Текст книги "Сожженный роман"
Автор книги: Яков Голосовкер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
– Ну, пойдем. Там выяснят.
Он повернулся, даже не взяв Исуса за локоть, скомандовал: Следуйте, – и направился к выходу из коридора во двор, очевидно, вполне уверенный в своем пленнике. Поединок власти и духа явно был выигран властью.
Исус молча последовал за ним. Они вышли со двора на Тверскую и зашагали по тротуару вверх. Ночь была лунной, но хмурая туча закрыла луну. Улицу не оживляло, как встарь, праздничное ликование и вольная легкость движения, когда с сердца и мысли сброшен и гнет веков, и тяжкая забота дня и когда трагедия прошлого превращается в радость освобождения духа человека.
Что-то прощальное, словно грусть воспоминания о том, что больше не вернется, чувствовалось на лицах, в словах и встречах людей. И хотя иные улыбались, поздравляли друг друга с праздником, перебрасывались поспешными словами, связанными с этим тысячевсковым, по традиции радостным днем, или бродили сильно навеселе, горланя надрывно песни, чувство подавленного вздоха ощущалось во всем человеческом этой пасхальной ночи.
Милиционер и Исус шли молча и не спеша. Неожиданно милиционер завернул в узкий, темный, кривой переулок и, пройдя шагов тридцать, круто повернулся к Исусу. Оба разом остановились друг против друга: одинокий человек-в-белом и парень в темной шинели с кобурою у пояса, словно два мира, которые могут столкнуться и могут пройти мимо, не соприкоснувшись. Милиционер решительно всунул книжку, которую вынул прежде у Исуса, ему обратно в карман балахона, но так неловко, что она застряла боком и теперь торчала углом наружу. Он коротко сказал: – Иди. Тебе туда, – и подтолкнул безработного плотника, не зарегистрированного на бирже труда, немного вперед, – туда, вдаль темного переулка.
Повернувшись по-военному, он зашагал, не оглядываясь, прочь от Исуса-, обратно к Тверской и исчез за углом дома.
Милиционер смутно понял: безработный плотник был не факт.
Эпизод 3-й
На пустыре
По пустырю, где городские огороды, меж рекой Москвой и монастырской стеной ночью в эту пору года редко проходит человек в одиночку.
Есть кое-где за пустырем жилье: домишко, навоза куча, ветхий сарай, а иногда и забор. Поздно в ночь не светится в домишке огонек. Зато лает пес, и если ночь ветрена, то ветер свистит, и вот только и есть жизни, что пес да ветер.
И бывает так, что не на шаг человека, и не на гул города, и не на гудок паровоза, а именно только на ветер лает из домика пес. И уже другой пес, отзываясь, лает на лай из дворика при другом домике, а за ним третий пес, и еще, и еще, и пойдет далеко по пустырю лай на ветер:
– Ооу! Ооу – Ооу! Ооу!
А ветер – на псов:
– Уоо! Уоо! Уоо!..
В эту пору года в пасхальные ночи бывает холодно, и человек не катается по реке, и грузов не возят меж двух речных запруд. Потому, когда кто идет берегом и ночь лунная. – одиноко ему и жутко идти: оглядываться надо на кучи песку, на бревна, сложенные на берегу, на безлюдный простор: а вдруг кто!
Только на том другом берегу кто-то проедет, пройдет, промелькнет и голос подаст: перекликнется для форсу.
Да еще поезд товарный пройдет, гремя версту, другую, по насыпи и нагудит на сто верст. Но и поезд редко проходит. Пуст далекий пустырь, как воспоминание о любви, когда-то чудной и оболгавшейся больше всех богов на земле. И тогда сердце человека – такой же пустырь.
В эту вторую пасхальную ночь вышел сюда на пустырь меж рекой Москвой и монастырской стеной человек – Исус. Он шел в белом балахоне, простоволосый, под встречный ветер с реки, не зная, куда, на чей зов, и рядом, словно зная куда, шагала, качаясь под месяцем в бледности ночи по пустырю его тень.
Неслышно шагал Исус, не тревожа псов, вдали от домишек. Лишь изредка дребезгнет у него под ногой обрезок жести или обломок коробки от консервов, – да мало ли от чего. Былс на том пустыре свалочное место, и дети, и псы растаскивали оттуда отбросы города – кто куда.
Исус шел. Уже далеко от него монастырь и древний огляд с башен со стен, уже далеки и домишки, – только гряды с гнилью овощей и прелый запах, и нигде кругом не видать человека: один Исус.
И вдруг крик в ночи. Не обман, – крик: живой, прямо от берега, высокий, человеческий – вопль о помощи: женщина кричит. Она крикнула раз, другой, третий, все пронзительнее, потом глуше, как-то взвизгнула, застонала, – и снова криком зовет:
– Спаси-и-те!
И уже ветер выхватил у берега громкий покрик мужской, передрягу голосов, хохот и брань и бросил эту симфонию на ликование псам. Псы залились.
Крик не умолкал. На берегу шла борьба. Человек звал на защиту от зверя человека.
По пустырю, но загаженным грядам огородов, затрепетал под ветром белый балахон и рядом заскакала гигантом впопыхах тень – туда, на зов о помощи, к реке Москве: Исус бежал, – зовут.
Их было четверо, – нет, пятеро – на берегу, на влажном песке апрельской ночи: пятый бежал куда-то в сторону и кричал истошно:
– Сичас приведу! А трое бороли женщину, зажимая ей ладонью рот. Они барахтались на земле все четверо, – такие забавники ночные! – Отдавшись с упоением игре, где трое сильных парней распластывают на земле женщину, и непременно на спине, и непременно оголенную, – а женщина, сильная девушка, им не дается: она пытается приподняться, сгибает ногу в колене, поворачивается на бок, вся извивается, выскальзывает, – а ее тискают, мнут, срывают с нее пальто, терзают платье на груди, даже одну ботинку уже стянули с ноги и сотнями щупов впиваются в се тело: распластали, – и вот уже победоносно навалились на это тело тремя сопящими мясами, а она, задыхаясь, стонет и кого-то из трех за руку зубами…
Тут-то и возник перед ними лунный призрак с взлохмаченной головой: человек-в-белом.
Исус запыхался от бега. Слова не выговаривались. Он только вытянул руку к девушке, к клубку тел. Бледный под бледностью месяца, с глазами-пещерами, в гриве нависающих на лоб и на плечи волос, стоял он с этой вытянутой рукой, и губы Исуса дрожали.
А парни?
Они не сразу заметили его. Только девушка, уловив смутно чей-то образ, словчилась еще раз высвободить голову из обхвата локтей и простонала окровавленным ртом:
– Помогите…
На мгновение в том стоне глаза Исуса и глаза насилуемой встретились. Но он увидел не глаза, а две огромные дыры, будто два жерла вулканов, давно выдохнувших весь огонь и лаву и теперь застывающих черными кратерами, и в тех кратерах-дырах так же, как тела на земле, склубились: гнев, оскорбление, стыд и дурман в тусклом ужасе желания.
И как раз в это же мгновение один из парней выдрал победно у девушки повыше голого колена что-то разодранное, клок – длинный лоскут с кружевом, белый, как одежда Исуса, быть может последнюю преграду, – и полуобнажаясь, победитель прохрипел:
– Я! -
Но это «Я» перебилось выкриком другого борца, тоже парня-победителя, поднявшего голову, чтобы глотнуть воздух:
– Га, глянь!
Головы глянули: над ними с вытянутой рукой стояло какое-то чудило в белом. И парни онемели: как так? – но только на миг. И уже тот, кто выкрикнул «глянь», вскочил, дал телом в сторону и с рукой наотмашь, головой-тараном вперед, подскакивал к Исусу, чтобы долбнуть его под грудь и… и не долбнул. Парень, лежавший на девушке, предупредил его криком:
– Брось, Ванька! Не видишь, что ли…
И тоже вскочил.
Ванька застопорил. Всмотрелся дельно в бледное видение и веско высказал свою Ванькину правду:
– С Канатчикиных дач сбежал.
Исус и два парня-насильника, втроем, стояли, словно вскочив с разбега на исполинский пружинный трамплин и, казалось, доска трамплина под тяжестью прыжка вот-вот слетит вниз, чтобы вновь с силой распрягающихся пружин взлететь вверх и метнуть куда-то толчком замершие тела Исуса и парней.
Третий паренек, с виду подросток, не поднимался. Распаленный страстью, он лежал ничком, вцепившись в ногу девушки и, всасываясь губами в мякоть тела, не отпускал ноги, а девушка судорожно глотала воздух, открыв месяцу, ветру, реке и любым глазам опушенный рыжеватыми волосиками девичий стыд. Так лежала она перед Исусом. Внезапно по ее ногам пробежала дрожь. Девушка дернулась, села и так ловко сразу до крови хрястнула парнишку в лицо под челюсть:
– Гада!
Оба поднялись рывком на ноги, еще не отпуская друг друга, двумя мгновенными ненавистями, с обидными словами на губах, чтобы тотчас уставиться, как и те два прежних парня, в Исуса: кто это? что за явление?
И тут вторично глаза Исуса и девушки встретились. Казалось, она вот-вот поймет того, кто се спас, кинется к нему, к спасителю, и тогда увидится ею та адамантовая нить, та незримая вековая связь меж царапиной у ее чуть разодранной губы от ногтя зажимавших ей рот пальцев – и человеком-в-белом, – и вот тогда капелька крови у зазубрины на нежной щеке девушки откроет ей древнюю тайну и смысл этого явления-в-белом. Но девушка не кинулась к Исусу, и прочь не побежала, оглашая воплем пустырь, где жути уже заползли под лунные блики, будто так ничего и не случилось на том обнаженном пустыре у берега Москвы-реки. А Москва-река захотела как раз быть большой серебристо-чешуйчатой рыбой-угрем: так переливалась река серебром под луной.
Насильники переглянулись.
То были обычные встречные парнишки – те же, что вчера у Иверской, тесно, звеном, валили во всю ширину тротуара, напирая на пасхальную ночь, на Исуса, и им, веселым, скуластым, вольным уступил тогда Исус тротуар – сам соступил на мостовую. Двое из них стояли сейчас без кепок. Кепки тут же черными грибами росли на песке рядом с брошенной ботинкой девушки, рядом с лужей и женским распластанным пальто.
Только у третьего, с виду подростка, с носом-вопросом, того самого, что в ногу вцеплялся, кепка приплюснулась ко лбу и эта кепка, расщепляя оторопь обалдевшего парнишки, выбросила как бы от себя:
– А ну, ребята!
И уже снова Ванька мимически скривился, готовый долбнуть тараном-головой Исуса под грудь, и уже шептал ему на ухо предостерегающе второй паренек:
– Может он бешеный: укусит? Ты смотри, у них сила припадочная. Гляди, Ванька.
Вдруг послышался гомон, топот ног, свист и зык толпы. Вдоль по берегу во главе с тем пятым, убежавшим парнем, что кричал истошно: «Сичас приведу», неслась гурьба новых парней-кепок, но не просто кепок, а фертов, и кто-то из них на берегу орал:
– Шпарь ее, недотрогу! —
подскочил и встал столбом, а за ним и вся банда встала, упершись глазами в Исуса:
– Фу!
Исус с девушкой очутились в живом полукольце. Полукольцо в десятка полутора парней тревожно сомкнулось, оторопев, как те трое прежних, при виде Исуса, чтобы тотчас забросать наперебой вопросами этих троих по поводу явления-в-белом:
– Кто такой?
– Кончили?
– Не дал.
– Который?
– Да этот.
Парни были свои. Глаза живого круга исподлобья напряженно глянули на Исуса, на препону их делу, и один из них: быколобый, с разинутым ртом – силище, ножище, кулачище – уже ждал нужного возгласа, жеста, обоснования неписаному праву, – и тут бы он двинулся, чтоб двинуть, а за ним бы и Васька, – фью!
Уже кто-то толкнул девушку плечом, уже заметно нажимали на нее и другие, вздваивая круг, уже сзади бодрили, пока еще неуверенно, голоса:
– Чего стали! – и ночные жути в ожидании уже высунули безголовые плечи из-под лунных бликов: не пора ли?
Тогда человек-в-белом приблизился на шаг к девушке и его рука легко легла ей на плечо:
– Отпустите ее. – сказал Исус.
Он оказался лицом к лицу с парнем, идеалом валяй-парней, будто выскочившим из овала тех самых разменных, всем нужных, шуршей-бумажек, именуемых «чем-наши-хуже-ваших», и физиономия у парня – квадрат квадратов, совершенство: скулы – граниты, бровь рассечена под прямым углом, глаза – щелки с прищуром, губы – зажимы, углами вверх, и складки у губ воловьи, – только держись! – и подбородок – карэ, твердь, – парень что надо для пустырей – во!
Квадраты, углы, складки на лице парня напряглись, еще жестче отвердев от слова и движения Исуса. Ноздри парня чуть дрогнули, а сбоку быколобый, как бы найдя то, что искал: основание для… – повел вправо и влево бычьей шеей и рыкнул скошенным ртом:
– А! Дивчат наших трогать! —
и мгновенно уже не девушка, а Исус стал тем делом, для которого прибежали сюда ночью на пустырь за городом эти парнишки в кепках. Его образ лунного призрака, чудила, которого не след трогать, затмился и в сознании парней выперся иным: препоной их озорной правде, и эту препону надо снять. Что он им за препона! Что за рука на плече у девчонки! А ну-ка…
Но девушка разом сместила фокус их вывода. Безмолвная пока, она не кинулась к Исусу под защиту и не бросилась бежать. Движением плеч она сметнула с своего плеча руку Исуса и мотнув веселым золотом змеек на голове, таким ангеловым ореолом пушистых волос, удивленно, даже чуть презрительно-жалостливо бросила Исусу:
– А ты тут зачем? Тоже спаситель!
И расхохотавшись, просунула ладонь и локоть под руку парню с лицом идеала валяй-парней и прижалась к нему плечиком. Упавшая рука Исуса недоуменно повисла. А девушка, заметив эту смущенно повисшую руку, словно устыдилась безжалостности своих слов и, всей горстью стягивая на груди разодранную в борьбе блузу, изъяснила как бы в свое оправдание Исусу:
– Это наши парнишки – не чужие.
И еще раз окинув взглядом фигуру лунного видения, прибавила:
– Какой тощий!
А парнишки, «наши», сразу поняв, что ихняя правда, настоящая, взяла верх и что, значит, она выше правды исусовой, этого чудила, радостно гигыкнули, и парень квадрат-квадратов, теперь новый защитник девушки, надменно усмехнулся и по-приятельски подмигнул Исусу: вот, брат, каково наше дело, – и тут-же, уже начальственно, приказал:
– Не трожь его! Пусть идет… Тип!
Он сказал «идет», а не «катится», отличая этим Исуса от прочего брата. И все разом переменилось.
Жути смылись. Быть может, они поскакали в воду, темную у глинистого берега, или уползли в гниль грядок, подальше, к болотцу за монастырем, или еще дальше – в душу вдруг завывшей на луну собаки.
Парнишки меж тем затеснились вокруг избранной пары, повернувшись спиной к Исусу и слегка отталкивая его в сторону, как помеху, уже неинтересную им, готовые сорваться с места:
– Айда, ребята! —
когда снова прозвучал голос Исуса и вернул к себе внимание ватаги:
– Юноши, – сказал Исус, – и я пойду с вами.
Это слово «юноши» прозвучало как «уноши» и оказалось смешливейшим из всех слов жаргона парнишек. Ватага зычно зареготала и сразу даже настроилась добродушно к Исусу. «Уноши» – повторяли регоча парнишки, «уноша»: – ну и чудило человек! – назвать их, фертовых парней, «уношами»! И пошли острить, разряжая былое напряжение:
– Да он, ребята, в нашу девчонку втюрился.
– Жених!
– Влюбленный!
И новый взрыв регота.
– Ты кто такой будешь: поэт, что патлатый такой?
– Стой! да он член общества «Долой парикмахерей», ой, мамонька!
Ватага задыхалась от хохота. Последняя острота выбила у парней всю их досаду из души и даже последки вражды и страха. Парни просто качались от смеха. Тут захохотала и девушка. Опасность, что вдруг опять ее начнут валить на землю, лопалась смеховыми пузырями, выскакивая наружу и вскакивая смехотою в рот от одного к другому:
– Володька скажет!
Тут никто не хотел оскорбить Исуса, тут своя правда-радость выскакивала наружу по случаю такого момента, – и больше ничего.
Реготал во всю и быколобый и, не зная, как выразить свое полное одобрение моменту, ткнулся в девушку благим советом:
– Морду-то оботри. Кровь у тебя из губы. Разодрали, сволочи!
На что парень, кавалер девушки, грозно глянул на доброжелателя-советчика:
– Айда, к девчатам! Нас у монастыря ждут, – скомандовал он. – Пошли.
И парнишки, гогоча и повторяя слово «уноши», повалили. Только один из них оглянулся и, потянув Исуса за рукав, стал шептать, поясняя ему вдобавок дружеским жестом и мимикой и маневрируя при этом пальцем в воздухе:
– Там, там, Канатчикины дачи, там – и указав путь Исусу, побежал догонять ватагу, издалека еще раз тыкая указательным пальцем в воздух и крича Исусу:
– Таам! …Салям алейкюм!
И руки к груди прижал по-восточному с поклоном.
Исус остался на пустыре один – с ветром и лаем растревоженных псов. Он смотрел во след веселой, вовсе не страшной ватаге. Видел, как задорно откинув голову, шла девушка под руку с парнем, накинув на одно плечо пальтишко, с дерзко открытыми миру глазами: чего бояться ей! Ну, конечно, чего бояться девушке в жизни! И хотя, тому мгновение, ее насиловали свои же парни, и еще целая банда бежала сюда, чтобы и ей, банде, принять участие в торжестве ликующей молодости, она все же пошла с парнем-насильником, а не со спасителем Исусом, хотя она была еще девушкой, числилась на каких-то краткосрочных курсах и тайно томилась по какому-то ловкому мальчишке.
Парни шли весело, вольно, и только Ванька, с головой-тараном, поотстав от ватаги, искоса зло поглядывал на избранника с лицом квадрата-квадратов, и еще другой, тот, что видом походил на подростка, подождав его, буркнул, подзадоривая Ваньку, как Яго – Отелло:
– Трюфель-то какой упустил! Эх, ты, трюшка!
Исус все еще стоял на пустыре. Его никто не оскорбил. Только свою правду – ванькину, петькину, володькину – явили миру, и дело Исуса – (ведь он девушку спас от поношения!) – оказалось ничем. Все решила какая-то маленькая песчинка, паутинка и квадрат-квадратов, ощутивший гордость избранника.
Бледным лунным видением застыл Исус на берегу.
Долго почему-то молчавшие монастырские колокола снова затрезвонили. Далеко у моста затарахтела телега:
так-и-так, так-и-так, так-и-так…
И ей навстречу, будя тревогу, властно загудела сирена: кто-то ехал на автомобиле. С луны сползло облако, и тень человека-в-белом легла, вытянувшись в версту, на пустырь.
Эпизод 4-й
Человек на стене
Слух о явлении человека на Кремлевской стене сперва смутно и шопотно возник год или два спустя после смерти Ленина в разных уголках Москвы: в деревянных флигелях с садиком близ застав, за первозданными перегородками старинных особняков в глубине двора Замоскворечья, – в тупике, бог знает куда закрутившегося, заарбатского переулка, и в других самых тихих и затаившихся, – с виду провинциальных и в то же самое время самых столичных, – оазисах еще не порушенной старой Москвы. Этот слух обсуждали тишком и весьма сдержанно: и ученые книжники, и коллекционеры, знатоки раритетов, и мастера-из-мастеров, древообделочники по красному дереву, и чудесноокие девушки, у которых одна тетка жила в Новодевичьем, а другая с племянницей, которая с красноармейцем гуляет, жила возле самой Бутырки и стирала белье у жены самого-из-самых, что на машине с собакой впереди ездит, а ботинки у него рыжие, нечищеные и чистить их никому не позволяет, а знает про то все. Говорили о том самом меж собой многозначительно передовые астрономы с космическим провидением, чуждые всяческих суеверий, но зато верующие в уравнения, на которых вся наука и мир стоит. Перебрасывались о том меж собой мимоходом, у ларьков с пивом, сезонники и спасители примусов, когда те пыхтят, чадят, но не горят: люди наинужнейшие и жизнь понимающие. Недаром к ним очереди всегда. Перешоптывались о том самом и две подружки, две горячие головы, тоже передовые: одна с косой, другая «стрижка», но говорили очень и очень промеж себя, чтоб их только не сочли за отсталых. Говорили о том самом и другие, люди светлые умом и темные умом, высшие и низшие, пылающие и усмешливые, но разговоры были капельные, не в шутку и не всерьез, а так, между прочим, как бы в ракурсе к событию.
Слухи из Москвы перебежали в Подмосковье, где терялись за изгородями и огородами, и переносились поездами дальнего следования в заповедные места России, на Урал и в Забайкалье, и еще дальше в глубь Сибири и где-то тонули в ее лесах и снегах. А затем переносились издалека обратно в Москву, уже в растерянном и растрепанном виде, как нечто неясное и зыбкое, еще не связанное в легенду и не оплотнившееся в быль: что за человек на стене? кто?
Его имя не произносилось.
Однако как-то само собой постепенно пробивалась в умах молва, что на Кремлевской стене гулял ни кто иной, как С а м.
Имя Самого еще тогда прозвучать не могло, как явно неподходящее для такого дела, одним своим звучанием разрушающее почву суеверия и умственной мглы.
Имя Самого обозначало ясность и определенность, а никак не такое темное и туманное событие, о котором повествовала молва.
Но одно в этой глухой молве обрело устойчивость, а именно то, что бродил по Кремлевской стене все же ни кто иной, как С а м.
Этот «С а м», бродивший по стене, проник в сознание и весьма окреп и осел, как завязь легенды. И тогда уже легко возник тот первый повод к ее объяснению, откуда и пошел слух о человеке на Кремлевской стене.
Говорили, – будто часовые у внутренней стены Кремля как-то в полночь приметили издалека человека, проходившего меж башен по стене, как раз по той стене, которая тянется вдоль Москвы-реки. Шел он медленно, не таясь, и смотрел на светящиеся окна кремлевских дворцов. Часовые дали сигнал. Ближайшие подбежали к месту, где О н шел. Но человека на стене не нашлось.
Привиделся.
Кто из часовых увидел Его первым, дознаться не смогли. Как будто не то двое, не то трое сразу. Такое «сразу» в жизни бывает: ошибка зрения.
Но и на следующий день на Кремлевской стене заполночь, уже в другом месте, возник вдалеке тот же самый человек и на этот раз, как-то само собой его имя было шопотом произнесено:
Ленин!
Так оно и пошло:
по Кремлевской стене в полночь гуляет покойный Ленин.
Быть может, этого хотело сознание тех, в ком Ленин жил: оно не соглашалось на его смерть. Быть может, этого хотела непостижимая душа народа, рождающая легенды о том, кого она вечно чает и вечно теряет. Быть может, здесь проявился неведомый науке закон: рождать и оживлять воображением то, что ушло, не стало достопамятным в истории – стало быть.
Но и на этот раз на стене никого не оказалось.
Последующие две ночи новые часовые, взбудораженные окрепшей молвой и ожиданием, а также специальные наблюдатели, трезвые и твердые, чье сознание не затуманит мечта, и даже кто-то из близко знавших его, встревоженные таинственным самозванцем, следили за стеной задолго до полуночи. Но по стене никто не проходил.
И только на третью ночь Онвновь появился и его узнали: «Л е н и н», как будто и впрямь Ленин: его походка, его жест рукой.
Несомненно, это было ослепление, игра встревоженного мозга, самовнушение, обман глаз. Ведь лицо проходившего по стене нельзя было явственно различить. Все подсказала фантазия.
Однако видели и те, у кого нет и не может быть фантазии. Он будто даже махнул рукой перед тем, как исчезнуть.
И на этот раз на стене опять-таки никого не нашли.
Рассказывали, – хотя все это слухи, – будто на следующую ночь по верху Кремлевских стен были расставлены часовые. Но человек на стене не появлялся, и во все последующие дни его больше ни разу не видали.
Все это рассказывалось так или иначе, но никем не проверялось и обладало сомнительной достоверностью. Однако легенда о покойном Ленине, гуляющем по Кремлевской стене, как бы закутавшись в покрывало и таясь, неприметно, то здесь, то там, сама вновь рождала себя.
Рассказывали, будто кто-то из ближайших сподвижников, кое-что мимолетно о ней услыхав, потер на ходу ладонью лоб, вздохнул и, махнув второпях рукой, бросил слово: «фольклор!» – и вскоре обо всем позабыл.
Казалось, легенда и на самом деле заглохла. Возможно, что кто-то, где-то, что-то о ней записал, – но после ее замело. Слишком громки и грозны были ленинские дела в действии и истории, и слишком стремительная была спешка событий, чтобы окунаться в легенды. Но дым истории не скоро рассеивается.
Под вторую пасхальную ночь, когда Исус вновь вышел из Юродома на улицы Москвы для новых испытаний, в пору заката солнца, как раз тогда, когда кремлевские окна горят багрянью, и тени ложатся на стены и мостовую Кремля, и когда галки играют над Кремлем в вороний грай, и пылают купола соборов, – как раз тогда на Кремлевской стене в том месте, где часовые когда-то впервые увидели покойного Ленина, снова возник на стене ч е л о в е к: на этот раз – человек-в-белом. Он шел от Потайницкой башни, сложив на груди руки крестом и смотрел на пламенеющие соборы и стены зданий.
Часовые дали тревогу.
Двое подбежали к стене, близ того места, где О н остановился, повернувшись лицом к дворцу. Его узнали. Должны были узнать: кто с малолетства не видел его образ? Ему предостерегающе что-то крикнули снизу.
Уже подбегали новые часовые. Кто-то на бегу уже крепче сжимал ложе винтовки, еще держа ее дулом книзу. Рука готовилась, но мысль еще удерживала руку. В ней, в мысли, слились воедино два образа: С а м о г о, который тоже гулял по стене и Его, того, который сейчас. И часовой не решался, хотя устав позволял.
Ему крикнули еще раз предостерегающе, вразноголосицу:
– Кто такой? Стой! Куда?
Но Он опять шагнул.
Уже в горле у часовых перехватывало дыхание, уже наливалась свинцом голова, уже злоба от непонятности явления и необходимости действия зазвучала в окриках:
– Стой!
Уже рука обретала свой мозг и сама собой управляла точно и неотвратимо.
Но О н теперь стоял неподвижно.
Зарево заката кровавым потоком пролилось на его белую одежду и окровавило ее.
На мостовой Кремля глаза, ноги, винтовки и звуки в горле часовых замерли:
На стене стоял Красный Исус.
Он воздел к небу руки в ниспадающих широких окровавленных рукавах: не то будто благословляя кровью Красный Кремль, не то являя ему свою кровь, – и ладони Его были красны. Казалось, что не закат, а эти истерзанные ладони заливают кровью Кремль.
Книзу внутри Кремля из чьей-то груди вырвалось хриплое:
– Ааа…!
Исус, не опуская рук, разом повернулся и зашагал, мелькая меж зубцами стены, обратно к башне. Кое-кто кинулся туда. Грохнул как-то само собой выстрел – без прицела. Пуля ударилась об край зубца стены, шаркнула по кирпичу, взбила красную пыль и отлетела рикошетом в сторону. Солнце затмилось грозовой тучей и закат обернулся мглой. Часовые выскочили на стену.
На стене никого не оказалось.
Исус исчез.