412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Якоб Бургиу » За тридевять земель... » Текст книги (страница 2)
За тридевять земель...
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:57

Текст книги "За тридевять земель..."


Автор книги: Якоб Бургиу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

– Ладно, мама… А свадьбу когда сыграем? – спросил я, с шуткой вступая на уготованный мне путь.

– В воскресенье, – как ни в чем не бывало ответила мама и повернулась к девушке: – Иди, голубка, в дом, отдохни, устала, верно, с дороги…

– Какая свадьба? – изумленно спросила девушка, берясь за чемодан.

– Наша, – объяснил я. – Разве мама ничего не сказала тебе, когда вела сюда?

– Ничего.

– Как же так?

– Так, – с укоризной отвечала мама. – Спешила показать тебе невесту.

– Извините, пожалуйста, но мне не жених нужен, а квартира. Я приехала на практику и хочу снять комнату, если у вас есть свободная… – Девушка говорила отчетливо, как с глухими, стараясь, чтобы ее поняли. – Разве мы не так договаривались?

– Так, так! – подтвердила мама, подхватывая чемодан и устремляясь к крыльцу. – Да что комната! Весь дом тебя ждет! И сад вам после свадьбы оставим. Мы, старики, не станем стеснять вас – к дочке переберемся!

Девушка растерялась. Поглядела на меня, на отца: может, в нашем селе так нескладно шутят? Но мы были серьезны, почти суровы, и она еще больше смешалась. Сделала движение к воротам, словно хотела выйти, но вспомнила о чемодане. Шагнула за мамой, но она уже скрылась в доме. Шевельнула губами – сказать что-то, должно быть, снова извиниться и еще разок объяснить, зачем приехала, но, верно, засомневалась, не поднимут ли ее на смех; мол, шуток не понимает. Она все еще надеялась, что мы разыгрываем ее, и терялась в догадках. Кто знает? Молдова – крохотный уголок на карте страны, но каждое село и каждый дом на свой, подчас удивительный лад встречают гостей.

– Да, да! – встрепенулся я и, пытаясь с честью вывести себя и гостью из нелепого положения, послал ей самую дурацкую из своих улыбок, а затем, набрав в грудь воздуха, стал, загибая пальцы, исчислять свое жениховское богатство, этот великолепный скарб: – Дом с огородом, корова, десять овец, семь мешков пшеничной муки, семь – кукурузной, четыре ковра, пять подушек пуховых, одеяло, две скатерти, сотня тарелок, двадцать позолоченных ложек и посеребренных вилок двадцать же, телевизор, радио, две собаки, гуси, утки, куры… и жених в придачу. Хорош молодец – нос с огурец, маленько тугоух, да зато кривой, зуба не хватает, на костыле шкандыбает. Пожалуй, государыня невеста, в наши хоромы, не изволь кручиниться!…

Настороженность и растерянность девушки растопились в звонком заливистом смехе, который побудил ее вступить в предложенную игру. С серьезной миной она протянула мне руку. Что за рука! Белая, мягкая, нежная… Лебединое горячее крыло, крыло любви… Мы не шли, а летели рядом. Парили над цветущим черешневым садом, над холмами, долинами, водами. Мир благоухал чабрецом и васильками, всей своей зеленой листвой. На ветвях лесов и небес разливались соловьи. Было солнечно, но вот и луна взошла и вспыхнули обручальные свечи звезд. Издали сквозь мерцающий огонь созвездий чудился мне наш двор, полный гостей. Музыканты под орехом обрывали струны в неистовой сырбе. Танцоры уже не могли плясать, они замерли в изнеможении, и земля подо мной разверзла борозды пашен. Изнемог и я от долгого полета, изнемогло само небо. Оно заколебалось, пытаясь стряхнуть меня наземь, соединить с пашней. Хорошо еще, отец догадался поддержать меня за плечо и подтолкнуть к крыльцу. Не будь его, я бы непременно врезался лбом в притолоку. Он заботливо подхватил меня, чтобы я не опозорился в глазах невесты, не расстроил свадьбу, а безопасно сошел с небес в каса маре, где ему, отцу, останется только сесть на лавку у печи и смотреть на меня, как он один умеет, – с невинной хитрецой. Удивляться, спрашивать: с чего это я перешагнул порог, ведя за руку девушку? Уж не жениться ли задумал? А если так, почему молчу, пенек этакий? Разве не знаю, что железо куют, пока горячо? Разве я не кровь от крови его?… Эх-хе-хе, старость не радость! На моем месте он сразу нашел бы слово, предлог, что угодно, а уж на всю жизнь приковал бы ее к себе – не увернулась бы! Да жаль, жаль… Девушку такой редкой красоты вряд ли встретишь снова. Счастье только раз стучится в наши двери, и если мы отворачиваемся от него или не замечаем вовремя, оно уходит и больше не возвращается.

Мама, усталая от беготни, с упавшими руками, с раскрасневшимися щеками, – нашлась мне все же голубка под стать! – сидела рядом с отцом и не сводила глаз с жениха и невесты. Она уже мысленно видела дом, полный внуков и внучек. Пусть, пусть у нас будет много детей, и, быть может, когда они подрастут, найдется среди них один побойчее других – сумеет переступить холм, отделяющий наше село от большого мира, и уйдет далеко-далеко, куда еще никому из наших земляков не случалось забираться. А у нее самой только двое – Тамара и я, и жаль терять нас в суете жизни.

Стоя посреди комнаты рядом с милой гостьей, погрузился в мечты и я. Неужели человеку нужно множество детей, чтобы он мог расстаться хотя бы с одним из них? Да ведь и ждать нужно столько времени! Когда еще под-, растут внуки! Когда еще найдется среди них смельчак!… Неужели, мама, вы поставили крест на мне? Если да, то вы жестоко ошиблись! Я и женатый уйду, куда суждено мне уйти. Актерская школа откроет двери нам обоим – мне и жене. С женой даже легче. По всему видать, и она не сробеет. Может, она почище меня актриса и к тому же красивее тех, что мелькают на экранах… А о внуках пусть мама не волнуется. Не знаю, как насчет полного дома, но двух-трех мы ей подарим непременно: пусть нянчится, пусть валандается с ними. Так ведь делают почти все, кто остается после учебы в городе. Житье там тесное, садиков мало. А у бабушек в селе дети растут как грибы, на свежем воздухе, на просторе. Они жадно впитывают родной язык, да и спелые черешни не пропадают на дереве…

Мечтал я. Мечтала мама. Мечтал и отец. Все о своем.

– Сын ваш хорошим женихом был бы, да только… – • Девушка внезапно пробудила нас от мыслей.

– Что?! – вскинулись мы разом.

– …замужем я. – Она неловко улыбнулась и повертела на пальце обручальное кольцо.

Маму как громом поразило. Она сразу съежилась, как воздушный шарик, стала маленькой-маленькой. Радость вспорхнула с ее лица. Сдерживая прихлынувшие слезы, она опустила глаза на ладони и, споткнувшись взглядом о кольцо, забытое на пальце еще со дня свадьбы, начала ожесточенно вертеть его, словно хотела сорвать, сбросить, стереть, словно оно было виновато, что она не догадалась взглянуть на руку гостьи, прежде чем пригласить к нам.

Отец тяжело вздохнул, будто взбежал на три холма кряду, а надо было одолеть еще сотню.

Резкий порыв ветра стряхнул лепестки с черешни, что росла у дома.

Девушка не замешкалась. Она подняла чемодан и, тихо простившись с мамой, вышла. Никто из нас не догадался проводить ее. Мы молча уставились в пол, нам стыдно было смотреть друг на друга. Родители стыдились, что не для счастья произвели меня на свет: очень уж по сердцу пришлась им девушка. А у меня щеки горели, потому что отец и мать видели меня влюбленным и одураченным. Ладно, родители промахнулись, на то они и старики. Но где был мой разум, мои глаза? Надо было тут же придраться к чему-нибудь и отказаться от нее. Надо было найти у нее какой-нибудь изъян… даже если она совершенство! Такова моя жениховская роль. Я ее сам выбрал и не должен ни на шаг отклоняться… Что станешь делать, Костэкел, если завтра тебе приведут другую невесту, еще прекраснее этой и – без обручальной цепи на шее? Снова воспаришь к звездам и будешь радоваться, что возьмешь ее с собой в ученье? Еще слава богу, что в селах такие феи рождаются не каждый день, но гляди в оба: весной они стаями налетают из городов на практику. Покидают свой пыльный рай, истосковавшись по зелени, чистому воздуху полей, по любви. Спускаются с неба на горячих лебединых крыльях и зачаровывают тебя, и тут же, у твоих ворот, сбивают с пути, крадут мечты и все запутывают так, что потом до старости не распутаешь.

А сердце мое, пометавшись по телу в поисках выхода, понемногу успокоилось и вернулось на место. Мне даже как-то радостно стало. Зря грешат на себя старики: видит бог, я счастливчик, спасся и на этот раз. Чудом, правда, но спасся. И наши старые ворота снова заскрипели, открывая мне заветную дорогу.

А отец взглянул, и побагровел, и сказал гневно:

– Что сынок загнал телегу в болото и рад? Иляну-Косынзяну, волшебницу лесную, ищешь? На меньшее не согласен? На себя сперва посмотри! Хватит тебе и нашей сельчанки, такой же, как ты.

– Будто ты, отец, двадцать лет назад обошелся такой же! – возразил я. – Бабушка Анна сказывала, немало ты терпел из-за мамы. Били тебя ее братья, и от парней, что ее сватали, тоже немало колотушек схлопотал. А ведь не угомонился, пока не взял маму под свое крыло. Ее хотели выдать замуж в другое село, а ты вышел на дорогу с ружьем и увел ее. Целый месяц вы прятались в Валя Адынкэ, помнишь?

– Может, и ты умыкнешь эту, Костэкел? – улыбнулась мама сквозь слезы.

– С кольцом-то? Чтобы чью-то семью поломать? Нет, мама. На такие дела меня не толкайте. Мир велик, найдете мне еще невесту. А если устали бегать, отца пошлите, он сумеет…

Отец вскочил на ноги.

– Видала, Одокия? Мамалыга-то наша затвердела! До того уж заврался, что мелет, как мельница. Да еще хочет, чтоб мы свои надежды под его жернов сыпали. Беритесь, мол, дорогие родители, за руки и ступайте за тридевять земель да пригоните ему под нос табун невест, а его величество будет кривляться да задом вертеть, выбирая. Пока гвозди в наш гроб не заколотят!… Нет, братец, зря ты воображаешь, будто твои извороты скрыты от нас. Ты у меня как на ладони. За нос меня водишь, ждешь, чтобы вера и закон в моем сердце истребились. Смотри, парень! Брось хитрить! Не то, боюсь, лопнет мое терпенье, найду другие слова для тебя. Видит бог, боюсь. Грех с дуростью рядом ходит. Ведь выйду из себя да ненароком топор в руки возьму. Худа бы не было…

Отец не шутил. Видя, что я ускользаю из рук, он пытался удержать меня грозными и жестокими речами. Я знал, до топора дело не дойдет, но все же его слова испугали меня. Человек, живущий без смеха, озлобляется и чует мир зубами, как волк. Он не видит ни радости, ни боли ближнего. Надругается над святынями, и закон ему не писан.

Мама со страху втянула голову в плечи. Она страдальчески глядела то на отца, то на меня, мучительно ища слова примирения. И еще она думала, чью сторону взять – отцовскую или мою.

– Костэкел, – вымолвила она наконец после долгого молчания, впившись в меня цепким затуманенным взором, каким глядел иногда отец. – Костэкел, я тебя доконаю, как бог свят, вот на этой же неделе. Хитри не хитри, доконаю. Будет тебе невеста – не чета нынешней. Ты ведь не только отца разгневал, и меня тоже. Что я буду делать – моя забота, но помни: к концу недели стоять тебе под благословением!

– Не по силам заботу берешь, Одокия, – криво усмехнулся отец, отирая широкой ладонью пот, выступивший на мамином лбу. – Сорвалась щука с крючка – в другой раз не зацепится. Полно бегать впустую по дорогам, сиди дома. Ишь как похудела! Пусть он сам на себе петлю затянет. Он еще захочет жениться, да мы не позволим. Молить будет, на коленях за нами ползать по двору, а – поздно! Кто плюет в колодец, тому нет прощения во веки вечные. Полезет в карман за счастьем-долей, а там кукушка кукует…

После этого происшествия несколько недель кряду голова моя раскалывалась от мыслей. Все горело во мне, и этим пламенем я мог в любую минуту дня и ночи зажечь на небе солнце или луну, пытаясь осветить темные тропинки последних слов, сказанных отцом. Что скрывалось за ними? Я был тише воды, ниже травы, вертелся вокруг отца, помогал ему по дому и в поле. Я надеялся поймать хоть вздох его, хоть улыбку, хоть обрывок песни или слова, которые помогли бы мне осмыслить его угрозу. Но отец молчал. Говорили только его глаза, и я чувствовал, он сплел новую сеть, нашел новый порог, о который мне предстояло запнуться. Он явно замыслил что-то, иначе не отказался бы так легко от намерения женить меня.

Как-то утром мама отправила его в Кишинев за стиральной машиной. К вечеру он вернулся без покупки, но с какой-то бесовской радостью в глазах. Он приветливо заговорил со мной, спросил, как я сдал последний экзамен, и, услыхав, что и по истории получил я крепкую четверку, выпил со мной, как с равным, по стакану вина, потом со смехом перебрал десяток городских новостей и, как никогда веселый и умиротворенный, полез на печь.

Уже давно миновала полночь, а он все шептался с мамой, что-то бормотал ей на ухо и нетерпеливо выслушивал ее тихие ответы. Сколько я мог разобрать, он втолковывал ей, что затеял в Кишиневе важное дело, мама же ворчала и корила его: все же, мол, лучше было купить стиральную машину.

– Умеют городские вытягивать из нас денежки, – вздыхала она.

– Стыдись Одокия! Деньги для нас же истрачены, – урезонивал ее отец. – А мы еще заработаем.

Их шепот заставил меня затрепетать от страха. Мне показалось, мышеловка готова была захлопнуться. С отца сталось бы зайти в ту самую актерскую школу и дать взятку главному профессору, чтобы меня безжалостно срезали на приемных экзаменах. Ведь бывает гораздо легче настроить человека на злое дело, чем уговорить его помочь твоему сыну попасть в институт. На пахоте или прополке места покуда с лихвой хватает, зато поступить в институт совсем не просто: желающих много, даже слишком, и знакомства кое-что пока значат. Рука руку моет, глядишь – и все устроено. Доберешься до конца экзаменов, а там вдруг окажется, что сухой орех весит больше настоящего таланта. И ничего не попишешь. Так создан мир: для одних добрый, для других злой. Нужны еще многие годы, чтобы у всех людей стала чистой совесть. Может, мир потому и называется миром, что добро и зло примиряются в нем. Сегодня зло повержено и его место заступает добро, а завтра добро становится хуже самого злого зла. Это люди завели, что дороги идут и в гору, и под гору, потому-то за все приходится бороться. Я борюсь с отцом, отец со мной. И оба мы хотим добра. Оба ищем веры и любви. И у подлости, надо полагать, тоже есть своя вера и своя любовь. Отец любит землю, а я люблю свет небесный. А свет хочет мира между нами и помогает то мне, то отцу, ища единения с землей.

Шепот на печи сильно растревожил меня, и я не мог уснуть. Мозг, затуманенный бессонницей, лениво перемалывал скучные злобные мысли.

Да заройся отец в землю, я все равно не мог бы расстаться со своими надеждами. Говорили, что в следующую субботу к нам собирается со спектаклем театр из Бельц, и, живой или мертвый, я должен пробиться к кому-нибудь из актеров. Может, мне повезет, и я увижу самого Михаила Волонтира и расскажу ему обо всем, и он защитит меня. Волонтира отец послушается: он любит его, каждый раз, когда тот появляется на экране телевизора, отец смеется и плачет вместе с ним. Крестьянский парень, говорит отец, от плуга, понимаешь ли, а ведь дал бог талант царствовать в человеческих душах! А не сумеет Волонтир убедить отца, все равно должны быть у него знакомые в Кишиневе. Напишет кому-нибудь записочку, и все отцовские козни разрушатся. Лишь бы только приехал Михаил Ермолаевич, лишь бы приехал…

И, умученный собственной низостью, я наконец заснул.

На другой день у ворот задребезжал колокольчик. Я бросился открывать.

– Здесь живет Якоб Чубарэ? – вежливо спросил незнакомец, окинув меня с головы до ног испытующим взглядом.

– Здесь, здесь! – крикнул с крыльца отец, но, приметив меня рядом с гостем, как-то потускнел и быстро надвинул шляпу на глаза.

Кругленький незнакомец, видя неожиданную холодность отца, растерялся и как будто не знал, с чего начать разговор. Он стушевался, его черные глаза перебегали с моего лица на отцовскую шляпу и обратно. Лоб его покрылся испариной, будто он пришел воровать и ненароком попал в капкан.

– День добрый! – воскликнул наконец отец и, протянув руку, вытянул гостя из омута на берег.

– Да, да… добрый день и простите за беспокойство, – с облегчением, встрепенувшись, пробормотал незнакомец, потом откашлялся и, протягивая отцу красную книжечку, сказал глубоким звучным голосом: – Разрешите представиться. Оборок Василий Андреевич, драматический актер. Дошло до нашего театра, что есть у вас здесь способный мальчик, и главный режиссер вызвал меня вчера после обеда и велел спозаранку ехать сюда, чтобы устроить вашему сыну испытание тут же, на месте. Разумеется, с его и вашего согласия.

Все это толстячок выпалил единым духом, как молитву, но, честно говоря, я не слышал, что он тараторил дальше. Во мне загорелся лес – лес мыслей и мечтаний. Они кричали как птицы. На крыльях, обожженных языками пламени, взмывали они из черных клубов дыма к чистому голубому небу и – кричали. Страшно кричали, потому что отец опередил меня. Он нашел человека, который выставит меня на посмешище перед всей слободой, перед всем селом, и тут уж никто на свете мне не поможет. Даже Михаил Ермолаевич Волонтир. Стыд пригвоздит меня к дому, стыд не позволит приблизиться к нему… стыд. Худо, когда нет в человеке стыда, но еще хуже, когда он обкладывает тебя, как волка, и замыкает душу. Отец подождал, пока Оборок допоет свой монолог до конца, а потом протянул мне удостоверение, чтобы я мог убедиться, что этот человек и впрямь артист, а не какое-нибудь ботало коровье. Затем, по-прежнему не поднимая глаз, он проворчал:

– И хватило у тебя ума писать туда, а? Так вот почему ты передо мной мелким бесом рассыпаешься! Ну постой же, я с тобой поговорю…

– Поговорить и сейчас можно, – сказал я, глядя на него в упор, – только я никуда не писал. Я не как другие: не жалуюсь, не хитрю, не зову на помощь. И денег у меня нет, чтобы платить за это… Ладно! Рано или поздно мы с тобой разочтемся.

Оборок побледнел и, отвернувшись от нас, стал с интересом разглядывать дорогу, по которой пришел. Отец тоже замолк. А простодушная моя мама, уже давно слушавшая наш разговор, вскинулась как разбуженная:

– Кому же было писать, как не тебе!

– Понятия не имею!… Может, Тамара расплатилась с вами за старое. Может, кто-то из однородцев. А может… сам отец как-то по ошибке написал. Разве угадаешь?!

– Ты еще издеваешься, щенок! – вскипел отец, выкатывая глаза и словно нацеливаясь сглотнуть меня.

– Что вы, что вы, товарищ Чубарэ! Как вам не стыдно! – вмешался Оборок. Ему, видно, пришлась по душе моя дерзость, и он как будто хотел защитить меня. Но, по правде, он просто воду мутил. Я по хитрым глазам его видел, что он подпевает отцу, да ведь за сто даровых рублей иной и черту вторить возьмется. – Вы уж извините, что я, человек посторонний, лезу не в свое дело, – продолжал он задушевным, хорошо поставленным голосом, – но черт бы побрал нас, молдаван, с нашим вечным здравым смыслом. Мы закоснели, мы только и держимся за плуг да за сапу. А между тем, почтенный, не забывайте: живем в двадцатом веке, и грешно зарывать таланты в землю. Цвет земли нашей не должен пропадать втуне!

Вроде никого, кроме своих, не было на дворе и соседние Усадьбы казались пустыми, а вот поди ж ты, весть о том, что приехал знаменитый артист Оборок подрубить отцовские ворота и забрать меня с собой в Кишинев, пробежала из дома в дом, как огонек по соломе, встревожила поля, всколыхнула дороги и тропинки, растворила калитки. Не прошло и получаса, как наша родня и друзья заполнили двор. У каждого нашлось неотложное дело к отцу, каждому не терпелось пожать руку самому Обороку, а кстати похвалить и меня, потому как все мы – одна кровь и, не будь их, вряд ли дожил бы я до такой чести.

Оборок, ободренный таким благорасположением гостей, без оглядки вошел в свою роль и громогласно объявил, что будет экзаменовать меня на глазах у всех… Да и как знать, может, парнишка и впрямь родился со звездой во лбу. Не приметить ее – чести мало, а если нечаянно погасишь ее поспешным словом, все равно ее угнетенный свет до конца жизни будет отягощать твою душу. А коли тебя еще проклянет за это целый род, так, пожалуй, и земля после смерти не примет.

Думаю, Мой отец и не подозревал об этих мыслях Оборока, Ведь они сговорились: что бы я ни пел, что бы ни говорил – виду не подавать, ничего не слышать, ни на что не обращать внимания. И теперь отец втайне радовался своей поездке в столицу. Дело сделано. Он заткнет рот не только мне, но и соседям и родичам. Он воздаст им по заслугам за давешние насмешки. Целый год с лишком не было покоя в доме. А прислушались бы к нему тогда, все кончилось бы пустяком и у мамы была бы стиральная машина.

Он вынес из комнат стулья и усадил стариков, братьев, сестру, бабушку. Любуйтесь на здоровье! Таращьтесь на ваше сокровище, пяльте глаза на этого изверга рода человеческого, заедающего отцовскую жизнь! Глядите, глядите, пока не поздно, потому что потом вам самим опостылеет на него смотреть!

С сердитым, обиженным видом отошел он в сторонку от почтенного собрания и уселся на камне иод навесом, рядом с плугом и бороной, сбереженными еще с той поры, когда числилось за ним три гектара земли. Случалась у колхоза нужда – отдавал их в бригаду. Теперь, когда кругом одни трактора, отец держит плуг с бороной дома и бдительно следит, чтобы они не заржавели. Иные, поглощенные новизной жизни, слишком легко расстаются с прошлым, а новизна порой сама поворачивает людей к старому. Спохватятся – а за плечами пустыня: все развеяно по ветру, сожжено и поругано. Отец не из таких. Он не в силах забыть свое детство и молодость, пусть даже они были горьки и суровы. С ними он стал человеком, с ними пел и собирал песни, слушал и складывал сказки, шутил, мечтал и много пролил пота и крови, пока дожил до нынешнего дня.

– Ну-с, маэстро, Константин Яковлевич, пожалуйте на сцену!

Оборок повелительно указывал на крыльцо.

– Начинай, люди ждут. Сначала стихотворение…

Я поднялся на ступеньки, но у меня было такое чувство, что это не я, а кто-то чужой. Не овладев еще собой, не дав ни одному лучу поэзии пробиться сквозь тучи горячечной тревоги, я начал призывать с безжалостно палящего желтого неба, и не столько призывать, сколько выкрикивать, суетливо и беспомощно, как на пожаре, нетленное имя вечерней звезды – Лучафэра.

 
Жила в былые времена,
Как молвит сказ правдиво,
И благородна, и знатна,
Красавица на диво…[2]2
  Костэкел читает первые строки поэмы Михаила Эминеску «Лучафэр».


[Закрыть]

 

Мой голос звучал грубо, однообразно, то пискливо, то срываясь на хрип, словно я читал доклад на общем собрании. Точно так же в свое время позорился на трибуне наш Ион Хапужка, только перед ним стоял еще стакан с водой. Он кричал что-то о свиньях и коровах, о посевах и планах, натужно кашляя и останавливаясь перевести дух. Смачивал горло и кричал снова. А если пропускал невзначай какую-нибудь страницу, то переворачивал несколько листов назад и читал их сызнова. Передо мной не было стакана с водой. Зато отец наполнил кружку вином и сунул ее в руку Обороку. Ничто не могло остановить меня хоть на мгновение и заставить опомниться. Я словно катился под гору на несмазанной телеге, дребезжавшей всеми своими железными и деревянными сочленениями. Я перескакивал через строки, через целые строфы, глотал запятые и точки. Одна мысль поглощала меня и гнала все дальше и дальше в бездну: пусть скорее начнут смеяться!

– Провалился! Провалился! – слышались мне голоса co всех сторон. Хохот, свист, гулкое эхо, раздававшееся то далеко-далеко, то совсем рядом. – Провалился, и родные стены не помогли ему!

– Довольно! – с брезгливой гримасой крикнул Оборок. Он, казалось, задумался.

Родичи и соседи украдкой, жалостливо поглядывали на меня. Им было стыдно встречаться со мной глазами. Такого позора они не ждали. Они знали меня бойким, задорным парнишкой, а я оказался рыхлым, как мамалыга. Вот ведь как нескладно вышло: аукнулось там, а откликнулось здесь…

Я думал, что они все разом поднимутся и уйдут, но, видно, их что-то удерживало. Только Хапужка, сидевший где-то в последнем ряду, вдруг вспомнил, что ему надо кончать ремонт трактора. Он неуклюже поднялся и, не простившись ни со мной, ни с отцом, ни с родными, осторожно пошел к воротам.

У калитки он вдруг прыснул в кулак.

– Не вижу, чем твой сын лучше прочих, – негромко сказал он отцу и удалился, насвистывая от радости: отныне, как он хорошо понимал, над ним не будут смеяться – есть более свежий повод для шуток. Он как-то сразу выпрямился и обнаглел: от всего сердца радовался моей беде. Что ж, Хапужка и есть Хапужка – сухая ветвь на дереве нашего рода. Добрые слова людей не заставили его зазеленеть. Поздно сбросили его с трона, слишком поздно. Пустынное солнце начальствования иссушило его до самого нутра. И, хотя он выходил в поле вместе со всеми, хотя работал от зари до зари, хотя выгонял порой по две нормы в день, словно теперь проливал пот и за те годы, когда был председателем, – все равно мысли о старом не покидали его. И не было вечера, чтобы не заглянул он в буфет, пытаясь стаканом вина проложить себе путь в души людей. Званый и незваный, он втирался в любую компанию. Сам напрашивался в крестные или дружки. Искал себе родственников понадежнее, а от нас, однородцев, отстал. Уже сейчас, летом, считал голоса, которые помогут ему осенью снова залезть в председательское кресло. Хоть на час, да царь! Рассчитаться с нами, с родом Чубарэ, а потом, всем назло, самому написать заявление об уходе…

– Звезда моя не закатилась… Она еще в небе! За тучку схоронилась и стережет… Всех стережет! – грозил он, бывало, во хмелю, оглашая бранью и свистом дорогу из буфета домой.

Но как он ни бился, люди приобвыкли к его гонору. Он угощал – ему возвращали сполна, до капли. И каждый стакан был полон вином и насмешками. Размолотое зерно не прорастет. Но порой, слыша на улице его ругань и крики, иные просыпались, вздрогнув, в своих постелях и крепко задумывались. Во многих сердцах царит поныне вчерашний и позавчерашний день, когда властительного хапужкиного карандаша боялись даже колхозные куры, со страху терявшие яйца в бурьяне.

Он исчез где-то по дороге в тракторную бригаду, но его насмешливый свист все еще отдавался в ушах людей. Хочешь не хочешь, а была в нем и затаенная боль, и какая-то свежая мысль. Сегодняшний день тоже нашел в нем свой отзвук. Он напоминал о весне, о зеленой траве, которая дружно тянется из земли, чтобы тысячами шелковых нитей взбежать по солнечным лучам и связать свет неба со светом земли, как был связан и я со всем нашим родом плугарей.

Колокольчик на калитке без конца звякал: люди расходились. Во дворах, в поле их ждали дела. Да и зачем было им оставаться здесь, на что глядеть? Стало ясно, сегодня я не уеду из дому. Не так это просто – оторваться от своего корня. А наглядеться на меня, наслушаться между делом они еще успеют: не зря ведь выстроил колхоз новый клуб.

Поредели и родственники. Остались только самые близкие, те, кому неловко было уходить, не ободрив меня добрым словом или шуткой. У отца сердце прыгало от радости, но он и виду не подавал. По-прежнему сидел на камне, поглаживая рукоятку плуга. Лишь незаметно, из-под шляпы, встречался со мной глазами, как будто спрашивал: «Что теперь запоешь, петушок?» Тяжелые ветви ореха низко склонялись над его лицом и, казалось, негромко хлопали в ладоши. Временами становилось совсем тихо, тихо и тоскливо, и только чуть слышно вздыхала рядом с Обороком бедная мама. Трудно было понять, от чего она вздыхает: от огорчения или от радости. Вместе с ней вздыхало все село, то высоко, до самого неба вздымая соседний холм, то опуская его низко, совсем низко, ниже крыш, ниже маминых плеч. Словно боясь, что холм обрушится на него, Оборок укрыл лицо ладонями и забыл свою роль. Сам того не замечая, он сидел в позе мыслителя и просто ждал: или мама успокоится, или отец заговорит. Если хочешь добиться чего-то от людей, не пытайся играть первую скрипку. Выжди время, чтобы мелодия ушла вперед, тем более что ты выучил ее не до конца, а деньги уже уплачены.

А я? Я сгорал от стыда и гнева. Сердце билось в груди, как пойманная птица. Мысли мешались, меня бросало то в жар, то в холод. Руки и ноги свело судорогой, а хотелось ветром сорваться с крыльца, перемахнуть через забор и улететь. Улететь… убежать куда глаза глядят, подальше от села, от отцовских полей, от людских глаз, далеко-далеко, за тридевять земель, куда-нибудь, где я мог бы спрятаться, забиться в нору и забыть обо всем, что произошло сегодня у нас во дворе… Убежать и спрятаться мне хотелось от самого себя.

И я поднял глаза, готовый броситься прочь, но встретился с взглядом отца, счастливым, влажно мерцающим. Этот взгляд приковал меня к месту.

А отец, не сводя с меня взора, поднялся и подошел к Обороку. Он придвинул к нему стакан с вином и негромко попросил:

– Вы не спешите, пожалуйста. Попейте еще наших слез, отведайте еще нашего горя… Мой сын умеет долго говорить. Целые книжки наизусть знает…

Словно легкий ветерок вырвался из его уст и охладил мою горящую душу. Родительское сердце, подумал я, как бы оно ни было ожесточено, видя дитя в беде, сразу отходит и летит на помощь. Родовую гордость еще не сожрали волки. Течет еще в жилах красная отцовская кровь.

– Дослушайте его до конца. Может, хоть что-нибудь он знает толком… хоть что-нибудь. Порадуйте нас великодушно, вам разуменье дано, а мы народ темный… – продолжал отец умоляющим голосом, и я, озаренный ледяным блеском догадки, вдруг понял, что отец вовсе не сжалился надо мной. Он и не отступался ни на миг от своей мысли. Просто увидел, что я готовлюсь задать лататы, вот и ухватил меня за уши, длинные заячьи уши. Остановил, чтобы я увидел себя во всей глубине падения. Битым. Битым насмерть, раз и навсегда. Вколоченным мордой глубоко в душную борозду. Таков мой отец. Хозяин земли. Хозяин. Уж если он берется за дело, так делает его добротно, до конца, не откладывая на будущее.

Но Оборок, видать, втянулся в другую игру, не в ту, к которой понуждал его мой отец, и теперь не знал, как им спеться. После нескольких стаканов вина и нескольких стихотворений, прочитанных мною вразнобой, без лада и толка, его потянуло к поучениям. Он удобно откинулся на спинку стула, закинул ногу на ногу и стал снисходительно втолковывать мне, что для сцены у меня нет никаких данных и что, стало быть, в агрономии я непременно стану кладезем премудрости. Стараясь угодить отцу, он произносил правильные, заученные слова с таким видом, будто мы с ним на одном заборе рубашки сушили.

– Нет, ты вникни, слышь, Костэкел! Агроному лучше, чем простому актеру. Что только не плывет через его руки? Все! И помидоры, и арбузы, и пчелиный мед, И зарплата у него такая, что впору министру нос утереть. Время он проводит на свежем воздухе и помаленьку шкандыбает себе в будущее. А если скачет, так на коне, или в бричке, или в машине… Теперь давай актера взвесим на этих весах. Скажем, такого, как я… Ну? Ну? Сам видишь, не тянет моя гирька. Аплодисменты? А что с ними делать? В карман не положишь. Рецензии? На грудь их прицепить, что ли? Да-а… ни тебе свежего воздуха, ни зеленых полян, ни даже «Запорожца» подержанного Круглый месяц маешься на спектаклях, на репетициях, на концертах, а зарабатываешь копейки – только на ру башку, покрыть грешное тело… Агроном в колхозе – вид ная фигура, а артистов в театрах – что сельдей в бочке Да еще эти бесконечные интриги, грызня из-за ролей… В коридорах, на собраниях жалят друг друга до крови, до инфаркта, и так тебя подмывает схватить шапку в охапку и – назад, домой, на это крыльцо, откуда сорвал и унес тебя в город роковой ветер искусства. Нет, бежать, бежать! Снова стать маленьким ребенком при отце-матери, слушаться любого их слова, ни в чем не вы ходить из повиновения… – Здесь Оборок сделал паузу, вздохнул и, не поднимая глаз, продолжал уже мягче, словно сдерживая слезы: – Да вот хоть меня возьми! Сколько раз я собирал чемоданы и готов был бросить все! Но куда бежать? Где искать убежища, да и кто приютит? Крыльца у меня давно нет, как, впрочем, и дома Мать и отец приказали долго жить. Умерли, бессовестные… ни брата, ни сестрички мне не оставили. Да и разве можно убежать от себя?! Теперь я сам отец, сам пустил корни в городской асфальт, сам прикипел к этой Жизни. И рад бы в рай, да грехи не пускают. Вот и пью свою чашу до дна. Выпьем, поворотим да в донышко поколотим, так, что ли?…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю