355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шишков » Емельян Пугачев. Книга 1 » Текст книги (страница 27)
Емельян Пугачев. Книга 1
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Емельян Пугачев. Книга 1"


Автор книги: Вячеслав Шишков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 45 страниц)

– Каким же способом станешь ты подымать, молодчик милый? – проглотив настойку, спросил купец.

– А уж это моя забота, не вам, батюшка, об этом печаль иметь. Мы, донцы, в этом трохи-трохи маракуем. Только вот беда: веревок нет…

Двое полицейских, по приказу городничего, помчались в торговые лавки за веревками, Семибратов с Пугачевым бросились на базар искать камышовые дудки.

Пострадавшего купца увез к себе городничий.

3

Еще солнце не закатилось, как уже все было готово. К месту, где был сундук, подводились на шестах два сплотка, у костра, окруженный народом, сидел с острым кинжалом Пугачев.

Кинжал быстро мелькал в его руке, из двух камышовых стволов он мастерил длинную дудку для дыхания под водой. Место стыка двух стволов он просмолил варом, кипящим в котелке у костра. Конец пятиаршинной дудки он вставил в изогнутый коровий рог со срезанным острием.

– Поплыли! – крикнул он Семибратову. – Жители, подмогни ему веревки в лодку покласть.

Вскоре оба причалили к сплоткам, оборудованным двумя столбами с перекладиной, как приказано было Пугачевым. На сплотках – человек сорок.

Плешивый рыбак Лукич, сняв шляпу, сказал:

– Готово, хозяин.

Пугачев, проверив жердью положение сундука, перекинул конец добротной веревки через перекладину, к концу прикрепил камень и спустил на дно.

Затем торопливо разделся – крепкие мускулы заиграли под белой кожей – привязал к спине камень в полпуда, чтоб вода не вздымала тело с глубины, взял в рот коровий рог с камышовой трубкой, подул ее и, перекрестившись, погрузился в воду. Конец трубки торчал над водой, чудно было, как из него вырывалось сиплое дыхание.

– Глянь, черт, сатана, что измыслил, – говорили на сплотках. – Да с такой трубкой-то неделю под водой жить можно.

Рыбак Лукич только головой крутил. Вот конец веревки, заиграл, полез в воду, еще, еще, очевидно, Пугачев обматывал под водой веревкой сундук…

– Трави, трави веселей веревку-то! – командовал Семибратов. – Пускай вслабую.

Из конца дудки все шумней, все чаще вырывалось дыхание. Вот дудка, быстро приподнявшись торчком, всплыла наверх, как поплавок, и легла набок.

А вслед за нею выскочил и Пугачев. С бороды, с черных густых волос стекала вода, влажная кожа порозовела.

– Ну, с выпивкой вас, молодчики, – сказал он, шустро одеваясь. – Хватай с богом за веревку, вздымай сундук.

Старику Мешкову снова занедужилось, лежал на пуховиках и охал. В доме и без того духота, теплынь, а он попросил затопить в его горенке печку.

На дубовом, обтянутом шагреневой кожей диване, в напряженных позах, положив руки на колени и повернув головы в сторону купца, сидели комендант города полковник Цыплетев, бургомистр и ратман в мундирах и при шпагах.

Хозяин дома – городничий, распушив усы, уныло сидел в кресле возле благодетеля, сладко заглядывая ему в глаза. На мягких стульях восседали знатные торговцы города Царицына. Все сомлели от жары, тяжело дышали разинутыми ртами, обмахивались платочками, потели.

Но вот все задвигалось, загрохотало: пред кроватью благодетеля два казака взгромоздили обитый бело-матовым, «под мороз», вологодским железом сундучище. Купец сразу ожил, заулыбался, привстал. Он заголил рубаху, снял висевший рядом с золотым нательным крестиком большой, как пистолет, ключ, подал его городничему:

– А ну-тка, голубчик, открой скорей… Не наложили ль варнаки замест серебра да золота каменьев. С них станется.

Пугачев обиженно прикашлянул. Сундук открылся с музыкальным звоном.

Купец, забыв болезнь, самодовольно, с кряхтеньем, в одном белье опустился возле сундука на колени, торопливо пересчитал, перещупал все мешки, затем повернулся лицом в передний угол, благоговейно всплеснул руками и троекратно земно поклонился образу спасителя, закатывая глаза и ударяясь морщинистым высоким лбом в дубовые доски пола.

– Вынь-кось один мешочек, – сказал он Пугачеву, – да развяжи его, да отсчитай ровно сто рублев. Только счет веди верный, без обмана. А то я знаю вас… – он зябко передернул плечами и, поддерживаемый городничим и бургомистром, снова залез на кровать, под цветное, из шелковых лоскутов, одеяло.

Пугачев, звеня рублевиками, с изображением улыбчивой Екатерины, отсчитал.

– Это тебе по договору, – сказал купец, и простое лицо его умаслилось добродушной улыбкой. – Отсчитай-кось, друг милый, еще сто. Только без обману чтобы, я проверю.

Пугачев, подумав: «Это наверняка подхалюзе-городничему», – отсчитал.

– Эту мзду також-де возьми себе за удаль за свою. Удивил, брат, ты меня немало, – сказал купец.

Пугачев взыграл духом.

– Отсчитай еще полста, – торжественно сказал купец в третий раз.

Пугачев отсчитал, подумав: «А это кому же будет?»

– Сие награждение примешь за проворство за свое. Не чаял я, что столь скоро можно обернуться с этаким многотрудным делом. Ты молвил даве: не успею я и двух разов чихнуть, как сундук здесь будет, а я еще ни единого раза не чихнул, только икал изрядно.

Господа засмеялись, подхалимно-закивали благодетелю, глаза их покрылись как бы маслом. Все время сидевший на корточках Пугачев вскочил, он ощутил в груди такую радость, что подбоченился, ударил пяткой пол, крутнулся и уж в пляс хотел пойти, да застыдился умильно смеющихся господ.

Сгребая с полу рублевики себе в широкие карманы и в мерлушковую шапку, весь насыщенный мучительной и в то же время сладкой радостью, он громко выкрикнул купцу:

– Ну, батюшка, спасибочка тебе!.. По-честному ты со мной… Вы, батюшка, не сумлевайтесь, я и с товарищем и с народишком, что помогал мне, поделюсь… А вот, батюшка, коли мелосердный господь еще приведет вам утонуть, либо на лихих людей натакаться, да коли мне случится в том месте быть, не сумлевайтесь, спасение окажу скорое. Чихнуть не успеете, батюшка, – восторженно молол Пугачев, плохо вдумываясь от волнения в смысл слов своих.

Но господа и благодетель сразу поняли, что слова его искренне, что идут они от простого сердца, и снова засмеялись.

– Как звать тебя, молодец хороший? – вытирая глаза от веселых слез, спросил купец.

– Емельян Пугачев, ваша милость, казак донской.

– Запиши, пожалуйста, Ермолай Фомич, – обратился купец к городничему.

– О здравии раба божия Емельяна попам своим молиться прикажу.

– А вашу милость как звать-величать по изотчеству? – спросил Пугачев, туго затягивая по длиннополому чекменю кушак.

– А меня Петром Силычем зовут, фамиль Мешков…

– Хорошо, батюшка… Авось повстречаемся когда. Я тоже вспоминать вас стану. Прощевайте, батюшка… Оздоравливайте… – кланяясь, сказал Пугачев и, весь набитый серебром, направился к выходу.

Оделив народ и передав часть денег Семибратову за его услуги, Пугачев поехал со своим дружком к собору; там, в келейке под колокольней, светился огонек, там жил соборный пономарь, торговавший свечами и просвирками. Хотя было уже одиннадцать часов вечера, но пономарь еще не спал. Ванька Семибратов купил за пятак толстенную, перевитую золотой фольгой свечу, велел пономарю завтра поставить ее образу владычицы, а Пугачев обменял семьдесять рублей за семь золотых империалов.

– Неужто у тя золота-то нет боле? – спросил он пономаря. – У меня серебра еще с сотнягу наберется. Все карманы оттянуло. А мы с товарищем завтра в дальний путь тронемся…

– А ежели собираетесь в дальний путь, советую тебе, казак, золото зашить либо в штаны, либо в шапку. А то не ровен час, – время лихое ведь, сам чуешь.

Пугачев согласился. Пономарь, горбун с длинными, как у монаха, волосами и в закапанном воском кафтанишке, взял очки, иголку, ножницы.

Выдав горбуну четыре империала, Пугачев повернулся к нему спиной и попросил зашить золотые монетки в заднюю часть штанов, пониже гашника. А три остальных империала стал самолично зашивать в шапку, благо там дырка подходящая была.

И только вышли они с Семибратовым из келейки, как подкатился к ним подвыпивший, маленького роста человек с косичкой, голос писклявый, с гнусавинкой. Шея у него обмотана шарфом, кафтан приличный, с галунами.

– Господа казаки, – загнусил он, – чую, вы при капиталах, вы деньги у горбача меняли, я в окошко подглядел. Шагайте за мной, в веселое место доставлю вас… Винцо, бабенки, чего хочешь, того просишь…

– Да кто ты сам-то? – нахмурил брови Пугачев.

– Не сумлевайтесь, станичники. Я человек казенный, всему городу вестный, канцеляристом с прописью состою в некоем богоугодном заведении.

– Вроде как из крапивного семя, значит?

– Вроде Володи, на манер Кузьмы, хе-хе… Именитый купец Мешков, коего сатана утопить хотел, а бог спас, двоих ребятенок моих крестил, кумом мне доводится. Не сумлевайтесь. Шагайте. А то все питейные в канун завтрашнего праздника закрыты, ночь ведь… Ну, а там, у Федосьи Ларионовны, завсегда веселье… Она кума моя. Скучать, хе-хе, не доведется.

Казаки малость подумали, помялись… А что ж, после таких скоропоспешных делов, пожалуй, не грех и покуролесить! И они втроем поехали. Пугачев посадил гнусавого человека позади себя, велел крепче держаться за опояску.

Весело ли было в веселом доме, ни Пугачев, ни Семибратов не упомнят.

Утром проснулись они среди могил на кладбище, оба их коня к березе привязаны, травку щиплют, в кустарнике распевают малые пичуги, в дальнем углу хоронят покойника, «вечную память» попы с дьячками тоскливо тянут.

– Батюшки! – закричал Пугачев, хлопнув себя по карманам. – Ванька, а где же деньги?

Семибратов пошарил оторопело в пустых своих карманах, сел на могилу, затряс головой и молча заплакал. Ну до чего ему жалко было двадцати пяти рублей! Сердце Пугачева тоже заскучало.

– Вот как умыли нас с тобой, спасибо, спасибо, – растерянно бормотал он, ощупывая зад штанов и шапку. – И чего ты, дурак толсторожий, воешь?

Неужто приличествует казаку слезами умываться? Не хнычь, дурак. Золото все в целости у меня. Что в шапке, что в штанах. Не добрались. А ведь их, чуешь, сволочей-то, воришек-то, помню, много крутилось возле нас. У меня боле сотни выкрали… Ах, злодеи, ах, ироды… Ты вот что скажи: таперь ли нам пошукать по канцеляриям да того гундосого дьявола саблей зарубить, али как возворотимся с Камы расквитаться с ним?

– Я на Каму ехать не в согласьи, я домой подаваться буду, – буркнул Семибратов, вытирая кулаком слезы.

– Дурак… Да что у тебя в Зимовейской-то – жена да малые дети, что ли? Казак всю жизнь долю свою искать по свету должен. А ты что? Баба.

– Горазд далече туда ехать-то.

– А ты нешто забыл, – закричал Пугачев, заскочив на могилу и поправляя покосившийся крест, – ты забыл, как король Фридрих с войском тысячу верст за две недели пробежал? А мы чем хуже Фридриха? Айда!

Пугачев добыл из шапки золотую монету, и вскоре они оба с Семибратовым, накупив всякой снеди, сидели в шалаше деда-дегтяря на конной площади. Выведав у него все, что им надо было знать про путь-дорогу, казаки направились на базар, разыскивать там своего земляка-станичника.

Пугачев послал с ним своему семейству пять рублей, велел сказать Софье Митревне и матери поклоны, и чтоб они не сумневались. Пугачев едет с Семибратовым на Каму за товаром. Семибратов своей старой матке тоже отправил рубль целковый.

К полудню, недолго думая, казаки на лодке переправились через Волгу (лошади греблись за лодкой вплавь), мало-мало отдохнули на берегу, помолились на царицынские церкви за рекой, поцеловались и, вскочив в седла, приняли путь на север.

Глава 9
Путь-дорога. Барская нагаечка. Добрый барин
1

Время стояло теплое, ехали с приятностью, ночевали у костра где-нибудь в поле, в перелеске, а то и в барской роще. Но когда задождит, случалось коротать ночи и по крестьянским избам. В пути-дороге насмотрелись казаки и худого и доброго. Впрочем, доброго-то в крестьянской жизни видели они немного.

Однажды в праздник – троицын день был – пред казаками предстало странное зрелище. С покрытого лесом пригорка спускалась по дороге навстречу казакам большая вереница всадников. Впереди на черном коне ехал краснорожий пожилой усач-помещик в желтых штанах и зеленом казакине внакидку, на щекастой большой голове его – какакой-то плюгавенький, блином, картузик. Он неуклюже, локти врозь, восседал копной в богатом седле, а сзади него, на том же коне, прижавшись грудью к толстяку, сидела румяная, красивая, в красном сарафане девка. Справа и слева от черного коня шагали, вихляясь и приплясывая, еще с десяток девок, рослых, румяных, одна краше другой, кто с бубном, кто с балалайкой, кто с гитарой. А сзади двигались на холеных конях, по два в ряд, барские холопы – шуты, скоморохи, стремянные, доезжачие, в синих зипунах, в красных колпаках, у поясов – арапники. Все были пьяны. Ехали враскачку, многие клевали носом, чуть не падали с коней, «доставали ухом землю». По луговине рыскали три гончих пса. Вот помещик мазнул ладонью по усищам, подмигнул девкам и, широко разинув пасть, хрипло загорланил с присвистом:

 
Ходила младшенька по малинку!..
Фю-ю!
 

Он лихо взмахнул рукой, и девки, а за ними и дворня, грянули:

 
Наколола ноженьку на былинку!
 

Загудели струны, забрякал бубен, залились берестяные рожки, подвыпившие девки на ходу пустились в пляс. Высоко задрав подолы, они кружились, подскакивали, взлягивали босыми белыми ногами, вздымая пыль. И вся эта компания двигалась вперед с хохотом, песнями, дудками, визготней и гамом.

Казаки остановились на обочине дороги. Пугачеву захотелось срубить барину башку.

– Шапки долой! – увидав казаков, гикнул помещик и остановил коня. И все остановились. – Кто вы такие, сволочи?! Шапки долой!

– Не такой ты чин, чтоб пред тобой шапку ломать! – закричал и Пугачев, сдвигая брови к переносице.

– Поедем, тут пропадешь с тобой, – предостерег Пугачева Ванька Семибратов и было тронул своего коня.

Надвигаясь на казаков, помещик вскинул нагайку и во всю мочь заорал:

– Шапки долой, смерды!

– Сам снимай шапку, гладкий черт! – закричал в ответ вскипевший Пугачев и выхватил кривую саблю. – А нет, так я ее вместе с собачьей башкой твоей сниму! Мы гонцы самой государыни, по секретному делу едем.

Вот таким, как ты, что от матерей да отцов девок себе на потеху волокут, повелено государыней руки назад крутить да на лоб клейма ставить. Геть, сучий сын!.. – не помня себя, весь объятый какой-то опасной, нахлынувшей на него страстью, кричал Пугачев.

Помещик на мгновенье опешил, разинул рот и застыл как истукан. А девушки, слыша участливые и грозные слова чернобородого детины, бросились друг дружке на шею и залились слезами.

Помещик очнулся.

– Эй, псари! – закричал он с подвизгом. – Спускай собак! Трави их, смердов… Дуй в нагайки!

И вся дворня, крутя нагайками, послушно ринулась на казаков.

– Прядай, Ванька, до-разу, – бросил Пугачев, – не сладить нам! – и казаки, под раскатистый хохот помещика, поскакали полем наутек.

Но барские лошади – не в пример казачьим; холуйские плети хлестко шпарили удиравших без дороги молодцов, только пыль летела из казачьих чекменей. Спасибо – повстречалась изгородь. Донские лошади легко перемахнули чрез нее, холопы отстали.

Пугачев поежился, посмотрел им вслед, досадливо засмеялся:

– Ну вот, Ванька, и барских нагаечек отведали.

– С тобой отведаешь, – недружелюбно ответил упарившийся Семибратов. – С тобой, бесов сын, и в острог недолго угодить. Больно горяч некстати…

– Мы, Ванька, – не слушая его, смеялся Пугачев, – мы с тобой, как под Цорндорфом в Прусскую войну от конницы Зейдлица, стрекача дали…

– А где у тя шапка-то?! – испуганно закричал Семибратов.

– Не бойсь, шапка за пазухой. – Пугачев вынул шапку и ощупал зашитые в ней деньги.

Друзья свернули на проселок. Пугачев ехал молча, но весь ушел в думы, впервые в жизни повстречавшись сегодня лицом к лицу с российским самодуром-барином.

2

Они въехали в деревню и постучали под окном новой высокой избы.

Поднялось волоковое оконце, за ним – сморщенное лицо старухи в повойнике.

– Чего вам, кормильцы?

– Каравай хлебца, бабынька, да кваску нет ли? Мы заплатим.

Старуха позвала их в избу, свешала на безмене каравай свежего хлеба, подала горшок молока, две деревянные ложки.

– Хлебайте-ка с богом. Корова-то у нас добрая, и хлеб есть, старик мой на барщине в десятниках ходит, ну так барин-то бережет нас. А у других корки хлеба-то нету, по миру побираются. Вот, кормильцы мои, вот… – Старуха села против них, подшибилась рукой, поджала сухие губы.

Казаки с аппетитом уплетали хлеб и молоко. Старуха была словоохотлива.

– А барин-то наш, гвардии подпрапорщик Колпаков Лексей Лександрыч, – зашамкала она, – седни ради праздника Христова с девками на прогул поехал.

Ну-к и мой старик-то с ним, по приказу. По приказу, кормильцы, по приказу, а то и званья не взял бы в такой сором поехать, ведь праздник седни, грех.

Казаки насторожились. Крепкие удары плеток еще не остыли на их спинах. Пугачев сказал:

– Мы видели вашего барина со всей челядью. И какая вам, крестьянам, неволя этакому борову девок-то отдавать своих? У нас на Дону так не водится.

– Ах, кормилец, – всплеснула руками бабка. – Вот и видать, что ты не тутошний, а дальний… Да как же не отдать-то, родный ты мой. Ведь он барин, а мы верные рабы его. Волосья на себе рвешь, да отдаешь.

– Не себе, а ему, паскуде, надо волосы-то выдрать вместе с мясом, – сердито буркнул Пугачев: не глянулась ему эта смиренная старушка.

– Пошто ж выдрать ему волосья-то, кормилец? Он барин добрецкий, он хрещеных, кои покорны ему, не забиждает… А кои не потрафляют ему, уж не прогневайся… И девушков, ежели берет к себе, бережет их. Он, барин-то наш, Лексей-то Лександрыч, один как перст, во всем роде своем великом остался. Матерь-то свою, Марью Степановну, в гроб вогнал чрез девок, Лексей-то Лександрыч, гвардии подпрапорщик-то. Уж больно лаком до девок-то он, сердешный, ну, а матерь-то евонная супротив него шла, он ее смертным боем колотил, сколь разов Марья-то Степановна, упокой ее господи, под образами лежала, а тут глядь-поглядь и богу душу отдала… Ой, грехи, грехи… А так барин добрый… Ешьте, родимые мои, кушайте во доброе здоровье, я еще молочка-то приплесну…

– А я бы, бабка, свою дочерь не отдал, я бы его, змия, зарубил, – с горячностью сказал Пугачев, вытирая усы ладонью.

– Ах, ягодка моя, – возразила хозяйка, – эвот сосет наш, старик упорный, знаешь, такой да норовистый. И была у него дочерь Дуня, ну прямо картина писаная. Как-то девки купались, и Дуня с ними, а барин-то на брюхе подполз да из кустышков и высмотрел всех девок. А Дуня-т из себя белая, а Дуня-т из себя грудастая да, как солдат, рослая. Пуще всех поглянулась она барину. Вот призывает барин ейного родителя и строго-настрого приказывает предоставить ему Дуню: «Я, говорит, избу тебе новую сгрохаю, не забуду тебя». А Гаврило-то, дурак, в отпор пошел. Ну и… Хошь и двоюродный брат он мне доводится, а кругом дурак. Барин все равно его Дуню отобрал, а ему, дураку, замест новой избы, страданья лютые…

– Ну, как же его барин отблагодарил-то?

– Ой, да и не спрашивайте, – отмахнулась старуха и поправила на седой голове повойник. – А то как начну сказывать про него, про дурака, вся аж затрясусь и к сердечушку подкатывает, – скосоротилась она, заморгала белесыми глазами и примолкла.

Пугачев все понял, вздохнул, с неприязнью посмотрел на старуху и спросил:

– Сколько с нас причитается?

– Да чего ж, ягодка моя… За ковригу положь копеечки две да за молочко хошь копейку.

– Сдается мне, что избу-то новую барин не зря тебе поставил, – и Пугачев выбросил на стол деньги. – Уж, полно, не отдала ль и ты барину-то на поругание дочерь альбо внучку?

– А тебе какое дело! – засверкала хитрыми глазами старуха, лицо ее стало злым. – Ну, ин отдала… Моя Марфонька, третий год пошел, как у барина живет, жистью не нахвалится… А через нее и нам со стариком утесненья нет… Барина ублажать нужно, сынки…

– Ведьма ты! – крикнул Пугачев, и казаки пошли к двери. – Треба бы тебе, как курице, башку с плеч смахнуть, старой чертовке… Да вместе и с барином с твоим.

– Ах ты, толсторожий, – старуха схватила ухват, шустро поддела им Пугачева, как горшок, и, надувшись, с силой вытолкнула в дверь. – Вон, вон пошли! Вон из мово дома!.. Чтоб хлеб мой поперек горла тебе стал! Да чтоб от молока брюхо тебе разорвало на сорок частей, да чтоб утроба твоя распалась, да чтоб кишки на улку повылетывали! – ругаясь так, она с проворством стукнула Пугачева, а за ним и Семибратова ухватом по затылку и закрючила дверь.

Казаки выскочили на улицу со смехом.

– Ай, бабка, – сказал Пугачев, – да она не уступит и нашим казачкам.

В военном артикуле она горазд смышленая…

Семибратов молча потер затылок. Они осмотрелись. Среди двух десятков вросших в землю, крытых трухлявой соломой убогих хатенок красовались три хороших избы: бабкина да две через дорогу.

– Зайдем-ка к старику, любопытства для, как его… Гаврила, кабудь, – сказал Пугачев.

Чрез минуту они были в завалившейся набок, подпертой тремя слегами избенке. На улице яркий день, а в избе сутемень. Скамью, куда можно сесть, казаки отыскали ощупью.

Маленькое оконце, затянутое вместо стекла бычьим пузырем, солома, как в хлеву, на земляном полу, черные стены, под потолком облако вспугнутых мух, у печки стадо тараканов. Глиняные, обвитые берестой горшки на полке, светец с корытцем, на скамьях две прялки да валек, возле двери голик, лохань да рукомойник – вот и вся утварь.

Да на скрипучем дощатом настиле на козлах, вытянув обмотанные тряпьем ноги, не переставая стонет хозяин. Он богатырского сложения, в русой бороде, с сильным выразительным лицом. Большие серые глаза из-под густых бровей смотрят строго и печально.

Казаки обсказали, что они за люди, куда путь правят, где были, с кем встречались. Обсказали и про бабку.

– А изувечил он, кровопиец, мои ноженьки, вот, послухайте, как, – перестав стонать, гулким мужественным голосом проговорил Гаврила. – Гниют мои ноженьки, ни днем, ни ночью спокою не вижу, смерть зову, не идет. – Он тяжело приподнялся и размотал изуродованную ногу.

Казаки, взглянув на увечье, горестно закачали головами. Всю ступню раздуло, подошва и пальцы черные, в мокрых волдырях, кровоточат, истекают гноем.

– Гниют, головой гниют, – болезненно повторил хозяин. – Нет ли у вас, люди добрые, средствиев каких? Чем-чем только не пользовали меня, а все без толку: и куриным-то наземом мазали, и бараньим осердием, и тараканов толкли да прикладывали, и ребячьим мочивом пытали мыть… Знахаря да коновалы бают: доведется, мол, обе ноги напрочь рубить. О-хо-хо… Вот тебе на… Были-были ноги, а тут нетути. А он, изверг, барин-то наш, анафема проклятая, не велел меня домой-то тащить… Пускай, говорит, сам ползет на карачках. Как сняли меня это с костра-то, я без памяти упал…

– С какого костра? – изумился Пугачев.

– Да нешто бабка-то не сказывала вам? Как случился промежду мной да промеж барином из-за дочери моей разговор, я крутенько ответил: мол, в каких это законах сказано, чтоб едино рожоное дитятко барам на потеху отдавать? Я, мол, до губернатора дойду, до государыни, а напредки тебя, мол, кровопивец, разорву! Да и схвати тут я барина за глотку, да и брякни оземь. Ой, сударики, что и подеялось тут… Меня сгребли, свалили, а барин-то зачал меня лежачего топтать. И велел он кострище запаливать.

Господи помилуй, господи помилуй… А как прогорел кострище, велел барин по огневым угольям взад-вперед меня разутого, босого под руки водить. Я дурью заревел, аж свет белый закачался, хотел подкорючить ноги-то, – не тут-то было, барин как зыкнет на холопов, они и повисли, как собаки, на ноженьках моих… Ой, да лучше бы в костер меня кинули. Легче бы…

Русский богатырь поднял пудовую руку, прикрыл ладонью глаза и заплакал.

Пугачеву не хватало воздуха. Он растерянно глядел то на искалеченную ногу, то в лицо сидевшего бородача, тяжело вздыхал, глядел и ничего не видел.

– Избу мне рубят новую, сказывали. Дунюшка схлопотала будто. А куда мне изба? Гроб мне надобен… – Терпение Гаврилы лопнуло, он сморщился, вытер слезы, побелел от несносных мук и, протяжно застонав, упал на спину.

Пугачев от всей своей бедности положил на стол серебряный рублевик.

Казаки отдали хозяину низкий поклон, сказали: «оздоравливай» и зашагали к двери.

– Ведь я не один, люди добрые, ведь семья-то у меня четыре души, – говорил им вдогонку хозяин, – да на барщину всю деревню угнали, даром что праздник великий… Ох, господи помилуй, и попить-то некому подать…

Дунюшка моя, Дунюшка… желанная…

Удаляясь, казаки слышали, как богатырь вновь застонал, заплакал.

До самого поздна казаки ехали молча.

3

За целую сотню верст ходили слухи о милостивом богатом помещике Иване Петровиче Ракитине.

А вот и сельцо Ракитино, деревянная церковка на пригорке, березовая роща, белый барский дом. Избы хорошие, окна высокие, рамы остеклены, сверх тесовых крыш выведены трубы – значит, от барина в дровах отказу нет: жилища топятся не по-черному. Пред избами густые палисадники, и земли на задах под огородами довольно. И сами крестьяне одеты почище, нежели в других деревнях, и видом они поприглядней, и ухватками порасторопней, и нет забитого, униженного выражения в глазах: люди, как люди, давно таких не видывали на своем пути казаки.

Остановились они на роздых в избе дедки Архипа. Семья небольшая, старик с женой да сын Влас, первейший кузнец на всю округу, собой красавец: рослый, крепкий, кудрявый, глаза веселые. Девки по нем сохли, а он жениться не спешил, хотелось ему по сердцу хозяйку выбрать.

Старуха готовила к обеду тюрю на квасу с аржаными сухарями да с толченым луком, еще горох да кашу гречневую.

– Все балакают, больно добер, барин-то ваш… Верно ли? – покрестившись на иконы, спросил Пугачев.

– Верно, верно, проезжающий, – с готовностью ответила старуха.

А кузнец Влас ухмыльнулся и сказал:

– Хвали рожь в стогу, а барина в гробу… Они все на одну стать…

– Ой, да что ты, сынок, очнись, – замахала на него мать руками.

– Слава те Христу, за нашим за Иваном Петровичем жить можно, – заговорил старик, накрывая на стол и косясь на сына. – Назови-ка его барином, он живо заорет на тебя: «Какой я тебе барин, я Иван Петрович. Не сметь меня барином звать, а то на конюшне задеру!»

– Неужто и он дерет, хороший барин-то? – спросил Пугачев.

– Сроду никого не нарывал. Да он пальцем не потрожит… Вот он какой… Ну, барыня, верно, что… с карактером. Ощо брат евонный был, Борис Петрович, полковник отставной, они сообща владели деревнями-то боле двух тысяч душ под ними… Эвот сколько! Ну, Борис-то Петрович отказался от своей доли. Созвал наше сельцо, сел в коляску да и говорит:

«Прощевайте, говорит, крестьяне. Я больше не помещик вам, а вот в чем я был, в том и уезжаю от вас». Да и укатил. Вот он какой, Борис-то Петрович.

А глядя на него, а может статься, уговор промежду братьев был, Иван-то Петрович хотел нам полную волю объявить и бумагу сготовил такую да в Питер отослал. Ну только прошло после того разу много ли мало ли время, как вызывает его царица к себе в столицию да и говорит ему, – это царица-то:

«Ты что же это, говорит, Иван Петрович, миленький, такие дела хочешь зачинать, чтобы мужикам вольную объявить? Этого, миленькой, делать не моги, а то, говорит, другие-прочие мужики прознают да по всей империи моей бунт подымут, волю давай им. А я всему хрестьянству воли не могу дать, а то дашь волю мужику, помещики на меня, на государыню свою, разозлятся да, чего доброго, пристукнут где, алибо отравы в кушанье подмешают, ведь вокруг престола моего, говорит, их полон дворец. Запрещаю, говорит, тебе, миленькой Иван Петрович, сиди, как сидел, и не рыпайся, а будешь рыпаться, так я тебя самого на чепь посажу». Так с тем Иван Петрович и вернулся. Да вот он – легок на помине, глянь!

Архип выставил в окно бороду, поклонился, сказал:

– Здорово-ти живешь, Иван Петрович! Здорово, отец наш.

– Здравствуй, Архип Иваныч, – ответил барин. Он невысок ростом, сухощав, на бритом умном лице большие темные глаза, из-под шляпы седые кудри, одет в английский пестрый казакин, в руке трость с золотым набалдашником, у ног скачет собачонка Крошка, с котенка ростом. – Это какие люди к тебе прибыли? Ай, сколь расчудесно седельце! А вот это ведь казацкое седельце-то. И лошадки доброездные… Да уж, полно, не казаки ли у тя? Покажь, покажь их мне…

Пугачев с Семибратовым вышли на улицу и поклонились. Помещик Ракитин выведал у них: кто, куда, зачем, и сказал:

– Собирайтесь ко мне… Архип Иваныч! Не прогневайся… Это мои гости, мои гости. Я люблю гостей… А то – скука. Как раз к обеду утрафим.

Я еще не ел с утра. Ем мало. Мне семьдесят лет, а в перегоняшки еще могу.

Берите лошадей, собирайтесь. Про войну порасскажете, мы с женой любим про войну, у меня под Цорндорфом два сына убиты, больше никого нет. Брат ушел.

Я зело люблю гостей… – он говорил резко, быстро, каким-то раздраженно-капризным голосом.

Казаки повиновались. Барин приказал конюху поставить казацких лошадей в конюшню, задать овса, выскрести, выходить их.

И вот казаки – на барской кухне, сидят, трубки курят, посматривают, как повар с кухаркой пироги из плиты тягают, тоненькой лучинкой тычут в них, упеклись ли. У казаков слюни пошли, все бы съели, всю бы кухню, уж очень вкусный дух от плиты валит. Приходят старые бабки да старики с горшками, с плошками, поваренок отливает им в горшки щей, мяса накладывает. Благодарят, крестятся, уходят.

– Кому же это? – спросил Пугачев.

– Крестникам Иван Петровича да кумовьям, да мало ли у него. У него, почитай, полсела их. Надоели, вот тебе Христос. Барыня сердится, гони, говорит, их, а барин велит милостыню творить. Вот и бьешься, – брюзжал толстобрюхий повар с перебитым посередке носом. – О многих господах я слыхивал, а такого теленка, как Иван Петрович наш, еще свет не родил, вот тебе Христос. Все чегой-то пишет да пишет, да гостей водит к себе с большой дороги… Этта двух слепых приволок к себе, двух побирушек-пьяниц, в чистую половину завел, велел божественное петь. Ну, барыня забоялась, как бы крохоборы вшей не натрясли, вытурила их. Барин осерчал, три дня не разговаривал с барыней, дулся, а драться чтобы промеж себя, этого у наших господ не заведено…

– А мужики-то у вас, кабудь, неплохо живут, – промолвил Пугачев.

– А чего им, – ответил повар, переворачивая лопаткой цыплят в жаровне. – У нас много мужиков в отхожий промысел идут, в Москву да в Нижний. Добрый заработок имеют, барину ладный оброк платят. Взять Хряпова, мясника, Нил Иваныча, он говядину во дворец поставляет в Питере. Он нашего барина крепостной, Хряпов-то, а вольную барин не дает ему. Наш барин упрямый, не приведи бог. Ему хоть кол на голове теши…

Повар потер брюхо, съел поджаристую корочку от цыпленка, сказал:

– Хряпов-то намедни приезжал сюда, сказывал, быдто царица вольную мужикам собирается объявить, быдто епутаты со всей земли съехались в Москву – помещики да торговые люди. Есть, говорит, малость епутатов и от крестьян вольных, а от крепостных мужиков ни одного. Вот мы и дожидаемся великого решенья… Только, что ни говори, а покудова помещики живы, мужикам воли не видать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю