Текст книги "Николай I без ретуши"
Автор книги: Яков Гордин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Император и Ермолов
Еще до турецкой войны ему пришлось решить весьма непростую задачу – убрать с Кавказа и вообще с политической сцены едва ли не самого популярного в то время генерала – Алексея Петровича Ермолова.
Из воспоминаний адъютанта Ермолова, Павла Христофоровича Граббе
Он [Ермолов] отправился… главнокомандующим на Кавказ и послом в Персию. Взоры целой России обратились туда. Все, что излетало из уст его, стекало с быстрого и резкого пера его, повторялось и списывалось во всех концах России. Никто в России в то время не обращал на себя такого общего и сильного внимания… Преданность, которую он внушал, была беспредельна.
Николай не любил Ермолова еще с юности. Ермолов, единственный из высшего генералитета, позволял себе перечить императору Александру. Было у него столкновение в Париже и с великим князем Николаем Павловичем.
Императора Николая раздражала популярность Ермолова. Но главное было не в этом – он всерьез подозревал «проконсула Кавказа» в связях с заговорщиками из тайных обществ.
Из письма великого князя Николая Павловича начальнику Главного штаба Ивану Ивановичу Дибичу. 12 декабря 1925 года (в ответ на известия о заговоре)
Что будет в России? Что будет в армии?
…Я вам послезавтра, если жив буду, пришлю, – сам еще не знаю кого, – с уведомлением, как все сошло; вы тоже не оставьте меня уведомить о всем, что у вас или вокруг вас происходить будет, особливо у Ермолова… Я, виноват, ему менее всего верю.
Николаю чрезвычайно помогла в этом отношении персидская война. Несмотря на постоянную напряженность между Россией и Персией, о которой неоднократно доносил в Петербург Ермолов, Кавказский корпус, разбросанный на большом и сложном пространстве, оказался не готов к немедленному отпору. Первоначальные успехи персидской армии дали Николаю право выразить Ермолову свое недоверие и послать на Кавказ любимого своего генерала, под началом которого он служил великим князем, – Ивана Федоровича Паскевича. Формально Паскевич должен был находиться в подчинении Еpмолова, но в перспективе Николай твердо решил заменить им Алексея Петровича.
Паскевич, генерал профессиональный и решительный, получив от Ермолова в подчинение двух лучших кавказских генералов – Мадатова и Вельяминова, – и закаленные батальоны, в тяжелом сражении разгромил персов под Елизаветполем.
Ермолов понимал, с какой целью прислан был Паскевич, и отношения двух генералов категорически не сложились.
Тогда Николай отправил на Кавказ со специальной миссией начальника Главного штаба Дибича. Когда-то они трое – Ермолов как старший, Паскевич и Дибич – разгромили в знаменитой битве при Кульме (1813) корпус маршала Вандама, что и решило судьбу Наполеона…
Из письма Николая I генералу Ивану Федоровичу Паскевичу. 31 января 1827 года
Давно я к Вам не писал, любезный Иван Федорович; я ждал случая к Вам писать совершенно на свободе, что времени мне не было исполнить досель.
Я с большим любопытством и вниманием читал все Ваши донесения, часто разделял Ваше мнение и с сожалением видел, что часто с наилучшими намерениями не всегда можно вести к цели желаемой предпринятое дело, Вы меня верно понимаете, Вы все исполнили, чего требовать я мог, и, поверьте, ценю Ваше усердие и желание пользы; прочее не в Ваших силах было. Чрез Вас узнал я настоящее положение вещей и поэтому должен принять решительные меры. Вслед за Опперманом будет к Вам г. Дибич, что я вам одним даю знать. Его приезд должен быть неожидан, и потому я прошу Вас хранить сие в тайне и не показывать по приезде его, чтоб Вы об том прежде знали. Он мной совершенно уполномочен действовать, как обстоятельства потребуют; я все надеюсь, что с Вашим усердием и опытностью может все придти в должное положение, быв настроено начальником моего штаба. Прочее он Вам сам объяснит. Если же иные меры нужны будут, моя воля решительна, и ничто ее не остановит. Но крайность избегать есть долг мой…
Прощайте, любезный Иван Федорович, моя старая дружба Вам известна, она неизменна так, как и моя благодарность.
Ваш искренний
Н.
Жена моя Вам кланяется.
Из письма этого ясна степень близости между императором и его «отцом-командиром», как называл Николай Паскевича. Отношение к Ермолову было принципиально иное…
Из письма Николая I Ивану Ивановичу Дибичу. 8 марта 1827 года
4-го числа сего месяца получил я Ваше первое письмо из Тифлиса, мой дорогой друг, и Вы легко представите себе, с каким нетерпением и с каким удовольствием я его читал. Мне приятно, признаюсь Вам, знать, что Вы находитесь на месте и имеете возможность смотреть Вашим оком на этот лабиринт интриг; надеюсь, что Вы не дадите ослепить себя этому человеку, для которого ложь – добродетель, когда она может быть ему полезна, и который потешается над приказами, которые ему отдают. Словом, да сопутствует Вам Бог и вдохновит Вас быть праведным. Я с нетерпением жду известий…
Из письма Николая I Ивану Ивановичу Дибичу. 10 марта 1827 года
У меня нет от Вас известий, хотя рапорт от 23-го до меня дошел, может быть, они будут у меня завтра. Письмо К. Бенкендорфа говорит об ужасе, который произвело Ваше прибытие, и о радости многих честных людей Вас там видеть; он, похоже, весьма убежден в прошлых и теперешних дурных намерениях Ермолова: было бы чрезвычайно важно, если бы Вы постарались в особенности выявить суть зла в этом лабиринте интриг… во всяком случае, чтобы знали, что сия порода людей не может быть терпима после того, как они разоблачены.
Из этих текстов ясно, что Николай не просто не доверял Ермолову – он его ненавидел, ибо ощущал в нем тот уровень независимости, который считал смертельно опасным для системы, представлявшейся ему идеальной.
Николай безусловно доверял Паскевичу, обвинявшему Ермолова во всех смертных грехах, и не верил ни единому слову Ермолова.
Когда он писал, что Ермолов «потешается над приказами, которые ему отдают», то имел в виду свои требования «наступательных действий» с первых дней войны. Но Ермолов, знающий местные условия, дислокацию войск, враждебность населения тех областей, где предстояло оперировать малочисленным русским войскам, сложность снабжения войск продовольствием, не пошел на явную авантюру. Чем и вызвал гнев императора, составлявшего в Петербурге военные планы.
Из письма Николая I Ивану Ивановичу Дибичу. 12 марта 1827 года
Я ясно вижу, что дела не могут идти подобным образом. Когда Вы и Паскевич уедете, этот человек, предоставленный самому себе, поставит нас в то же положение относительно знания дела и уверенности, что он будет действовать в нашем духе, как было до отъезда Паскевича из Москвы, – такую ответственность я не могу принять на себя. Поэтому, зрело взвесив все и продолжая ожидать Вашего второго курьера, если он не доставит мне иных данных, чем те, которые Вы мне уже дали возможность предвидеть, я не усматриваю иного выхода, как поручить Вам воспользоваться полномочием, предоставленным Вам для смещения Ермолова. Его преемником я предназначаю Паскевича, потому что из Ваших донесений я не усматриваю, чтоб он хоть в чем-либо нарушил обязанности, налагаемые самой строжайшей дисциплиной. Опозорить же этого человека отозванием его при подобных обстоятельствах было бы несогласно с моей совестью. Прежде всего поставьте Паскевича на должную ногу и дайте ему понять всю важность поста, на который я призываю его в данном случае, и внушите ему всю цену моего доверия. Он человек чести и мой прежний начальник, он сумеет, я отвечаю за него, выполнить мои желания.
Последняя фраза полна смысла для понимания не только конкретной ситуации, но и стремительно складывающейся системы взаимоотношения Николая с подданными. «Он сумеет… выполнить мои желания».
Ермолов пытался вести войну по-своему, исходя из огромного кавказского опыта. Он недостаточно учитывал «желания» императора. Он вообще был человеком со своей логикой поведения. Александр с этим мирился ради его талантов и заслуг. У Николая были иные критерии.
Ермолов это понимал.
Из письма Алексея Петровича Ермолова Николаю I. 3 марта 1827 года
Не имев счастия заслужить доверенность Вашего императорского величества, должен я чувствовать, сколько может беспокоить Ваше величество мысль, что при теперешних обстоятельствах дело здешнего края поручено человеку, не имеющему ни довольно способностей, ни деятельности, ни доброй воли. Сей недостаток доверенности Вашего императорского величества поставляет меня в положение чрезвычайно затруднительное. Не могу я иметь нужной в военных делах решительности, хотя бы природа не совсем отказала мне в оной. Деятельность моя охлаждается только мыслию, что не буду я уметь исполнить волю Вашу, всемилостивейший государь!
В сем положении, не видя возможности быть полезным для службы, не смею, однако же, просить об увольнении меня от командования Кавказским корпусом, ибо в теперешних обстоятельствах может это быть приписано желанию уклониться от трудностей войны, которые я совсем не почитаю непреодолимыми, но, устраняя все виды личных выгод, всеподданнейше осмеливаюсь представить Вашему императорскому величеству меру сию, как согласную с пользой общею, которая всегда была главною целью всех моих действий.
29 марта Паскевич вступил в командование Кавказским корпусом.
Карьера пятидесятилетнего Ермолова закончилась навсегда…
История со смещением Ермолова характерна для начала царствования Николая Павловича в двух отношениях.
С одной стороны, молодой император твердой рукой расчищал поле деятельности для тех, кого он считал своими послушными орудиями.
С другой же стороны, он далеко не всегда был уверен в благоприятной реакции влиятельных групп на его действия.
Именно поэтому в начале апреля он поручил Бенкендорфу, тогда уже шефу жандармов, выяснить настроения в офицерской среде по поводу смещения Ермолова.
Из письма Александра Христофоровича Бенкендорфа начальнику штаба Второй армии генералу Павлу Дмитриевичу Киселеву
Скажите мне, какое впечатление произвела в вашей армии перемена главнокомандующего в Грузии? Вы понимаете, что государь не легко решился на увольнение Ермолова. В течение 15 месяцев он терпел всех, начиная с некоторых старых и неспособных париков министров. Надо было иметь в руках сильные доказательства, чтобы решиться на смещение с столь важного поста, и особенно во время войны, человека, пользующегося огромною репутациею и который в течение 12 лет управлял делами лучшего проконсульства в империи.
Киселев успокоил императора. И был прав. Военные, как и все общество, были слишком потрясены событиями декабря 1825 – января 1826 года, чтобы активно проявлять свое недовольство.
Смещение Ермолова было принципиально важным для Николая экспериментом. Он понял безграничность своей власти.
Император и Польша
Драматическая история отношений между Россией и Польшей при Николае I – это история взаимных разочарований и кровавого крушения иллюзий.
Из записки Александра Христофоровича Бенкендорфа «Император Николай I в 1828–1831 годах»
В это же время интересы, хотя совсем иного рода, но не менее важные, обращали внимание государя на Варшаву.
Цесаревич Константин Павлович, командовавший русскими и польскими войсками в Царстве Польском и мало-помалу сосредоточивший в своих руках управление и гражданскою частью, не умел стяжать народной любви. Под его начальством состоял также и корпус, квартировавший в Литве и носивший, как бы в отличие от всех прочих, означавшихся нумерами, именование Литовского. Все возвращенные от Польши губернии: Виленская, Гродненская, Минская, Волынская и Подольская и область Белостокская – состояли равномерно под управлением цесаревича и ведались им на военную ногу. Эта централизация всего принадлежавшего некогда Польше; либеральная конституция, пожалованная Царству; польские малиновые воротники, вместо красных, на мундирах Литовского корпуса – все это, вместе взятое, было, конечно, большою политическою ошибкою со стороны императора Александра, который дал полякам, в противоположность намерениям и действиям императрицы Екатерины, надежду на восстановление их самостоятельности и огорчил чрез то русских.
Император Николай ясно понимал неудобство такого порядка вещей, но в то же время чувствовал и все трудности выйти из него. Первая заключалась в необходимости изменить личное положение старшего его брата, имевшего в супружестве польку, влюбленного во вверенные его начальству войска и благоприятствовавшего желанию поляков присоединить к Царству Польскому прочие одноплеменные с ними губернии, уже столь давно находившиеся под русскою державою. Второю трудностью представлялось ниспровержение устройства, созданного императором Александром. Преемник отказался бы чрез то от наследственного имени освободителя и благодетеля Польши, вооружил бы против себя миллионы поляков, еще более напугал бы Европу, уже без того устрашенную его могуществом, и, наконец, жестоко огорчил бы цесаревича, который, относя всю вверенную ему власть к воле покойного императора, почел бы вопиющим неправосудием отнятие у него этой власти братом, которому он уступил престол.
Поляки, крайне недовольные управлением цесаревича и уже начинавшие постепенно забывать благодеяния Александра, с нетерпением и беспокойством ждали решения своей судьбы от нового императора. Носились слухи, что он не жалует поляков и негодует на данные им привилегии; что в характере его преобладает строгость и что он никогда не согласится на присоединение к Царству прежних польских областей. Никто почти еще не знал его, и все колебались между страхом и надеждою.
Государь долгое время зрело соображал и обдумывал все трудности своего положения в отношении к цесаревичу, к многочисленным польским своим подданным, к обязанностям своим касательно России и к той дани уважения, которую налагала на него память его предшественника.
Он признал необходимым удостовериться во всем лично и, пользуясь одною из статей конституционной хартии, решился ехать в Варшаву для коронования себя там царем польским.
Слух о том оживил новыми надеждами жителей возвращенных от Польши губерний и не порадовал русских. […]
Все было готово к нашей поездке. 22 апреля [1829] государь отправился сперва в Динабург, куда два дня спустя приехала и императрица.
Работы по возведению динабургских укреплений значительно подвинулись вперед и производились с совершенством, заслужившим полное одобрение государя.
Оттуда императрица продолжала свой путь прямо на Варшаву, а мы поехали в Вильну, куда прибыли ночью, при свете нескольких плошек, догоравших от иллюминации, зажженной жителями вечером, для встречи нового их монарха.
Государь остановился во дворце, который с раннего утра обступила многолюдная толпа. Посетив сначала русский собор, его величество присутствовал потом на разводе одного из батальонов Литовского корпуса. Вся площадь и все ведущие к ней улицы были полны народом, жаждавшим, казалось, его видеть, и на всех лицах сияли радость и доверие. Государь осмотрел в подробности университет и больницы и везде остался доволен найденным порядком. […]
К ночи мы приехали в Белосток и остановились в прекрасном дворце, бывшем некогда жилищем сестры последнего короля польского, где ожидал государя командир Литовского корпуса барон Розен. Переночевав здесь, еще впервые с Динабурга не в коляске, мы утром пустились к Тыкочину, лежащему на границе империи с Царством Польским.
Хотя я не видал этих мест с войны 1806 и 1807 годов, однако не сомневался, что тотчас узнаю местности, изъезженные мною верхом с небольшим за 20 лет [до того] во всех направлениях, и даже уверял государя, что объясню ему по дороге все позиции, сражения и марши наших войск. Каково же было мое удивление, когда с самого выезда из Белостока нас, вместо тогдашних сыпучих песков и бездонных болот, повезли по чудесному шоссе! Точно так же изменилась местность перед Тыкочином. Движущегося моста, топкой плотины уже не было; самое местечко приняло вид опрятности и довольства; все преобразилось: край, самый бедный и самый грязный в мире, чуждый всякой промышленности, был превращен, как бы волшебством, в страну богатую, чистую и просвещенную. Роскошные почтовые дороги, опрятные города, обработанные поля, фабрики, наполненные чужеземными мастеровыми, общее благосостояние, наконец, все, чего мудрое и отеческое правительство может достигнуть разве с усилием в полвека, было сделано императором Александром в 15 лет. Самая закоренелая неблагодарность молодых польских патриотов вынуждена была очевидностью воздать дань истине и сознаться, что покойный император пересоздал эту часть Польши. […]
В Яблоне, хорошеньком имении князя Понятовского за 14 верст от Варшавы, ожидали нас обед и – цесаревич Константин Павлович с почетным рапортом. Княгиня Лович прибыла вслед за тем, и оба брата с своими супругами провели вместе остаток дня с видом самой сердечной друг к другу приязни.
Я в тот же вечер отправился в Варшаву для некоторых распоряжений к торжеству следующего дня.
Все войска, русские и польские, стали под ружье уже с раннего утра: кавалерия по ту сторону Вислы, а пехота – вдоль тех улиц, по которым должна была следовать императорская чета. Чтобы показать город на большем протяжении и вместе для избежания крутого подъема с Прагского моста, ниже его был устроен, нарочно для этой церемонии, еще другой. Все население польской столицы и множество прибывших к этому дню иностранцев и поселян заняло все окна, балконы и улицы. […]
Перед въездом на мост цесаревич и вся государева свита сели на лошадей. Мне впервые случилось тут увидеть войска, состоявшие под начальством великого князя Константина Павловича. Их выправка, обмундировка и выбор людей и лошадей были истинно великолепны. Русские полки – два пехотные и три кавалерийские – находились в одних и тех же дивизиях с польскими. Вид их был одинаков, и по внешности между войсками обеих наций царствовало полное слияние. […]
Наконец показались кареты, везшие государя, императрицу и наследника.
Они остановились у Прагской заставы, в небольшом домике, где ожидали их высшие придворные сановники и парадные экипажи и где императрица переоделась. Государь сел на лошадь – и шествие тронулось.
Войско, еще впервые видевшее своего молодого и прекрасного императора, приветствовало его обычным «ура!». Я внимательно наблюдал за выражением лиц солдат. Казалось, все, и поляки и русские, радостно смотрели на государя и одинаково одушевлялись желанием заслужить его удовольствие. […]
Войско и народ продолжали встречать государя радостными кликами; дамы у окон и на балконах махали платками и казались в восторге от красоты императора, от бесподобного личика его сына, от приветливых поклонов и всей очаровательной осанки императрицы; словом, глаз самый наблюдательный не открыл бы в варшавской встрече ничего, кроме радости и привязанности верного своему монарху народа. Таким сей последний нам представился; таков он был и в сущности, по крайней мере относительно массы.
Государь остановился перед римско-католическим собором и принял тут от приветствовавшего его духовенства святую воду, к общему восхищению присутствовавших.
Сойдя с лошади у входа в королевский дворец, он остановился, чтобы подождать императрицу и принять ее из кареты. Княгиня Лович и знатнейшие польские дамы встретили ее внизу лестницы.
После обеда государь пошел к цесаревичу об руку с императрицею, один, без всякого конвоя или свиты. Этот знак доверия и эта простота очаровали всех жителей; единодушные виваты долго сопровождали августейшую чету по улице.
На следующее утро государь присутствовал у развода на Саксонской площади; несметная толпа ожидала там его прибытия.
Цесаревич старался подавать собою пример почтительности и усердия. У развода он суетился, как бы простой генерал, устрашенный высочайшим присутствием; при церемониальном марше становился сам на правый фланг и при втором проходе шел в замке, с карманною книжкою в руке, для отметки тут же высочайших приказаний. […]
В доказательство того, что обе страны находятся под одним и тем же правительством, государь велел привезти из Петербурга императорскую корону.
В назначенный для коронации день дворцовые залы наполнились приглашенными сановниками и дамами; войска стали от дворца до римско-католического собора; улицы, балконы и даже кровли покрылись зрителями.
Императорская чета с наследником, обоими великими князьями и всею военною свитою, в предшествии двора, вступила в тронную залу королей польских. Вокруг залы поместились министры, сенаторы, прелаты и нунции.
Государь на ступенях трона, под королевским балдахином, возложив на себя корону, произнес присягу перед распятием. В выражении его голоса было столько величественности и правды, что всех предстоящих объяло глубокое умиление.
Потом царь с царицею следовали пешком к собору, среди восторженных криков толпы.
В соборе, под древними сводами которого столько королей воспринимали корону и столько поколений поклонялись своим владыкам, поляками не могло не овладеть некоторое самодовольство при виде потомка Петра Великого, отдающего почесть вероисповеданию их края, и католическое духовенство не могло не ощущать странного чувства, вознося молитвы о возведенном на престол православном царе. На нас, напротив, все это произвело какое-то тягостное впечатление, как бы предзнаменовавшее ту неблагодарность, которою этот легкомысленный и тщеславный народ отплатит со временем за доверие и честь, оказанные ему русским императором.
Возвратясь во внутренние комнаты дворца, государь прислал за мною. При виде моего душевного смущения он не скрыл и своего. Он принес присягу с чистыми помыслами и с твердою решимостию свято ее соблюдать. Рыцарское его сердце всегда чуждалось всякой затаенной мысли.
После церемонии был во дворце банкетный стол.
Этот день ознаменовался немалыми милостями, между прочим и пожалованием князя Адама Чарторыжского в обер-камергеры, что несколько огорчило тщеславного князя, постоянно мечтавшего носить титул царского наместника.
За обедом мне пришлось сидеть между нунциями; жалуясь на жестокую грубость цесаревича и превознося приветливость нового их царя, они отзывались, что охотно отдали бы последнему свою конституционную хартию со всеми ее привилегиями, лишь бы он управлял ими непосредственно, как управляет Россиею.
За церемониею следовали иллюминации, балы, театры и большие смотры. […]
…Уже несколько лет не был собираем в Царстве Польском народный сейм. Государь, как строгий исполнитель данного слова, не захотел долее отлагать созвание этого сейма, установленного данною императором Александром конституциею. Велев вследствие того нунциям явиться в Варшаву к половине мая, он и сам стал готовиться к поездке туда. Мы выехали из Петербурга 2 мая [1829], опять по тракту на Динабург (Двинск), куда государя постоянно влекло сочувствие к работам, производившимся столько лет под личным его надзором в бытность его генерал-инспектором по инженерной части. Употребив два дня на осмотр этих работ, нескольких полков 1-го корпуса и резервных батальонов, он продолжал свой путь на Ковно и Остроленко и прибыл в Варшаву 9-го числа поутру. […]
Государь с императрицею пришли в тронную залу, за ними следовали двор и вся военная свита, а галереи были наполнены почетнейшими дамами. По занятии всеми своих мест государь открыл собрание речью, заслужившею общее одобрение. Все любовались величественною его осанкою и звонким голосом и казались исполненными самой ревностной к нему привязанности. Одним из первых предметов, к обсуждению которых камера нунциев приступила в тот же день, было предложение, единогласно принятое, воздвигнуть народный памятник императору Александру. Маршал сейма дал большой обед всем почтеннейшим сановникам, находившимся в Варшаве, и всем нунциям. На нем присутствовал и государь. Здоровье его было провозглашено при единодушных кликах, и это пиршество совершилось со всевозможным приличием и всеми признаками сердечной преданности. Прекрасные балы несколько раз соединяли все высшее варшавское общество в Лазенках, а императорская фамилия удостоила также своим присутствием бал, данный графом Замойским, председателем государственного совета Царства. Все по виду казалось спокойным, а между тем в камере нунциев уже зарождалась оппозиция. Толковали о протесте перед царем против самоуправных действий и против преувеличенных издержек на войско. Стали образовываться партии, но ни в чем еще не обнаруживалось никакого неприязненного чувства против особы монарха.
Государь признал за благо явить новое доказательство своей добросовестности, отстранив даже и тень какого-нибудь влияния с его стороны на работы сейма. Вследствие того он оставил на все время их продолжения Варшаву и самые пределы Царства.
За внешней пышностью торжеств только очень проницательные люди могли почувствовать то вулканическое напряжение, которое уже колебало почву под ногами русской администрации.
Из записки Александра Христофоровича Бенкендорфа «Император Николай I в 1828–1831 годах»
Между тем пришло известие о бельгийской революции, изгнавшей из Брюсселя принца Оранского; брат его, принц Фридрих, пытался было снова овладеть Брюсселем, но, продержавшись там лишь несколько дней, покинул город и весь край на жертву революции, представлявшей, собственно, одно постыдное и смешное подражание парижской.
Пример был опасен. В Брюсселе, как и в Париже, победа осталась на стороне революции; там, как и тут, законность должна была поклониться перед беспорядком и монархия перед демократическими идеями! Умы разгорячались, и легкость успеха в этих двух странах не могла не ободрить и не внушить новой отваги людям злонамеренным. Варшава была переполнена такими. Обезьянство французским доктринам, увлекшее слабые польские головы в первую революцию и приведшее Польшу к первому ее разделу, возобновилось и теперь в том же духе и послужило сигналом к восстанию.
Уже за несколько времени перед тем замечались разные проявления революционных замыслов в варшавской школе подпрапорщиков. Цесаревич, быв неоднократно о том предварен, сначала не давал веры этим изветам, а впоследствии хотя и учредил следственную комиссию, но сия последняя действовала чрезвычайно слабо. Несмотря на подозрительный свой характер, цесаревич не хотел предполагать, чтобы нашлись преступники в числе тех, которых называл своими, а подпрапорщики, помещенные на жительство возле сада его Бельведера, им сформированные, обученные и, так сказать, воспитанные, были для него такими в полном смысле.
25 ноября [1830], вечером, пришло к государю известие, что 17-го числа, вечером же, Варшава сделалась театром кровавых сцен. Описывалось, как несколько подпрапорщиков ворвались в Бельведерский дворец, изранили президента полиции Любовицкого и убили генерала Жандра, прискакавшего предварить цесаревича о грозящей ему опасности; как цесаревич сам едва успел от них скрыться задним ходом и сесть на лошадь. Только когда русская гвардейская кавалерия поспешила на помощь ему, убийцы бежали из Бельведера; как между тем весь город пришел в волнение, и народ, бросившись в арсенал и выломав все двери в нем, захватил все находившиеся там склады оружия. Далее, что 4-й линейный полк, саперный батальон и гвардейская конноартиллерийская батарея, уже заранее подготовленные бунтовщиками, тотчас стали на их сторону, а поспешившие к волновавшимся сборищам для восстановления порядка военный министр граф Гауке, начальник пехоты граф Станислав Потоцкий, генералы – Дементовский, Трембицкий, Брюмер и Новицкий – пали жертвами ярости своих соотчичей; что русские полки Литовский и Волынский и с ними часть польских гвардейских гренадер, в польской походной амуниции, ждут на площади приказаний цесаревича; что Конноегерский полк польской гвардии с несколькими ротами армейских гренадер сохранили верность и в ночь присоединились к трем русским кавалерийским полкам, находившимся при цесаревиче; наконец, что весь город открыто бунтует и никаких мер не принято для его усмирения.
Государь тотчас прислал за мною и, когда я явился, дал мне прочесть рапорт цесаревича. Между тем, не теряя ни минуты, он уже успел отдать все нужные приказания. 1-й корпус, под командою П. П. Палена, получил приказание двинуться к границам Царства, а барону Розену, начальнику Литовского корпуса, велено взять то направление, какое укажет цесаревич.
На другое утро государь, по обыкновению, присутствовал при разводе и с окончанием его, став в середину экзерциргауза, вызвал к себе генералов и офицеров. Все и из покорности, и из любопытства поспешили столпиться вокруг лошади, на которой он сидел. Тут государь громко и внятно передал подробности печальных варшавских событий и, сообщив об опасности, которой подвергался его брат, и о принятых уже мерах, заключил следующими словами: «В случае нужды вы, моя гвардия, пойдете наказать изменников и восстановить порядок и оскорбленную честь России. Знаю, что я во всех обстоятельствах могу полагаться на вас!» В продолжение речи государя внимание слушателей все более и более напрягалось, и кружок их вокруг него все становился теснее; но при последних словах все, так сказать, налегли на него; каждый хотел лично выразить ему свою любовь и преданность; все были в слезах, и единодушное «ура!» стоявших в ружье солдат сопровождало государя до выхода его из экзерциргауза. Эта сцена произвела неописуемое впечатление: старые и молодые, генералы и офицеры и даже солдаты, все были глубоко тронуты, и государь при этом случае легко мог удостовериться в питаемом к нему восторженном чувстве. […]
Приняв все меры к сосредоточению достаточных сил для подавления мятежа, государь решился, однако же, истощить все средства к образумлению своих заблудших подданных без кровопролития. Он отправил состоящего при нем польского флигель-адъютанта Гауке в Варшаву с манифестом, открывавшим нации возможность испросить себе прощение, с письмом к Хлопицкому, которому давал разные повеления касательно участи вдов изменнически убитых генералов, с приказом польской армии собраться в полном составе у Плоцка.
Хлопицкий и некоторые другие лица, сохранявшие еще рассудок, страшась предстоящей борьбы, советовали вступить в переговоры, но партия якобинцев, предводительствуемая Лелевелем, честолюбие Чарторыжского, мечтавшего быть избранным на трон Польши, и толпа безумцев, увлекаемых только личными своими страстями, одержали верх. Повеления и предложения государя были отвергнуты. Единственная уступка, которой мог добиться Хлопицкий, состояла в согласии послать депутацию в Петербург, но не для изъявления покорности и раскаяния, а для настояния об удовлетворении всех домогательств Польши и о присоединении к ней наших Литовских губерний. Польский министр финансов князь Любецкий, человек очень умный, видя в этой миссии единственное средство к спасению своей жизни, так искусно умел повести дело, что выбор быть представителем этой депутации пал на него. Он взял себе в товарищи сеймового депутата Езерского.