшей общности не оказалось, потому что те, кто пришли после нас, если не хуже нас, то во многом чужды. Хотя бы в том, что им общность, кажется, не нужна. Впрочем, я не люблю качать права по этому поводу. Молодые (я вижу в основном молодых поэтов) мне во многом нравятся.
Дорогой Зяма! Я вижу, что есть у нас множество тем для разговоров и есть взаимная тяга к этому. Надо преодолеть застарелую привычку не встречаться.
Ты – я вижу – легко и много передвигаешься по разным местам. Я же засиделся у себя в Пярну. Давно никуда не езжу. Отчасти из-за малолетних детей, отчасти по лени, отчасти по отсутствии большой потребности. Тяжел я стал. Но зато трудолюбив, чего раньше в себе не замечал.
Погода у нас прескверная. Изредка, как всегда, пишу стихи. А в ожидании вдохновения сочиняю всякую всячину во всех возможных жанрах, кроме романа-эпопеи.
Мише Львовскому – привет. Только человек железного здоровья может так долго болеть. Я Мишу люблю и ценю, но он словно меня побаивается. Не то чтобы меня, но характера, способа веселиться, моего шума, который дурно действует на нервы в его больничной тишине. Кроме того, знает, что я никогда не относился всерьез к его вслушиванию в собственный кишечник.
Но это уже болтовня.
Обнимаю тебя. Привет тебе от Галки и Варвары, а от меня – всем твоим. Будь здоров.
До встречи. Твой Д.
Ты пишешь: до зимы, – до Зямы.
Дорогой Зямуэль!
Спасибо за сердечное поздравление с моим днем рождения. И спасибо Господу, что ты еще поигрываешь, поскакиваешь, поезживаешь и множество всяких по… еще способен сотворить, в том числе и Позвонить мне с Поздравлением.
Пытался изложить свои чувства стихами, но как-то они не вышли или я стал взыскательней прежнего.
С удовольствием сообщил бы тебе какие-нибудь новости. Но их в огромной степени нет в нашем тихом Пярну, кроме перемен погоды и других природных явлений, о которых я уже писал стихами.
Привилегия нашего возраста – говорить о здоровье. Поэтому сообщаю тебе, что чувствую себя прескверно. Подробности медицинского и фармацевтического характера опускаю и отсылаю тебя к моему другу Левитанскому, который в этих вопросах большой дока.
Поговорим о культуре. Совершенно отстав от нее, я недавно прочитал братьев Вайнеров и понял, что именно они мне по зубам. А Гете там и разный Пруст, – их пусть читают те, кто порезвее мозгами. Читая братьев, я понял, что завидую именно им. У меня нет брата. И поэтому я всю жизнь писал один. И некому было даже сходить получить гонорар, когда я не в силах был подняться от цдловского стола.
Еще я завидую братьям, потому что они пишут не стихами, а прозой (что труднее) и что им всю жизнь попадались такие интеллигентные милиционеры, что хочется именно им признаться в чем-нибудь гадком, что я совершил еще в ранней юности.
Вот, милый Зямуэль, и все мои мысли на сегодняшний день. Ты сам видишь, насколько я оскудел умом, увлеченный болезнями.
А ведь для будущей нашей совместной публикации в Литнаследстве (переписка) нужны бы письма с глубокими суждениями об искусстве, с недовольством по адресу нашего проклятого времени, острые характеристики наших деятелей или хотя бы интимные подробности, вроде: «а я ее с божьей помощью у…!»
Пусть Зильберштейны плачут!1
На этом кончаю свое писание. Откликайся время от времени. Привет тебе от Гали. От меня Тане и всем твоим поклон.
Обнимаю. Твой Д. 1981.
Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.
Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно.
Уже дозрела осень
До синего налива.
Дым, облако и птица
Летят неторопливо.
Ждут снега. Листопады
Недавно отшуршали.
Огромно и просторно
В осеннем полушарье.
И всё, что было зыбко,
Растрепано и розно,
Мороз скрепил слюною,
Как ласточкины гнезда.
И вот ноябрь на свете.
Огромный, просветленный,
И кажется, что город
Стоит ненаселенный, —
Так много сверху неба,
Садов и гнезд вороньих,
Что и не замечаешь
Людей, как посторонних.
О, как я поздно понял,
Зачем я существую!
Зачем гоняет сердце
По жилам кровью живую.
И что порой напрасно
Давал страстям улечься!..
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься…
1963
О Михаиле Швейцере
Однажды Зяма спросил меня: «Ну, есть муж лучше меня?» «Конечно, – ответила я, – Миша Швейцер». То, что я сказала это не задумываясь, заставило Зяму тут же согласиться: «Ты права, это так».
Редкостные были люди. Миша и Соня, пережившие самую большую трагедию на земле – потерю двоих детей, остались не только расположенными ко всем детям друзей, но и заботились о них самым практическим образом. Помню, как однажды, глядя на тогда совсем еще маленького Володьку, а сегодня вполне самостоятельного кинорежиссера Владимира Басова-младшего, сказал: «Что же у тебя ножки-то такие тоненькие?» – «Ножки тоненькие, а жить-то хочется», – возразил Володя. И я знаю, что Миша всю жизнь всячески способствовал укреплению этих ножек. А Даша Шпаликова? Как оба, и Соня и Миша, были всегда озабочены ее судьбой. А когда они спрашивали, как дела у нашей Кати, то я знала, что это не светски-вежливый вопрос, а истинная собственная тревога.
Я хочу рассказать о Мише, а все время употребляю множественное число. Это потому, что взаимосвязанность Сони и Миши не позволяет иначе. Как они ругались! Называя друг друга бог знает какими словами, апеллируя к Зяме и мне за поддержкой в этой ругани и не получив ее, через три минуты умирали от хохота и нежности друг к другу. И в крохотной квартире на Мосфильмовской, и в последней, человеческой, на Университетском, был дух Дома этих людей, в котором всем – и бывавшим часто, и пришедшим впервые – было уютно. Не было никаких пиететов. Монтажницы, гримеры, участковые врачи, техники, шоферы, – кто угодно, – и знаменитейшие Шнитке, Свиридов, Окуджава, и все народные артисты и режиссеры, профессора, поэты – принимались абсолютно одинаково, тем, что было в доме, радушно и весело. Критерием была не известность, а порядочность.
Они оба были не просто одаренными, но талантливыми и поэтому были лишены тщеславия и всегда восхищены талантом других. Мне кажется, что в их фильмах, ни в одном, нет прокола со вкусом и что все актеры, занятые у Миши, сыграли одни из своих лучших ролей.
Я не хожу на могилы, а испытываю близость к ушедшим через те предметы, которые у меня есть от них. В нашем доме стоит шкафчик, привезенный Соней из ее родного Воронежа. В какой-то момент жизни его некуда было впихнуть в их квартире, и его поставили у нас до того времени, когда будет готова швейцеровская дачная квартира на Икше. Когда же она построилась, то выяснилось, что шкафчик и там быть не может, и Соня сказала, что если мы не возражаем, то она была бы рада, чтобы он жил у нас и она, приходя к нам, с ним виделась. Он был частью ее детских воспоминаний: трехлетняя Соня стоит, прижавшись к этому шкафчику, и почти каждый день слушает, как ее нянька, убирая дом, тоненьким жалобным голосом поет одну и ту же частушку: «Ой подруга моя Моо-тя, ой, как заплачу, х… уймете-е».
Миша, человек редкой эрудиции и даже философской глубины, сохранил до конца дней детскость, непосредственность, умение чувствовать настоящее. И когда бывало худо, он говорил: «Ну, давай Мотю!»
Счастье – это люди. И когда судьба ставит тебя на пути таких людей и ты испытываешь их искреннее расположение, оно и приходит. И сегодня, вынимая из шкафчика какие-нибудь лекарства (он служит аптечкой), я тоже пою: «Ой, как заплачу, так сказать, фиг уймете».
Михаил Швейцер
ТАКИХ ЛЮДЕЙ НЕТ,
А СКОРО И СОВСЕМ УЖ НЕ БУДЕТ…
С Зямой меня познакомила моя жена Софья Милькина, у которой были с ним братские отношения. Они оба были студийцами у Арбузова, она его и привела на «Золотого теленка».
Как только Зяма вышел на съемочную площадку, сел, вздохнул, начал кряхтеть, мне стало ясно, что это не просто актер, который подходит на роль Паниковского, а нечто взятое прямо из жизни. Он был немедленно утвержден на роль, и мы мгновенно подружились. Ходили в гости друг к другу, встречались на общих торжествах… Наша дружба питалась общими интересами к искусству, литературе и поэзии. У нас всегда существовали предметы, вокруг которых возникали беседы, суждения, споры, что и делало нашу дружбу насыщенной. В любое время мы могли прийти друг к другу за сочувствием, материальной и душевной помощью…
Зямочка был очень отзывчивым человеком. Он любил людей и сильно переживал за них, всегда помогал, чем мог. Мог пойти похлопотать за кого-то, дать денег, поговорить, утешить, успокоить… Думаю, что для него самого многолетним и единственным прибежищем была его жена Таня Правдина. Жизнь ведь состоит из мелочей и каждому из нас каждый день, многие месяцы и годы прибавляет проблем и сложностей, иногда житейских, иногда духовных… А Таня – человек очень сильный, доброжелательный и очень здравомыслящий. Они дружили с Соней.
У меня на стене висит Сонина, на которой она играла еще в спектакле «Город на заре», где Зяма исполнял роль Вениамина Альтмана. Поскольку Зяма играть на скрипке не умел, то на сцене он просто водил смычком, а за кулисами играла Соня…
Думаю, что звание «артист» несколько сужало бы человеческие и художественные возможности Зиновия Гердта. Чем бы он ни занимался, он во всем был одарен. Та степень жизненной правды и достоверности, которая излучалась им в ролях, будь то в кино или в театре, была настолько на грани документальности, что действительно могло создаться впечатление, будто Гердт – не актер и что пользовался он вовсе не средствами общепринятого театрального искусства и мастерства. Чудо Гердта и заключалось в том, что в его работах совершенно не было видно так называемого «искусства». Была просто яркая жизнь. При том, что сам Гердт был доверху полон искусством. Я не знаю другого такого человека, который так хорошо знал, любил и понимал бы поэзию. Он дружил с поэтами, прекрасно знал литературу и вообще не мог без нее. Брался только за любимые литературные вещи и делал их скрупулезно, входя в полноценные соавторы. Он обладал настолько удивительным дарованием, что даже такой условный персонаж, как конферансье «Необыкновенного концерта», стал для всех совершенно живым человеком. Абсолютно все его персонажи становились частью исторической эпохи, в которую было помещено то или иное литературное произведение.
Долгое время Гердта знали как человека, озвучивающего кинофильмы, и я считаю, что к этому нужно и должно относиться серьезно. Ведь если рассудить, то именно через Гердта мы познакомились со многими замечательными киноперсонажами, которых, быть может, без его участия и посредничества мы бы и не запомнили. «Король Лир», «Полицейские и воры», «Фанфан-Тюльпан» и даже наши с ним картины, например «Бегство мистера Мак-Кинли»… Озвучивание – тоже сложная и ответственная работа, и здесь Гердт был тоже Мастером.
Когда актер начинает сниматься в кино, то происходит попадание или проходной вариант. Попадание – это когда актера жизнь навела на Вещь и он ее сыграл как Свою. И сыгранная им роль становится некой объективной реальностью, которая начинает существовать отдельно от исполнителя. Нравится успех актеру или не нравится – неважно, нужно только думать: почему? Почему?..
В случае с Паниковским, которого Зяма исполнил легко и гениально, вся страна его запомнила именно по этой роли потому, что он вывел этот персонаж, как мы пытались вывести всю картину, из уровня анекдотичности на уровень узнаваемой реальности. Паниковский получился в нашей картине таким крупным образом потому, что взят он был не из одесского анекдота, а из российской жизни. Вот почему люди, может быть даже не отдавая себе отчета, так хорошо принимают этот образ и по сей день.
Никакой одесский анекдот не просуществовал бы так долго, если бы за всем этим не проглянула некая судьба своего времени и своей родины.
Не знаю, правда ли то, что Зяма не был доволен тем, что страна его запомнила прежде всего Паниковским, но в любом случае бесполезно сетовать или не сетовать, быть довольным или не быть довольным тем, что твоя популярность складывается из материала менее серьезного, чем тебе хотелось бы, что ты прославился не в Шекспире и не в Достоевском…
Как там ни говори и ни рассуждай, а всё решает уровень той литературы, которую берет себе на исполнение артист. А когда происходит стык двух крупных художников – драматурга и артиста, то высекаются искры и рождается талантливое произведение, которое начинает жить в людях как самостоятельный объект памяти.
Когда у Гердта начались нелады в Образцовском театре, он был в несколько выбитом состоянии. Но тем не менее нашел в себе силы и принял решение – покончил с этим делом. У Образцова больше не имел возможности проявлять себя так, как хотел, и уже перерос рамки этого вида искусства. На мой взгляд, условность кукольного театра, его формы и границы давно уже теснили Гердта, поскольку он был человеком огромных возможностей, огромного полета мысли и фантазии. Он глубоко чувствовал реальную жизнь и обладал огромной силы природным юмором. Гердт не был остряком, он просто был весь пропитан юмором жизни, замечал его и не упускал. А возможность взгляда на жизнь и ее проявления сквозь юмор очень сильно помогает человеку жить и преодолевать любые сложности. Я бы сформулировал гердтовский юмор как юмор со знаком плюс. Если он говорил о каком-то предмете или, например, об известном человеке с юмором, то это никоим образом не роняло ни предмет, ни человека. Напротив, поднимало, подсвечивало и подкрашивало каким-то особым светом.
Судьба отпустила Гердту не только мужество уйти на войну, воевать, вернуться фактически хромым на всю оставшуюся жизнь и потом не убояться всех преград и служить искусству. Она отпустила ему еще и огромные душевные силы, что в искусстве представляет собою, на мой взгляд, может быть, единственную для самого искусства пищу, потребность. Гердт был человеком огромной душевной широты и мудрости, и, я уверен, этим он и держался.
Кинорежиссеры очень зависимы от стечения обстоятельств, в смысле работы. Когда мы работали в Ленинграде, у меня по бедности не было пальто. Ходил в чем попало… И вот Зямка подарил мне шубу. Такую роскошную, бежево-белую, из искусственного меха. Она была не просто необычной, а жутко пижонской!.. Зяме она была велика, а мне пришлась в самую пору. Но эту шубу ожидала жуткая участь. Примерно через год я поехал в ней в Магнитогорск собирать материал для документального фильма о металлургах. И пока я ходил в этой шубе по литейному и доменному цехам, она из бежевой превратилась в черную. Но не в благородно-черную, а в беспризорно-страшное одеяние. Ни одна химчистка ее, разумеется, не взяла. Таким образом, Зяма, как Паратов, как щедрый русский купец, бросил с барского плеча шубу, а я, как бестолково-нелепый Карандышев, угробил ее почем зря…
Иногда Зяма впадал в большой и настоящий гнев. По поводу чьего-то подлого поступка из круга знакомых. Вот тут он был беспощаден и неумолим и разрывал отношения немедленно.
Но иногда это возникало по недоразумению. Например, по поводу поэзии такие недоразумения могли подняться на очень высокий градус выяснения отношений. Я помню, как мы сидели у нас в большой комнате, пировали… Болтали, шутили, смеялись, читали стихи… Я думаю: все что-то читают, и я что-нибудь прочту… Прочел и сказал: «Александр Блок». Что тут сделалось с Зямой!.. Сначала он затрепетал, как будто его родного дедушку или бабушку обозвали матерным словом, а потом разразился криком: «Как Блок!?! Это Пастернак!..» А я-то слегка выпимши… Начал на свою дурную голову с ним спорить: «Нет, это Блок!..» И тут же почувствовал, что не прав, а Зяма уже завелся всерьез: «Ноги моей больше не будет в этом доме!.. Пусть здесь путают Блока с Пастернаком!..» Конечно, он был прав. Через полторы минуты, за которые я успел залезть на книжную полку и проверить свою ошибку, я уже проклинал себя: «Осел! Кретин!.. Как же это я так?!.»
Зяма меня великодушно простил.
У меня сохранилось очень много стихов, переписанных Зямой и подаренных нам с Соней.
Он был уже очень болен, когда проводился юбилей, и мы с женой не пошли туда… Нам не хотелось видеть нашего друга в настолько дурном самочувствии. И вот умер Зямка… Умерла его подруга Соня… Танька осталась одна. Я остался один. И редко между нами теперь происходят разговоры. У Зямки осталась большая семья, а у меня никого. Я один. Умерли все, кого я любил. Через год после Зямы умер мой самый близкий друг и сорежиссер Владимир Венгеров, который, кстати, тоже был очень дружен с Зямой.
Вообще рядом с Гердтом действительно все ощущали, что существует нечто недозволенное, некрасивое, нелепое, чего не должно возникать в его обществе. Люди, впервые попадавшие в дом к Гердтам, четко ощущали, что может не понравиться хозяевам. Причем это никогда не было таким… чопорным диктатом поведения, Боже сохрани. Всё было как полагается. Гердты очень любили гостей и хорошую компанию. Просто Зяма был очень чувствителен к несправедливости. Когда обижали друзей или хороших знакомых, когда предавали или даже когда в общественной жизни случалось какое-то хамство, он всегда «вставал на дыбы». И реагировал он так, а не иначе всего лишь потому, что был воспитанным и в высшей степени порядочным человеком. Это сейчас мы уже не понимаем, что делает наше государство, чего нам еще ожидать, какой оплеухи… Предательство стало настолько обиходным и обычным, что люди просто-напросто перестали его замечать и узнавать, и понимать его как необычайно опасную для людей сущность. К сожалению, наша жизнь все сильнее пропитывается идеей предательства. Но еще более мне жаль, что почти не осталось людей, у которых еще хватает сил оставаться честными и порядочными. Гердту для этого не требовалось никаких сил. Он просто был таким, вот и всё.