Текст книги "Век Константина Великого"
Автор книги: Якоб Буркхард
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава 5. Язычество: смешение богов
Потоки крови, пролитые во время великих гонений, и гибель бесчисленных мучеников создали поистине ужасающую репутацию последнему периоду правления Диоклетиана и Максимиана. Все попытки определить истинный размер преследований и число их жертв, пусть даже приблизительно, обречены на неудачу. Нет достойных доверия сведений о количестве христиан в Римской империи того времени, а без этих данных произвести подсчет невозможно. Согласно Штойдлину, христиане составляли половину всего населения; согласно Матте, пятую часть; согласно Гиббону, только двадцатую; согласно Ла Басти, двенадцатую, что, вероятно, ближе всего к истине. Точнее всего, пожалуй, будет предположить, что на Западе соотношение составляло один к пятнадцати, а на Востоке – один к десяти.
Оставим ненадолго количественные подсчеты и рассмотрим внутреннюю ситуацию двух великих соперничающих структур – христианства и язычества.
Христианство пришло в мир, повинуясь огромной исторической необходимости, – оно означало конец античности и разрыв с ней и в то же время помогло сохранить ее культуру и передать ее новым народам, которые, оставаясь язычниками, могли бы совершенно варваризировать и уничтожить языческую Римскую империю. Настал срок установить новые соотношения между чувственным и сверхчувственным, чтобы любовь к Богу и ближнему и отрешение от земной суеты заступили место предшествующих взглядов на богов и мир.
За три века жизнь и учение христиан приняли относительно четкие формы. Постоянные угрозы и частые преследования удержали общину от скорого разъединения и помогли ей преодолеть серьезный внутренний раскол. Она извергла из своих рядов аскетов-фанатиков (последователей Монтана и прочих), равно как и любителей умственных построений (гностиков), которые пытались сделать из христианства оболочку для восточных учений и идей Платона. Новейшей и удачнейшей попыткой такого рода стало манихейство, борьба с которым только началась. От предшественников арианства, споривших о природе Второго Лица Троицы, казалось, уже успешно избавились. Хотя касательно отдельных моментов церковного обряда возникало еще множество разногласий, но в период гонений эти различия не представлялись столь важными, как позднее, в эпоху торжества новой веры, когда они оказались причиной постоянных расколов.
Зачастую в то время богословам представлялось вполне допустимым то, что впоследствии считалось противоречащим основам христианского учения. В IV и V веках люди справедливо удивлялись, как могла Церковь терпеть оригеновские умствования и принимать его символическое толкование Писания. Многие другие, почитавшиеся как святые отцы развивавшейся и боровшейся за выживание Церковью, позднее стали считаться наполовину еретиками. В то время новообращенные имели столь различное происхождение, столь разное образование и принимали новую религию по причинам столь несхожим, что полностью унифицировать жизнь и учение было невозможно. Как всегда бывает на бренной земле, те редкие души, которые отличала истинная глубина духовного постижения и подлинная преданность религии, составляли, конечно, меньшинство; большую часть привлекали прощение грехов, о чем много говорилось, обещанное бессмертие души и связанные со святынями таинства, которые, конечно, многим казались простым аналогом языческих мистерий. Рабов привлекали христианские идеи свободы и братской любви, и множество недостойных обращались в новую веру, памятуя о весьма значительной милостыне, которую распределяли между верующими с подлинным беспристрастием, особенно в общине римских христиан.
Большое число героев-мучеников, которые время от времени повышали угасшее было напряжение духовной жизни общин и вырабатывали у верующих презрение к смерти, не столько свидетельствует о внутреннем совершенстве Церкви, сколько заставляет прийти к выводу, что если сторонники некоего дела полны такого энтузиазма, то дело это обязательно победит. Твердая вера в немедленное взятие на небеса, конечно, помогала решиться на смертный подвиг многим людям, мучимым внутренней борьбой, лишенным духовной опоры; так или иначе, цена жизни в этот век страданий и державного произвола была ниже, чем в столетия германо-романского господства. Иногда разражалась настоящая эпидемия самопожертвований; христиане буквально бросались навстречу гибели, и тогда учителя убеждали их поберечь себя. Вскоре мученичество стало для всех блистательным идеалом; места погребений героев стали поистине культовыми, и верующие возложили великую надежду на их заступничество перед Богом. Легко понять, в чем корень их превосходства над прочими святыми; ни одна другая религия не почитала так смертные останки и знаки, как христианство, и ни одна не хранила так бережно воспоминания о пережитых боях. Места гибели мучеников стали памятными, а после гонений ранних императоров, в особенности Деция, подобные достопримечательности можно было обнаружить везде, куда ни ступишь. Преследования Диоклетиана явно были плохо обдуманы, поскольку культ мучеников вошел в состав учения достаточно рано.
Примерно в это время структура Церкви уже начинает приобретать иерархическую форму. Хотя выбор духовных вождей или, по крайней мере, их утверждение еще оставались в руках общин, но различие между мирянами и клиром становилось все более ощутимым. Трения возникали и среди епископов – в связи со статусами их городов; не забывали также, что некоторые общины были основаны апостолами. Синоды, созывавшиеся по разнообразнейшим поводам, способствовали объединению епископов как носителей высшего духовного звания. Но и среди них уже в III веке началось вырождение. Нам известно, что многие представители высшего священства погрязли в мирской роскоши, наслаждаясь суетной жизнью римских сановников, купцов, даже ростовщиков; вопиющий пример Павла из Самосаты, надо думать, не был единственным. Естественно, помимо людей, поглощенных бренными заботами, мы встретим и полные их противоположности, тех, кто бежал от суеты, государства и общества в пустыню. Ниже мы обсудим истоки движения отшельников, а также другие вопросы, здесь только намеченные.
По данному предмету существует обширная и разнообразная литература, куда входит несколько лучших произведений современной историографии; все они рассматривают материал с тех точек зрения, которых придерживались авторы и ожидали их читатели. Поскольку мы ни в коем случае не придаем своей работе значения непреложной истины, что было позволительно, скажем, такому ученому, как Неандр, никто не сможет осудить нашу позицию.
На вопрос, в чем же, наконец, состояла подлинная сила христианской общины к началу последних гонений, нужно заметить, что сила эта заключалась не в ее численности, не в нравственном превосходстве ее членов над прочими и не в совершенстве ее внутренней структуры, но в твердой вере в бессмертие души, которая поддерживала каждого христианина. Мы вскоре увидим, что позднее язычество стремилось к той же цели, но оно шло кривыми, глухими, окольными тропами и не обладало ликующей убежденностью христианства; оно не выдержало бы соревнования с христианством, так как в последнем проблема выглядела значительно проще. Христианство предлагало новое государство, новую демократию, даже новое гражданское общество, постольку, поскольку его можно было сохранить в чистоте, и таким образом вполне можно было удовлетворить тоску античности по политической деятельности, обессмысленную римским принципом власти сильнейшего. Теперь много подспудных честолюбивых стремлений, не находивших себе выражения в римском государстве, удовлетворялись званием епископа общины – так обнаруживался новый простор для самоутверждения. С другой стороны, лучшие и смиреннейшие вступали в общину, ища спасения от римского разврата, продолжавшего цвести буйным цветом.
Одновременно мы находим, что язычество тогда уже пребывало в полнейшем упадке, так что вряд ли оно сумело бы удержать свое положение даже и без появления христианства. Если, например, представить, что Мухаммед провозгласил бы свой фанатический монотеизм уже тогда, без всякой подготовленной христианством основы, средиземноморское язычество точно так же пало бы при первой атаке, как и язычники Ближнего Востока. Старая вера страшно обессилела от внутренних разногласий и внешних примесей.
Государственная религия империи, которую мы примем за точку отсчета, изначально представляла собой смешанный греко-римский политеизм, сформировавшийся в ходе доисторического взаимодействия обоих культов и последующего их слияния. Из круга божеств, связанных с природой, и высших покровителей во всех возможных жизненных ситуациях возник ряд удивительных образов, в мифах о которых античный человек так или иначе узнавал свое собственное подобие. Связь между этой религией и нравственными законами была весьма некрепкой и основывалась по преимуществу на личном мировоззрении. Считалось, что боги вознаграждают за добрые дела и наказывают за злые, но все же их воспринимали скорее как подателей и хранителей жизни, нежели как олицетворения высшей морали. Разнообразнейшие мистерии, существовавшие у греков помимо общенародных верований, – это вовсе не подлинная – суть религии и еще меньше – форма наставничества; это только тайные ритуалы, долженствовавшие добиться у бога особой милости к посвященному. Впрочем, благотворное воздействие оказывали требование чистоты помыслов и оживление национального чувства, выражавшегося в мистериях так же явно, как и в праздничных играх греков.
В противоположность этой религии философия, постольку, поскольку она поднималась над космогоническими вопросами, более или менее открыто провозглашала единство божественного существа. Так открывался путь к высшей религиозности, к прекраснейшим нравственным идеалам, но также и к пантеизму и даже к атеизму, который давал ту же свободу от самих верований. Те, кто не отрицал существование богов, объясняли их пантеистически, как основные силы мира, или же, как эпикурейцы, полагали их бездеятельными и безразличными к миру. Внесли свою лепту и идеи «просвещения»; Эвгемер и его последователи уже давно объявили богов древними правителями, воинами и так далее, а чудеса объясняли рационально, как обман зрения или результат непонимания. Они шли по неверному пути, и впоследствии отцы церкви и апологеты часто впадали в заблуждение, когда опирались на их оценку язычества.
Все это беспокойное многообразие римляне восприняли вместе с греческой культурой, и для образованного человека озабоченность этими проблемами была столь же привычна, сколь и модна. Вместе с суевериями среди высших слоев общества ширилось неверие, хотя подлинных атеистов, по-видимому, было немного. Однако в III веке, перед лицом великих опасностей, неверие заметно увяло, и на первый план вышла все-таки вера, хотя скорее в иноземных, нежели в старых привычных богов. Но в Риме древний местный культ был столь тесно связан с государством, и близкие ему верования настолько укоренились, что неверующий, как и приверженец чужеземных религий, демонстрировал истовую римскую набожность, когда речь шла об огне Весты, о тайных залогах власти, об ауспиках, ибо на этих святынях основывалась незыблемость Вечного Рима. Императоры были не просто Ропtifices maximi (главный понтифик, глава коллегии понтификов в Древнем Риме), совершавшие определенные обрядовые действия, но сам их титул августа означал посвящение, наделение властью и защиту свыше. После того как христианство положило конец обожествлению правителей, уничтожило храмы и жертвенники в их честь и изгнало жрецов, – все, на что в течение трехсот лет императоры имели исключительное право, – суеверие нарекло их daimones, и это была не просто лесть.
Не возникает сомнения, что даже в позднейший период язычества дух греко-римской религии зачастую не могли вытеснить чужеземные божества, не изгнали магия и колдовство, не уничтожили философские абстракции. Этого нельзя доказать потому, что служение старым богам не исключало служения новым, и потому, что в результате смешения божеств, о котором будет сказано ниже, новому могли поклоняться под видом старого – сверхъестественными существами. Но когда мы наблюдаем, как с непреодолимой силой то здесь, то там прорывается присущая здравомыслящему античному человеку наивная преданность богам, бессмысленно отрицать очевидное. «Тебе я служу, – обращается Авиен к Нортии, аналогу Фортуны у этрусков, – я, дитя Вольсиний, я, живший в Риме, дважды почтенный проконсульским званием, преданный поэзии, невинный и безупречный, я, чье счастье составляют моя жена Плакида и мои здоровые и веселые дети. Что же до остального – да будет на то воля судьбы».
В других случаях старая религия и ее взгляды на жизнь продолжают настойчиво утверждать себя, хотя и с некоторыми дополнениями. Вера Диоклетиана, очевидно, носила именно такой характер. Во всяком случае, он вполне доверял этрускам-гаруспикам, которые еще не соперничали, как позднее, при дворе Юлиана, с фокусниками-неоплатонистами; его богом-покровителем оставался Юпитер; оракул, с которым он советовался в делах величайшей важности, был Аполлон Милетский. Его религия и нравственные принципы, как можно судить по его законодательству, ближе всего были к принципам Деция; поклоняясь хорошим императорам, особенно Марку Аврелию, которого он почитал как даймона, он следовал примеру Александра Севера. С другой стороны, можно предположить, что многие составляющие и тайные смыслы древней религии давно уже стерлись и забылись. Полчища римских божеств-покровителей, видимо, можно считать драгоценным антиквариатом, хотя христианские авторы поносят их так, словно те реально имеют какую-то силу. Вряд ли люди еще вспоминали бога Латерана, когда разводили очаг, или Унксию, когда умащались, или Кинксию, когда подпоясывались, или Путу, когда подрезали ветви, или Нодита, видя колос, или Меллонию, разводя пчел, или Лиментина, переступая через порог, и так далее. В умах давно возобладали сложные и обобщенные представления о гениях и даймонах. Многие более ранние поверья сохранили локальный характер.
Так, Греция во времена империи сохранила свою любимую систему местных культов и мистериальных служений. Павсаний, создавший во II столетии описание этой страны, снабдил нас богатым материалом касательно особых культов богов и героев в каждом городе и каждой области, а также касательно их жрецов-служителей. Как посвященный, он умолчал о тайнах мистерий; потомство было бы благодарно ему, если бы он нарушил запрет.
Как всему римскому государству для поддержания его существования требовалось нечто принадлежащее религиозному культу, что-то ритуальное, почему весталки поддерживали священный огонь еще и в христианские времена, – так частная жизнь отдельного человека была насквозь, от колыбели до могилы, пронизана религиозными обрядами. В доме каждого римлянина пир и жертвоприношение были неразделимы. На городских улицах мы увидели бы многообразные процессии и представления, иногда величественные и прекрасные, иногда – просто вакхические оргии, которыми изобиловал греческий, как и римский, календарь празднеств. Бесконечные жертвы приносились в часовнях, в пещерах, на перекрестках, под почитаемыми деревьями. Новообращенный Арнобий рассказывает, какое благоговение он испытывал, будучи язычником, когда проходил мимо дерева, украшенного яркими лентами, или валунов, хранящих следы пролитого на них масла. Из культа, где столь много значит внешнее и зачастую отсутствует внутреннее, сложно вычленить нравственное содержание, и можно даже усомниться, а есть ли оно там вообще. В сущности, не тот ли самый вопрос возник, спустя полторы тысячи лет, касательно празднеств средиземноморских католиков? Звуки вполне земной музыки, прерываемые залпами из пушки, сопровождают Высокую мессу и совершающееся таинство; оживленная ярмарка, обильная еда, всяческое веселье и обязательные фейерверки вечером составляют вторую часть праздника. Не следует пытаться переубеждать того, кто отвергает все это; но не следует и забывать, что внешняя форма не исчерпывает религию и что в разных людях разное пробуждает высокие чувства. Если мы отрешимся от христианских понятий греха и смирения, недоступных античному миру, мы сможем судить о его культе более справедливо.
От мифологических подробностей, никогда не составлявших основу веры, полностью отказались задолго до того, как Лукиан создал свои замечательные сатиры. Христианские апологеты поступали не вполне честно, когда собирали непривлекательные моменты из самых разнообразных мифов и, не понимая и путая вещи совершенно несопоставимые, осыпали насмешками древние верования. Они, конечно, знали, что извлечения из древних поэтов и сказителей, которые предоставляли основу для такого рода нападений, в их век уже почти утратили значимость. Точно так же именно протестантство, если судить по справедливости, ответственно за несообразности во многих церковных преданиях. Миф мало затрагивал религиозное сознание масс; они довольствовались фактом существования конкретных божеств, управляющих человеческой жизнью и оберегающих ее. Философия того времени полностью отказалась от мифов, о чем мы еще будем говорить. Но язычники продолжали совать оружие в руки своих христианских противников, устраивая драматические представления на сюжеты отдельных легенд, и зачастую наиболее предосудительных.
Ибо хотя бы в одной сфере, в стране искусства и поэзии, мифология сохранила свое владычество до позднейших времен. Гомер, Фидий и трагики некогда помогали творить богов, и те из них, вера в которых утратилась, сами по себе продолжали существовать в камне, в красках, поэмах, масках и глине. Но жизнь их была скорее видима, нежели реальна. О судьбе пластических искусств и причинах их упадка вскоре пойдет речь; здесь следует только заметить, что они утратили возможность поддерживать на плаву старую мифологию, когда стали служить мистической философии и чужеземным культам. Драму почти совершенно вытеснили мим и молчаливая пантомима с музыкой и танцами. Все религиозные аспекты, некогда сделавшие аттическую драму одной из форм культового служения, исчезли. Описание очаровательного коринфского балета «Парис на Иде» в десятой книге Апулея явно свидетельствует, что даже в самой Греции в эпоху Антонинов театр уже только услаждал взгляд зрителя. Но тут, по крайней мере, можно предположить тонкое и безукоризненное художественное исполнение, в то время как в латинских частях империи, особенно в областях, романизированных лишь наполовину, с помощью меча, зрелища были, без сомнения, поистине грубы, если, конечно, в театрах вообще шли какие-то постановки, а не проводились исключительно гладиаторские игры, схватки с дикими зверями и тому подобное. Особенно подчеркивались непристойные элементы мифов. Все адюльтеры Юпитера, в том числе и те, где он превращался в животное, все приключения Венеры старательно и подробно демонстрировались в расчете на низменный хохот. Такого рода богоявления имели место даже в мимах. Если во времена Аристофана публика терпела подобное без ущерба для веры, то в век всеобщего разложения для старой религии это оказалось последним ударом.
Если мы переместимся из области, где властвовали балетный постановщик и механик сцены, в область поэзии, постольку, поскольку можно судить о ней по тому немногому, что дошло до нас от конца III века, мы обнаружим кое-где в произведениях на мифологическую тему (наиболее блестяще представленную у Клавдиана столетием позднее) даже проблески могучего таланта, но последние остатки глубинной веры в то, что говорится, исчезли давным-давно. Например, в стихотворении некоего Репозиана, период творческого расцвета которого приходится, вероятно, на 300 г., изображается флирт Марса и Венеры таким же образам, как мы видели в пантомиме: непристойности облечены в чувственно привлекательную форму. Венера, ожидая бога войны, проводит время в танцах, и поэт описывает разные ее позы так, что чувствуется хорошее знание современных ему приемов кокетства; затем появившийся Марс зовет Купидона, граций и дев из Библа, чтобы они раздели его. Но что это за Марс! Он намеренно изображен настолько же неуклюжим, насколько соблазнительна богиня. В беседке с розами он падает, как кусок свинца, а описывая его сон, автор не забывает упомянуть и о громком его храпе. Когда, например, Рубенс берется решить по-своему сюжет античного мифа, его оправдывает то впечатление мощи, которое ему удается передать; но здесь перед нами – последняя ступень вырождения античных сказаний, где не осталось уже ничего, кроме звучных виршей. Христианин-сатирик не мог бы достичь своей цели успешней, и мы могли бы рассматривать данное произведение именно в этом ключе, если бы не прелестное описание Купидона. Он с любопытством осматривает отложенное Марсом оружие, украшает его цветами, а потом, когда с шумом появляется ревнивый Вулкан, заползает под шлем, чтобы спрятаться.
Были и поэты, пресытившиеся мифологией, как платьем, затасканным до дыр. Немезиан восклицает: «Кто не воспевал тоску Ниобы, утратившей детей, печаль Семелы и… [далее следуют тридцать стихов, перечисляющих сюжеты мифов]. Все это исчерпало множество великих поэтов; предания Древнего мира истощились». Поэтому автор обращается к зеленым лесам и лугам, однако не для того, чтобы создать описание пейзажа, а чтобы ввести собственную тему – разведение охотничьих собак. Потом, разобравшись с нею, он вспоминает, что неплохо бы восславить деяния своих покровителей, цезарей Карина и Нумериана.
Подобное же чувство долгое время давало дидактической поэзии заметное преимущество над эпической, особенно среди римлян; но это предпочтение никогда не выказывалось слишком уж откровенно. Здесь нужно упомянуть о еще одной очаровательной поэме мифологического содержания: это «Бахус» Кальпурния Сикула (эклога 3-я); она вызывает в памяти Филостратовы описания картин, но стилистически их превосходит. Здесь мы найдем даже дикого Силена, который, будто нянюшка, качает маленького Бахуса, смешит его, забавляет кастаньетами, добродушно позволяет ему дергать себя за уши, за подбородок, за волосы на груди. Затем подросший бог учит сатиров собирать виноград, и они напиваются допьяна, мажут себя виноградными выжимками, похищают нимф. Эта вакханалия, где бог даже своим пантерам позволяет пить из чаши, – одно из последних, исполненных живой красоты произведений античности.
Все это доказывает, что мифология была скорее бременем, нежели поддержкой для угасающей классической религии. О попытках сохранить и переосмыслить мифы путем их философской интерпретации мы поговорим в дальнейшем. Но этой классической религии также вредил и нарушал ее целостность и другой фактор, а именно присоединение культов завоеванных провинций и соседних стран. Мы рассматриваем сейчас именно период окончательной теокразии (смешения богов).
Причина ее – не смешение народов в империи и не просто каприз или преходящая мода, но старое как мир стремление политеистических религий сближаться друг с другом, отыскивать черты сходства и превращать их в тождество. Во все века такого рода параллели рождали увлекательную идею всеобщей первичной религии, которую каждый представлял согласно собственным склонностям – политеист иначе, нежели монотеист. И так служители похожих божеств искали и обнаруживали друг друга у одинаковых алтарей, иногда непреднамеренно, а иногда – согласно собственным взглядам. Греческую Афродиту с радостью узнавали в ближневосточной Астарте, в египетской Хатор, в карфагенской Небесной богине, да и во многих других. Следует учитывать, что и в позднеримскии период смешение богов есть в то же время и подмена богов; чужие боги не только расширяли свое влияние за счет местных, но и подменялись теми из местных, кто был им внутренне близок.
Другая причина теократии лежит в почтении, так сказать, политического свойства, которое греческий, римский да и любой политеист обычно оказывали богам других народов. Они признавали их богами, даже если те не были им родными. Отсутствовала строгая догматика, которая предохраняла бы изначальную веру от трансформаций. Религиозные традиции своих предков старательно оберегали, но и к чужим относились скорее дружелюбно, нежели с неприятием. По велению оракулов и согласно другим сверхъестественным предзнаменованиям божества могли перемещаться из одной страны в другую. Так, Серапис из Синопы при первом Птолемее перебрался а Александрию, а Великая мать – из Пессинунта в Рим во время Второй Пунической войны. У римлян было, по существу, такое правило, имевшее отчасти политические, а отчасти религиозный основания, – не обижать богов покоренных народов, но оказывать им почтение и даже принимать их как своих. Провинции относились этому совершенно по-разному. Малая Азия охотно шла навстречу римлянам. Египет оставался непреклонным: он перевел заимствованное у Птолемеев и римлян на язык собственных ритуалов и традиций изображения, в то время как римляне пытались ублаготворить египтян тем, что поклонялись их богам по возможности на их же манер. Иудеи, наконец, никакого касательства к римской религии иметь не желали, в то время как римляне с хорошим вкусом соблюдали субботу, а императоры посещали богослужения в святилище в земле Мориа. Таким образом осуществлялось, как мы позднее увидим, и активное, и пассивное смешение богов.
Третья причина отправления иноземных кукльтов – ужас и тревога, охватывавшие язычника, когда он утрачивал веру в своих богов. Это уже не были обнадеживющие «боги повсюду» предшествующих столетий. Нет, вдумчивый человек искал теперь каждый день новых символов, а бездумный – новых фетишей, тем более желанных, чем более далеким и загадочным казалось их происхождение. И еще один фактор умножал хаос. В политеизме древнейших цивилизаций все стадии его развития сосуществовали. Фетишизм поклонялся аэролитам и амулетам, сабеизм – звездам и стихиям, антропоморфизм – божествам, связанным с природой, и богам-покровителям; в то время как люди образованные давно уже внутренне отвергли всю эту шелуху и колебались между пантеизмом и монотеизмом. И теперь все эти стадии развития различных религий стали воздействовать на греко-римское язычество. До нас дошли известия о характерных проявлениях этого процесса, которые иногда нагоняют уныние на читателя. Нерон по рождению был римской веры, но вскоре он презрел ее и служил только Сирийской богине. Но потом он отверг и ее, неподобающе обращался с ее изображением и всю свою веру сосредоточил на амулете, который дал ему некий плебей и которому он трижды в день приносил жертвы.
Этот пример, только один из множества имеющихся, дает представление о сути поклонения иноземным богам вообще. Они не были близки людям так, как старые олимпийцы; вырванные из своего естественного окружения, чужие римской жизни, системе управления и климату, они приводили римлян в трепет как силы высшие и таинственные, с которыми можно совладать только с помощью мистерий и магических ритуалов, а возможно, и понеся большие денежные затраты. Лукиан не просто так присваивает иноземным богам в «Зевсе Трагическом» самую высокую ступень в иерархии, выстроенной им согласно материалу, из которого божества созданы; пылкие верующие предпочитали, чтобы их боги изготовлялись из наиболее драгоценного металла. «Эллинские видишь каковы: искусно сделаны, привлекательны и с красивыми лицами, но все мраморные или бронзовые; самые дорогие боги сделаны из слоновой кости и лишь немного поблескивают золотом, которое их покрывает легким слоем, внутри же они деревянные, и целые стаи мышей завоевали себе в них права гражданства. А вот эти Бендида, Анубис и Аттис, и рядом с ними Митра и Мен сделаны целиком иззолота; они тяжелы и действительно представляют ценность». Но такого рода культы разрушали уважение к собственным древним богам.
Теперь следует поговорить о случаях, когда в процессе перемешивания богов активной стороной были римляне.
Такие взаимоотношения существовали, очевидно, только с теми странами, которые пребывали еще в полуварварском состоянии на момент римского вторжения и где поэтому более развитая культура латинян, как и их религия, распространялась весьма успешно; это были Галлия, Испания и Британия. К несчастью, нам кое-что известно только о религиозной ситуации в Галлии, и то преимущественно благодаря посвятительным надписям и скульптурам.
Римляне позднейших времен со своей подлинно универсальной верой участвовали в галльских местных культах, как и в любых других, пока те еще сохраняли какую-то жизненную силу. Они не только вопрошали друидов о будущем, как мы знаем, но оказывались вовлечены и в сами обряды. Так, один из поздних императоров, Песценний Нигер, принимал почетное участие в одном из галльских мистических ритуалов, что дозволялось только непорочным людям. Но ни одно тамошнее божество не перебралось в Италию, Африку или Грецию. (Когда мы обнаруживаем в Аквилее галльского солнечного бога Белена, в Зальцбурге и Штирии – других кельтских божеств, Аполлона Гранна в Лойнингене, что в Швабии, и так далее, это не заимствования времен теокразии, но позднейшие свидетельства того, что прежде, чем германцы, славяне и авары перешли Альпы, эти области населяли кельты.) В самой Галлии первоначальную ее религию всячески старались облачить в римские одежды. Боги получали не только римские имена, но заодно принимали облик, соответствующий традициям классического антропоморфизма. Таран стал именоваться Юпитером и изображался соответственно; Тевтат изображался как Меркурий; Гес или Камул – как Марс. Другие сохранили, по крайней мере, имена, причем иногда римское добавлялось к изначальному. Примеры – Белен или, зачастую, Аполлон Белен, а также Аполлон Граны, Марс Камул, Минерва Белисана и прочие. Затем романизированные боги получали вдобавок особые прозвища; некоторые можно вывести из названий мест, по крайней мере предположительно; некоторые совершенно непостижимы.
Так возникли Диана Абноба (указание на Черный лес), Диана Ардуенна (вероятно, Арденны), Марс Винций (Венсе), Геркулес Магусан и Саксан (в частности, в Нидерландах); Марс Лакав (в Ниме); Аполлон Туатьор (в Висбадене). Или же романизированный бог отождествлялся с нероманизированным, возможно, родственным божеством: так, Верьогодумн слился в Амьене с Аполлоном, а Сирона в Бордо и Южной Германии почиталась как Диана или Минерва (подобно Белисане). Но дальше романизация не пошла. Многие боги сохранили свои кельтские имена, большей частью с дополнением Deus (или Dеа), Sanctus (или Sancta), Аugustus (или Augusta) (Бог (или богиня), священный (священная), высокий (высокая)), что в данном случае никакого отношения к императорскому титулу не имело. Сперва возникает искушение считать все эти божества местными, каковыми многие из них и являются, как, например, Восег в Бергцабери, Немаус в Ниме, Авентия в Авенце, Везонтий в Безансоне, Луксовий в Люксе, Келейя в Килли; прочие случаи такого соответствия не дают, как, например, Абеллио в Конвене, Асьонна в Орлеане, Аго в Баньере, Бемилукий в Париже, Ариаса в Кельне, Интараб в Трире. Более того, следы многих божеств обнаруживаются в местах, сильно друг от друга удаленных: Таранук в Хейлброне и в Далмации; богиня воды Негалления во Франции и в Нидерландах. То, насколько охотно римскими собирательными наименованиями обозначали бесчисленные менее значимые божества, показывает, насколько охотно их принимали в римский пантеон: Матери, Матроны, Кампестры (духи полей), Сильваны (лесные духи), Бивия, Тривия и Квадривия (божества перекрестков), Проксимы и Виканы (духи соседства) и так далее. Сулевы и Комедовы, принадлежащие к тому же разряду, переводу не поддаются. Выражения вроде «гений места» и «гений окрестности» относятся, строго говоря, лишь к римским ритуалам, но в таких случаях они, вероятно, обозначают кельтские обычаи. Так или иначе, до конца IV века могущественнейшим богом продолжал оставаться Тевтат-Меркурий, яростно сопротивлявшийся еще святому Мартину Турскому; что же до Юпитера, то считалось, что он глуп и бестолков, brutus atque hebes.