355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Недошивин » Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург » Текст книги (страница 3)
Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:48

Текст книги "Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург"


Автор книги: Вячеслав Недошивин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

На «Тучке» Гумилев и Ахматова часто оставались ночевать, особенно если опаздывали на поезд в Царское. И почти всегда пикировались, подтрунивали друг над другом и надо всем легко шутили. Вышучивали даже то, что оба без особой натуги разыгрывали на публике благополучную семейную пару, хотя у обоих были романы на стороне и отношения их, несмотря на младенца-сына, оставленного в Царском, трещали по швам. Кого в этом винить – его, ее? Известно лишь, что в те дни их страшно забавляло сравнение себя с супругами Браунингами – знаменитыми английскими поэтами Робертом и Элизабет. Если не считать того, что Элизабет была намного старше мужа, то все у Гумилева с Ахматовой было похоже. Оба часто говорили об этом. Но устраивала ли Ахматову участь Элизабет, которая как поэт при жизни была известней мужа, а после смерти «уступила» славу ему? И не хотела ли она быть известней Гумилева и при жизни, и после смерти? Ведь через полвека она скажет Наталии Роскиной: «Вся Россия подражала Гумилеву, а я – нет»…

Именно на «Тучке» Лозинский помогал Ахматовой держать корректуру ее второй книги «Четки» [7]7
  С Лозинским Ахматова познакомилась в 1911 г. на третьем заседании «Цеха поэтов», которое состоялось в доме Софьи Борисовны Пиленко, урожденной Делоне (Манежный пер., 12). На доме сейчас висит мемориальная доска, но не потому, что там бывали Ахматова или Гумилев, а потому, что здесь жила дочь Пиленко, – Елизавета Кузьмина-Караваева, поэтесса, чья первая книга стихов «Скифские черепки» вышла в один год с первой книгой Ахматовой, участница французского Сопротивления, но, главное, та знаменитая Мать Мария, которая, спасая людей, попадет в лагерь Равенсбрюк и, уже в 1945-м, при отборе трудоспособных заключенных незаметно поменяется с незнакомой молодой девушкой, попавшей в группу смертников, и вместо нее – шагнет в газовую камеру... Ей было 53 года. Об этом пишет В.Кострова, актриса, которая не только хорошо знала Мать Марию до войны, но и встречалась с бывшим ее мужем, Д.А.Скопцовым, в 1951 г.


[Закрыть]
. «Делал это безукоризненно, как все, что он делал, – пишет Ахматова. – Я капризничала, а он ласково говорил: “Она занималась со своим секретарем и была не в духе…”» Потом, в старости, вспомнит, что широко пользовалась знаком, который называла «своим», – запятой-тире и Лозинский («Лозинька», как она ласково называла его) якобы здесь сказал ей про это пунктуационное «новшество»: «Вообще такого знака нет, но вам можно». Но по-настоящему смешил ее на «Тучке» Осип Мандельштам, уже не худощавый мальчик с ландышем в петлице, каким появился среди поэтов, – но по-прежнему с ресницами в полщеки. «Смешили мы друг друга так, – вспоминала Ахматова, – что падали на поющий всеми пружинами диван на “Тучке” и хохотали до обморочного состояния, как кондитерские девушки в “Улиссе” Джойса… Мне ни с кем так хорошо не смеялось, как с ним!» Чему смеялись? Да хотя бы тому, как Мандельштам перевел строчку Малларме: «И молодая мать, кормящая со сна». При декламации получалось и впрямь смешно: мать выходила не матерью, а какой-то кормящей сосной!.. Впрочем, иногда Мандельштам шутил и жестоко – намекая на худобу ее, любил, например, повторять: «Ваша шея создана для гильотины…» В известном смысле шутка окажется пророческой – над Ахматовой действительно всю жизнь висел неотвратимый, пусть и умозрительный, топор…

Что еще? Видимо, отсюда Гумилев и Ахматова ходили на поэтические вечера, появлялись в салоне Вячеслава Иванова (Таврическая, 35). Именно там, на «Башне», как называли огромную квартиру Иванова и о которой я много буду рассказывать еще, Вячеслав Великолепный, как вспоминала Кузьмина-Караваева, предложил как-то устроить суд над стихами Ахматовой. «Он хотел, – писала Кузьмина-Караваева, – чтобы Блок был прокурором, а он, Иванов, адвокатом. Блок отказался… Тогда уж об одном, кратко выраженном, мнении стал он просить Блока. Блок покраснел, – он удивительно умел краснеть от смущения, – серьезно посмотрел вокруг и сказал: “Она (Ахматова. – В.Н.) пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом”». Сама Анна Андреевна, не опровергая, кстати, слов поэта, подчеркивала позже, что это было не на «Башне», а в доме Тырковой-Вильямс и, конечно, в отсутствие ее самой: Блок, сказала она, «был хорошо воспитан…»

Наконец, именно на «Тучку» напросился однажды в гости знаменитый тогда еще поэт Сергей Городецкий[8]8
  После Второго съезда писателей, который, как известно, состоялся в 1954 г., Ахматова пометила в «Записной книжке»: «Городецкий хуже, чем мертв». Михаил Ардов, сын Ардовых, у которых часто жила в Москве Ахматова, вспоминал потом ее рассказ, как во время обеда на съезде к ее столику подошел С.Городецкий. «Поздоровался и сказал: “Я хочу представить вам своего зятя”... Отошел к другому столику, потом вернулся и говорит: “Мой зять отказывается. Он сказал: «Я не хочу знакомиться с антисоветской поэтессой»”. Я безмятежно улыбнулась и говорю: “Не расстраивайтесь, Сергей Митрофанович. Зятья – они все такие”».


[Закрыть]
. Ахматова сказала ему: «Приходите завтра в двенадцать», а на следующий день, забыв об этом, мирно проснулась в одиннадцать, пила кофе в постели, пока Гумилев в халате работал за столом… Но ровно в двенадцать «явился Городецкий – заглаженный, с розой» – и резким голосом стал упрекать Гумилева «за какое-то невыполненное дело». Может, оттого она и недолюбливала его потом, задолго до того, как он из ярого «патриота» стал коммунистом. Он, правда, платил тем же. Ведь известно его письмо, где еще тогда, в 1914-м, он не без яда писал: «Вчера видел Ахматовых. Мадам отощала зело, и челка до губ отросла»…

Да, иногда она пила кофе в постели на «Тучке», как дама, а иногда, как девчонка, хватала лыжи и каталась по Неве. Никто не помнит, например, Ахматову танцующей; говорят, что и на коньках не умела кататься, хотя, покопавшись в мемуарах, понимаешь, что это по меньшей мере спорно; но зато многие пишут, что любила лыжи. Каталась по Неве до Стрелки, под мостами и вдоль набережных. В это трудно поверить еще и потому, что Гумилев говорил Одоевцевой: Аня «не только в жизни, но и в стихах постоянно жаловалась на жар, бред, одышку, бессонницу и даже на чахотку». Но сам же, правда, и добавлял: «…хотя отличалась завидным здоровьем и аппетитом, и плавала, как рыба… и спала, как сурок…» А еще была сумасшедше, безумно гибкой. Помните цветаевскую строку о ней: «Вас передать одной ломаной черной линией»? Так вот, в присутствии многих свидетелей, одетая, как писала Лидия Иванова, «во что-то длинное, темное и облегающее, так что походила на невероятно красивое змеевидное, чешуйчатое существо», Ахматова могла на спор достать с пола зубами спичку, воткнутую в коробок. Могла, изогнувшись, достать пятками затылок, закинуть ногу за шею или даже, «сохраняя при этом строгое лицо послушницы», пролезть под стулом, сидя на нем и не коснувшись пола при этом. Да, да, этот «фокус» она проделывала, говорят, даже в «Бродячей собаке», но, правда, для своих и под утро, когда почти все расходились или дремали по углам в накуренном зале. Что говорить, если легендарная уже Спесивцева сказала: «Так сгибаться… у нас в Мариинском театре не умеют». Вспомним еще раз ахматовский портрет, созданный Альтманом и хранящийся ныне в Русском музее. Она на нем столь худа и угловата, что и впрямь поверишь ее словам: «В мою околоключичную ямку вливали полный бокал шампанского»…

Наконец, отсюда, с «Тучки», 15 декабря 1913 года Ахматова пошла к Блоку на Пряжку (Офицерская, 57). Помните: «Я пришла к поэту в гости…»? Месяца за три до этого она и Блок читали вместе стихи на Бестужевских курсах (10-я линия, 33). «К нам подошла курсистка со списком, – вспоминала потом Ахматова, – и сказала, что мое выступление после блоковского. Я взмолилась: “Александр Александрович, я не могу читать после вас”. Он – с упреком – в ответ: “Анна Андреевна, мы не тенора”». Не тенора… Не потому ли у нее и вырвется о нем нечаянно: «Трагический тенор эпохи»? Это, впрочем, будет потом. А пока она взяла с собой книги Блока, чтобы он надписал их. Через несколько дней он принесет их на «Тучку» уже надписанными, но, по его признанию, не решится позвонить в дверь Ахматовой и передаст книги дворнику, перепутав при этом номер квартиры. Короче, книги попадут к Ахматовой только 5 или 6 января 1914 года. 7 января она напишет ему: «Знаете… я только вчера получила Ваши книги. Вы спутали номер квартиры, и они пролежали все это время у кого-то, кто с ними расстался с большим трудом. А я скучала без Ваших стихов. Вы очень добрый, что надписали мне так много книг, а за стихи я Вам глубоко и навсегда благодарна. Я им ужасно радуюсь, а это удается мне реже всего в жизни…» На одной из книг Блок напишет: «“Красота страшна”, – Вам скажут, – // Вы накинете лениво // Шаль испанскую на плечи, // Красный розан – в волосах…» Было три редакции этого стихотворения, и все сохранились. Но через много-много лет Лидия Чуковская признается Ахматовой, что не может понять его. «А я и сейчас не понимаю, – вскрикнет в ответ Ахматова. – И никто не понимает. Одно ясно, что оно написано вот так, – она сделала ладонями отстраняющее движение: “не тронь меня”»…

Догадалась. Хотя и не знала тогда, не могла знать, живя на «Тучке», что через три месяца после их встречи, 29 марта 1914 года, мать Блока напишет в письме к знакомой своей: «Есть такая молодая поэтесса, Анна Ахматова, которая к нему (Блоку. – В.Н.) протягивает руки и была бы готова его любить. Он от нее отвертывается, хотя она красивая и талантливая, но печальная. А он этого не любит… У нее уже есть, впрочем, ребенок». Ахматова, повторяю, этого не знала, но что-то такое чувствовала. В истории их отношений, строго говоря, и поныне все темно. Любовь, отвергнутость, обида – не знаю. Но отзывалась она потом о Блоке, прямо скажем, неоднозначно. Той же Чуковской сказала: «В Блоке жили два человека: один – гениальный поэт, провидец, пророк Исайя; другой – сын и племянник Бекетовых и Любин муж. “Тете не нравится”… “Маме не нравится”… “Люба сказала”». А Пунину, еще в 1923-м, говорила: «Он страшненький. Он ничему не удивлялся, кроме одного: что его ничто не удивляет, только это его удивляло». Правда, когда до нее доходили потом слухи, что у нее с Блоком был якобы роман, не отпиралась – смеялась: «Я не в обиде! Блок был таким милым, таким хорошим, что я не в обиде, если считают, что у него был со мной роман!» Но если уж хотите всю правду, то обида была, ибо, прочитав потом опубликованные «Записные книжки» его, Ахматова не скрыла разочарования: «Как известно из записных книжек Блока, – сказала, – я не занимала места в его жизни…»

…Наконец, как раз весной 1913 года, когда жила на «Тучке», она познакомилась с Николаем Недоброво – с «перламутровым мальчиком», как звали его в юности, с «аристократом духа», как позднее выразился Андрей Белый, с «домочадцем поэзии», по словам Мандельштама. Внешность его «носила очаровательные следы “дендизма” – всегда элегантно одет, блистал какой-то тончайшей манерой ухода за собой… какой-то рыцарской вежливостью, изяществом; искрился мыслями, остроумными замечаниями, оживлением». Они не могли не влюбиться, и роман их продолжался почти два года. Кстати, именно с ним Ахматова и совершала те самые долгие прогулки на лыжах. А еще «мимозный» Недоброво не только был поэтом (книга его стихов впервые издана только что), но и собирал коллекцию кружев, которую Ахматова смотреть почему-то отказывалась. Кстати, на «Тучке» он не бывал, а вот она у него бывала (Кавалергардская, 20), были какие-то семейные обеды у женатого Недоброво. (В 1952-м Ахматова и сама поселится на этой улице, которая тогда будет именоваться, конечно же, улицей Красной Конницы.)

Родословная Недоброво, говорят, восходила к Пушкину, пишут, что он был в родне с поэтом Баратынским. Про него, причисляя его к самым выдающимся людям эпохи, Анна Андреевна скажет потом: «А он, может быть, и сделал Ахматову…» Имела в виду его статью о ней – лучшую, по ее мнению. Надежда Мандельштам вспоминала: Недоброво не только занимался стихами Ахматовой, но и по мере сил «сглаживал» неистовый нрав ее, необузданность, дикость. «Аничка всем хороша, – говорил, – только вот этот жест…» – и Н.Я. довольно живописно описала одну из привычек Ахматовой, которая так шокировала «денди». Оказывается, Ахматова любила в разговоре (от возмущения, от удивления ли) ударить рукой по колену, а затем, изогнув кисть, молниеносно поднять ее ладонью вверх и сунуть собеседнику почти под нос. «Жест приморской девчонки, хулиганки и озорницы», – не без симпатии иронизировала Н.Я.

Недоброво умрет от туберкулеза в Крыму в 1919-м. Она навещала его там – целую неделю жила в 1916-м в Бахчисарае, в гостинице, где заканчивался их роман. Жена Недоброво, кстати, ревнуя мужа, считала, что именно Ахматова заразила его туберкулезом. Потом, в 1920-м, могилу Недоброво отыщет в Ялте Мандельштам. Ходили слухи, что приезжала на кладбище и Ахматова. Не знаю, так ли? Аутского кладбища в Ялте давно уже нет – на его месте городской сквер…

Впрочем, я забегаю вперед. Ведь Недоброво успел познакомить Ахматову, еще когда она жила на «Тучке», с другом своей юности Борисом Анрепом – рослым красавцем, в ту пору блестящим офицером, талантливым поэтом, но, главное, признанным уже художником – может, самой романтической влюбленностью ее.

Роман с ним, как напишет Ахматова, случится буквально «в три дня».

Но как случится – об этом вновь у следующего дома Анны Андреевны.


3. ПОРТРЕТ ЛЮБВИ? (Адрес третий: Большая Пушкарская ул., 3)

Вообще-то это великая тайна: как, когда и где рождаются стихи. Но вот про ахматовское стихотворение «Думали: нищие мы, нету у нас ничего…» можно сказать абсолютно точно: оно появилось на свет на мосту. Да-да, именно на Троицком мосту. И случилось это 12 апреля 1915 года.

Ахматова вспоминала: «Я написала его, когда Гумилев лежал в лазарете. Я шла к нему, и на Троицком придумала его, и сразу же в лазарете прочитала Николаю Степановичу. Я не хотела его печатать, говорила – “отрывок”, а Гумилев посоветовал именно так и напечатать…»

Ахматова шла на Петроградскую, где находился «Лазарет деятелей искусств» (Введенская, 1). Сейчас того здания нет – на его месте в 1953 году выстроен жилой дом. Детский сад, прачечная – все, как полагается. Но где-то здесь в больничной палате и лежал унтер-офицер, фронтовик, кавалер пока еще одного Георгиевского креста и муж Ахматовой – Николай Гумилев. В лазарет, кстати, попал не по поводу боевого ранения, фронтовые пули его и дальше будут облетать, – по поводу воспаления почек. Считается, что простудил их на фронте. Но так ли? Ведь он с молодости пренебрегал своим здоровьем. Художница Войтинская, например, смеялась, что он всерьез, видите ли, считал «недостойным мужчины носить калоши». Другие носили, было даже модно тогда, а он – презирал. Не отсюда ли все эти воспаления?..

Ахматова сначала ездила в лазарет из Царского Села, где они жили, а потом, чтобы быть поближе, на два месяца сняла комнату неподалеку – на Большой Пушкарской. Вот туда и отправимся, раз у нас «экскурсия», пойдем так, как ходила она…

Она шла в черном котиковом пальто – так одевалась тогда. «Тонкая, высокая, стройная… Нос с горбинкой, темные волосы на лбу подстрижены короткой челкой, на затылке подхвачены высоким испанским гребнем… Суровые глаза. Ее нельзя было не заметить. Мимо нее нельзя было пройти, не залюбовавшись ею», – восхищалась Ариадна Тыркова-Вильямс. Одевалась, к слову, небогато. Но кто-то (первый, кажется, Корней Чуковский) заметил, что уже к 1915 году, после выхода двух всего книг, в ней – «дикой девочке», «провинциалке» – вдруг появилась некая «величавость». Может, потому и нельзя было не заметить ее? «Не спесивость, не надменность, не заносчивость, а именно величавость, – пишет Чуковский, – “царственная”, монументально важная поступь, нерушимое чувство уважения к себе, к своей высокой писательской миссии». А давно ли, думаешь, она, робея и краснея, написала в Москву первое письмо Валерию Брюсову: «Я была бы бесконечно благодарна Вам, если бы Вы написали мне, надо ли мне заниматься поэзией. Простите, что беспокою. Анна Ахматова» и приложила четыре стихотворения. Подписалась псевдонимом, но поэтом себя не чувствовала. Потом скрывала этот факт, особенно то, что Брюсов ей не ответил. Давно ли, расчесывая косу у окна в доме мужа и одновременно читая корректуру сборника стихов Иннокентия Анненского «Кипарисовый ларец», неожиданно поняла – как надо писать стихи? Наконец, давно ли боялась заглядывать в журналы, украдкой листала их в магазинах, а дома прятала под подушки, ибо и хвала, и хула в них ее первой книги казалась незаслуженной. В старости Ахматова скажет про первый сборник: «Бедные стихи пустейшей девочки…» А в 1915-м, после оглушительного успеха первых книг, удержаться от «величавости» уже не смогла. Да и кто смог бы?

Вы не поверите, но именно в 1915 году на аукционе в пользу раненых, который состоялся в Обществе поощрения художников (Б. Морская, 38), Николай Пахомов, лермонтовед, музеевед, будущий директор усадьбы «Абрамцево», чуть не сцепился с балериной Карсавиной из-за портрета Ахматовой работы Савелия Сорина. Всего-то – «подцвеченный карандаш», а сколько страсти? И только-только, за две недели до переезда на Пушкарскую, 28 марта 1915 года, ей бешено рукоплескал зал на вечере «Поэты – воинам» в нынешнем Доме офицеров (Литейный, 20). На вечере выступали Блок, Сологуб, Городецкий, Кузмин, Северянин, пела Дельмас, декламировала Мария Федоровна Андреева, а изящная Олечка Судейкина танцевала свою знаменитую полечку. Ахматова вышла на сцену с температурой под тридцать девять, но, может, потому была особенно хороша. В белом платье с воланами, с большим кружным «стюартовским» воротником (какие только входили в моду), она, сложив на груди руки, так читала стихи, что Нина Берберова, тогда четырнадцатилетняя девочка, пришедшая на концерт с матерью, вдруг, словно сомнамбула, встала и, не помня себя, пошла по проходу к эстраде. Она ведь тоже писала стихи, и Ахматова была для нее богиней; их и познакомят на этом вечере. Через шесть лет красавице Берберовой будет кружить голову Гумилев, она станет последней его любовью. Но навсегда запомнит протянутую руку Ахматовой («впечатление чего-то узкого и прохладного в моей ладони), ее «очень приятно» и нестерпимое сознание своего ничтожества [9]9
  В отчете об этом вечере газета «День» от 1 апреля 1915 г. написала: «Много аплодировали Ахматовой»... Лишь позже мы узнаем: на этом вечере впервые появился никому не известный еще Есенин. Нет, он не выступал, он только что приехал в столицу за славой. «Я, – напишет потом В.Чернявский, друг Есенина, – увидел подымающегося по лестнице мальчика, одетого в темно-серый пиджачок поверх голубоватой сатиновой рубашки, с белокурыми, почти совсем коротко остриженными волосами, прядью завивавшимися на лбу. Его спутник (кажется, Городецкий) остановился около нашей группы и сказал... что это деревенский поэт из рязанских краев... Мальчик, протягивая нам по очереди руку, назвал каждому из нас свою фамилию: Есенин...».


[Закрыть]
.

Впрочем, меня поразили еще два обстоятельства этого вечера. Во-первых, в антракте Ахматова прохаживалась под руку, как с лучшей подругой, с Татьяной Адамович, у которой с Гумилевым был в разгаре трехлетний роман (и Анна Андреевна прекрасно знала о нем). А во-вторых, деньги от этого благотворительного концерта как раз и шли конкретно в помощь «Лазарету деятелей искусств», где лежал ее муж. Пока еще – муж…

К тому времени они, Гумилев и Ахматова, пребывая под одной крышей, давно не жили друг с другом – оставались друзьями. Даже Левушка, сын, не сблизил их. «Мы и из-за него ссорились… – вспоминал Гумилев. – Левушку – ему было четыре года – кто-то, кажется Мандельштам, научил идиотской фразе: “Мой папа – поэт, а моя мама – истеричка!” И Левушка однажды, когда у нас в Царском собрался “Цех поэтов”, вошел в гостиную и звонко прокричал: “Мой папа – поэт, а моя мама – истеричка!” Я рассердился, а Анна Андреевна пришла в восторг и стала его целовать: “Умница, Левушка. Ты прав. Твоя мама – истеричка”»…

Да, у Гумилева были романы, была дуэль из-за женщины с Максом Волошиным, был уже внебрачный сын Орест, которого родила ему актриса Ольга Высотская. Теперь он крутил роман с Татьяной Адамович, хотя в лазарете нежно ухаживала за ним и дочь архитектора Бенуа, с которой Гумилев флиртовал параллельно. Он был уже не тот неуклюжий и довольно слабый мальчик, нет. Теперь, как напишет Тюльпанова-Срезневская, он, «пройдя суровую кавалерийскую военную школу… сделался лихим наездником… храбрым офицером… подтянулся и благодаря своей превосходной длинноногой фигуре и широким плечам был очень приятен и даже интересен, особенно в мундире. А улыбка и… насмешливый, но милый и не дерзкий взгляд больших, пристальных, чуть косящих глаз нравились многим и многим». Так что бесконечные амуры его неудивительны. Но ведь и у Ахматовой были сердечные привязанности. Она, как признается потом, тоже «спешила жить и ни с чем не считалась». У нее был уже красивый роман с Модильяни в Париже, какое-то романтическое приключение с Судейкиным [10]10
  Что касается отношений Ахматовой и художника Сергея Судейкина, то это и нынче тайна, окутанная туманом догадок и предположений. Известно, что Ахматова посвятила ему по меньшей мере четыре стихотворения, в том числе «Безвольно пощады просят глаза...» Что была какая-то ночь в 1910-м, когда после вечера в Доме интермедий на Галерной улице (где она восхищалась оформленным Судейкиным спектаклем) они вроде бы переправлялись на лодке или каком-то суденышке через бурную Неву. Что Ахматова в ту ночь оказалась у него в мастерской. Мастерская находилась тогда на Васильевском острове (3-я линия, 20). Было – не было? Отгадка, впрочем, в стихах Ахматовой: «Сердце бьется ровно, мерно. // Что мне долгие года! // Ведь под аркой на Галерной // Наши тени навсегда». И может быть – в характере Судейкина. Он ведь в молодости был «донжуан №1». Так с чьих-то слов пишет О.Арбенина: «Порченный был перепорченный! донжуан №1». Да и вторая жена его, Вера Судейкина-Стравинская, запишет в дневнике слова его: в молодости «дня не проводил, не употребив две-три женщины».


[Закрыть]
, короткая, но бурная связь с юным композитором Артуром Лурье, чье семейное гнездо Ахматова, по его словам, «разорит, как коршун». Это только те избранники, про которых известно, а ведь ей порой объяснялись в любви уже при первом знакомстве. Поведав об одном таком смельчаке, Ахматова сказала однажды Георгию Адамовичу, родному брату Татьяны: «Странно, он не упомянул о пирамидах!.. Обыкновенно в таких случаях говорят, что мы, мол, с вами встречались еще у пирамид, при Рамзесе Втором, – неужели не помните?» Это, наконец, только те, кто не входил в ее «свиту». Кому она, по словам того же Лурье, имела обыкновение направо и налево раздавать «царские подарки» – перчатку, ленту, клочок корректуры, старую сумку, «старый сапог». Так шутил Лурье. Сам он, кстати, получил от нее какой-то «малиновый платок», о котором говорится в стихотворении «Со дня Купальницы-Аграфены…» (на слова этого стихотворения он напишет музыку). А что касается Гумилева, то что тут говорить; Ахматова еще до венчания с ним, дав согласие на брак, сказала четко: «Не люблю, но считаю вас выдающимся человеком». Он в ответ хладнокровно и саркастически улыбнулся (они ехали в это время в одесском трамвае) и спросил: «Как Будда или как Магомет?..»

Да, сердечные привязанности у Ахматовой были, но счастья в любви, кажется, не случилось. К 1915-му она уже успеет сказать, что «никогда не знала, что такое счастливая любовь». Тюльпанова-Срезневская напишет: «Женщины с таким свободолюбием и с таким… внутренним содержанием… счастливы только тогда, когда ни от кого… не зависят. До некоторой степени и Аня смогла это себе создать. Она не зависела от… мужа. Она… рано стала печататься и имела свои деньги. Но счастья я в ней никогда не наблюдала…»

Вот – дом на Пушкарской, где она жила, – в него буквально упирается Большая Гребецкая, ныне Пионерская улица. Дом, который назовет «пагодой» за скульптурных грифонов по фасаду, за каменных женщин в необычных хитонах и какие-то индийские, словно кегли, колонны. Только вот комнату, которую сняла здесь, теперь уже не найти. Неизвестен даже этаж, где жила.

«Весной 15 года переехала в Петербург… на Пушкарскую, – напишет потом. – Была сырая и темная комната, была очень плохая погода, и там я заболела туберкулезом, т. е. у меня сделался бронхит. Чудовищный совершенно бронхит… С этого бронхита и пошло все». Имела в виду затемнение в легких, подозрения на туберкулез – дамоклов меч семьи, от него и умирали сестры ее. Правда, с этого бронхита начался один из самых больших романов ее, и сюда она переехала уже влюбленной. Влюбленной в Анрепа.

Борису фон Анрепу Ахматова посвятит более тридцати стихотворений. Роман их растянется на два года. Пока же на Пушкарской она жила памятью о трех первых днях, проведенных с ним. «На третий он уехал». На фронт. Впрочем, зная конец истории, можно сказать: Ахматова, привыкшая «вертеть сердцами», кажется, именно с ним и потерпит сокрушительное поражение. Он умел «вертеть сердцами» лучше, он вообще был непоколебимо уверен «в том, что все они (женщины. – В.Н.) созданы исключительно для него».

Кто же такой Анреп – потомок древних эстонских пиратов, наводивших ужас на Балтике, рыцарей Ливонского ордена, чей фамильный замок стоял когда-то на реке Липе, рядом с деревней Анрепен, отпрыск аристократической семьи, которая еще в XV веке получила приставку «фон»? [11]11
  По семейному преданию, в 1710 г., во время Северной войны, капитан шведской армии Фредерик Вильгельм 1 фон Анреп попал в плен, был доставлен в Москву и с тех пор остался в России. Говорят даже, что какая-то внебрачная дочь Екатерины Великой была выдана замуж за одного из Анрепов, и, следовательно, наш герой оказался в родне с царской фамилией. Отец Бориса, Василий Анреп, беспутно проведя молодость (скачки, карты, вино, женщины), окончил университет в Гейдельберге и стал профессором Военно-медицинской академии в Петербурге. Первым применил кокаин для местной анестезии, основал первый Женский медицинский институт, а позже – и Институт экспериментальной медицины. Избирался депутатом III Государственной думы, служил Главным врачебным инспектором России, стал тайным советником, а во время войны 1914 г. – консультантом при Верховном главнокомандующем, то есть при Николае II.


[Закрыть]
Кто он, этот «великан с неукротимой жизненной силой, чувственный и темпераментный, склонный при этом к теоретизированию и философии»? Красавец–атлет, который, как пишет его биограф, никогда не стеснялся проявлять свои чувства – «будь то радостный хохот, вопли ярости или мрачное уныние»? И чем он так пленил Ахматову, что она и за год до смерти захочет встретиться с ним?

Всего об Анрепе не рассказать, но если коротко – петербуржец, вырос на Загородном проспекте, а с 1904 года жил с родителями и тремя братьями в отстроенном отцом шикарном доме, который и ныне стоит у Московского вокзала (Лиговский, 3). Рос в теплице: среди каминов, лепных потолков, дорогих картин, танагр из Дрездена и золотых обоев, тисненных черно-коричневыми драконами. Гимназию, где помимо латыни занимался боксом, фехтованием и танцами, окончил с серебряной медалью (там, кстати, и познакомился с Николаем Недоброво). Затем Училище правоведения (Фонтанка, 6), привилегированное учебное заведение, из которого, как шутили, был прямой путь в министры, а позже – Петербургский университет. Все вроде обычно, если не знать подробностей, в которых часто и «прячется» правда. Скажем, будучи призван в армию, он, бравый драгун, прямо на смотре, в строю перед царем, так сладко заснул в седле, что грохнулся с лошади. А художником стал, когда по настоянию своего приятеля снял сапог и нарисовал свою ногу. Да так нарисовал, что друг его – Дмитрий Стеллецкий, сам художник – был просто ошарашен! Отец, правда, узнав о намерении сына стать художником, сказал ему, что искусству посвящают жизнь только «Рафаэли и идиоты!..». А вообще, Анреп рисовал, писал стихи, недурно играл на виолончели – его энергия била через край, что не могли не чувствовать женщины. Правда, жениться его заставили. На Юнии Хитрово, дочери богатого дельца, которая занималась скульптурой. Долгая история, но если «пунктиром», то сводный брат его, Эраст (один из двух сыновей матери от первого брака), влюбленный в мать Юнии, которая торопилась выдать дочь замуж, расчетливо донес отцу, что застал Бориса и Юнию в постели. Факт такой был, они были «современными» людьми, но отец вскипел и, учитывая, что Юния – девушка из «уважаемой семьи», настоял на свадьбе сына. Молодожены уехали в Париж, где Анреп учился живописи, где познакомился с Пьером Руа, «отцом сюрреализма», с молодым еще Пикассо, потом – в Лондон, где он был принят в аристократическом салоне Оттолайн Моррелл. Там его друзьями станут уже Бертран Рассел, Вирджиния Вульф (тогда еще, впрочем, Вирджиния Стивен), Олдос Хаксли. Там же, в Лондоне, через три года после женитьбы на Юнии и за три года до встречи с Ахматовой, Анреп влюбится в певицу Хелен Мейтленд, ради которой, чтобы аккомпанировать ей, выучится играть уже на фортепьяно. Хелен станет его второй женой, переедет в его дом, родит ему дочь и сына. Но главное – подружится с Юнией, и Анреп будет жить с ними двумя, по очереди[12]12
  В откровенной биографической книге о нем Аннабел Фарджен (ох уж эти смелые европейские биографии!) пишет, что в семь лет Борис, читая книгу об индейском племени, впервые испытал эротическое чувство. Годовалого брата его, Глеба, кормилица в это время как раз держала у груди, и Борис, увидев обнаженное тело, бросился, как вспоминал, на молодую женщину и на манер индейцев стал целовать ее. «Женщина развеселилась и, – как пишет Фарджен, – не стала отказывать себе в этом маленьком удовольствии». Потом в Основе, ярославском имении отца, он и братья его не давали прохода местным молодкам, а те, в свою очередь, даже почетным считали переспать с кем-нибудь из них. Позже, решив, что светский человек просто обязан иметь роман с балериной, Борис влюбился в танцовщицу кордебалета Мари– инки Целину Спрышинскую, писал ей стихи, встречал ее после спектаклей в отцовском экипаже, сделал даже предложение, которое было немедленно принято, но вовремя одумался (Спрышинская выйдет впоследствии замуж за Кшесинского, брата знаменитой Матильды). А в другой раз, потеряв голову от красавицы-гувернантки, он кинется за ней на край света, в Мексику, но, кроме желтухи, приковавшей его на несколько месяцев к постели, ничего из путешествия не вынесет. Словом, сердечная жизнь Анрепа была сложной и разнообразной не только до встречи с Ахматовой – даже до первой женитьбы его.


[Закрыть]
. Это превратится во что-то вроде привычки: женщины будут меняться, но в доме его всегда, до его семидесятипятилетия (а умрет он в восемьдесят шесть лет), будут жить и жена, и – обязательно – новая любовница. В светских салонах на это смотрели сквозь пальцы. Тем более что сам он с каждым годом становился все более знаменит. У него ведь, еще до встречи с Ахматовой, была уже персональная выставка в Лондоне (рисунки, акварели, мозаика), а перед войной 1914 года Анрепу даже поручили работать над фресками аж в Вестминстерском дворце…

В Россию Анреп возвратился в самом начале войны. Лично обратился в русское посольство в Лондоне, решил – его место на фронте. Вернулся он с Глебом, младшим братом. Отец встретил сыновей на пороге дома на Лиговке: «Я знал, что вы вернетесь»… Но про Ахматову узнал еще в Лондоне, из переписки с Николаем Недоброво. Тот, сам поэт и к тому времени известный критик, неосторожно сообщит другу, что в стихах Ахматовой «чрезвычайно много общего» с ним, Анрепом. В апреле 1914 года Недоброво признается Анрепу: «Красивой ее назвать нельзя, но внешность ее настолько интересна, что с нее стоит сделать и леонардовский рисунок, и генсборовский портрет маслом, и икону темперой, а пуще всего, поместить ее в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии». Знал бы Недоброво, что через десятилетия, уже после смерти его, идея эта – невероятно! – будет осуществлена Анрепом просто буквально!

Анрепу при встрече с Ахматовой тридцать один год, ей – двадцать пять. Она о «трех днях» встреч с ним не пишет, но высокий, веселый, неукротимый, красивый и романтичный кавалерист, вечно в фуражке набекрень (так изображают его фотографии тех дней!), произвел на нее впечатление. Зато о знакомстве с ней пишет Анреп. «При встрече я был очарован: волнующая личность, тонкие, острые замечания, а главное – прекрасные, мучительно-трогательные стихи… Я дал ей рукопись своей поэмы “Физа” на сохранение; она ее зашила в шелковый мешочек и сказала, что будет беречь ее как святыню». Пишет, что катались в санях, обедали в ресторанах и все время он просил ее читать стихи. «Она улыбалась и напевала их тихим голосом…»

Через три дня Ахматова проводила его на фронт. Он с той минуты станет рваться к ней в каждую командировку[13]13
  Воевал Анреп в 7-м кавалерийском корпусе в Галиции, служил в штабе, ходил в разведку, стал офицером связи между корпусами и на «великолепном коне» носился под пулями вдоль окопов. Храбр был от природы – пять боевых наград. «Ужасы войны, – напишет о нем Олдос Хаксли, – его только развлекали». Сам Анреп о боях скажет странную фразу: война – «всего лишь балет, люди бегут, падают, всего лишь балет...».


[Закрыть]
. Однажды привезет большой деревянный престольный крест, найденный в разрушенной церкви в Галиции. «Нехорошо дарить крест: это свой крест передавать. Но вы уж возьмите». Крест был с примитивной резьбой и изображал распятие. Ахматова в ответ подарит ему кольцо черного камня, из бабкиных бус, завещанных ей. Отдаст тайно, как напишет в стихах, «под скатертью»…

Это случится 13 февраля 1916 года, когда они соберутся в Царском, в доме Недоброво. Анреп, опоздав, обнимет друга и краем глаза заметит: Ахматова, сидя у стола на диване, с улыбкой наблюдает их встречу. С тайным, как пишет, «болезненным» волнением он сядет рядом с ней. Недоброво станет читать только что законченную трагедию «Юдифь», но Анреп слушает его и не слышит – не может оторвать глаз от профиля Ахматовой. Пытаясь сосредоточиться на стихах, он закрыл глаза. «Я закрыл глаза. Откинул руку на сиденье дивана. Внезапно что-то упало в мою руку: это было черное кольцо. “Возьмите, – прошептала А.А. – Вам”. Я хотел что-то сказать… Взглянул вопросительно… Она молча смотрела вдаль…» «Кольцо, – напишет позже Анреп, – было золотое, ровной ширины, снаружи было покрыто черной эмалью, но ободки оставались золотыми. В центре черной эмали был маленький бриллиант. А.А. всегда носила это кольцо и приписывала ему таинственную силу»…

Впрочем, неведомо почему, но через какое-то время она попросит вернуть ей кольцо. Анреп заверит ее: «Ваше кольцо будет в дружеских руках…» Гумилев, узнав это, станет даже острить: «Я тебе отрежу руку, а ты отвези ее Анрепу – скажи: если вы кольцо не хотите отдавать, то вот вам рука к этому кольцу…» Жуть какая-то с этими кольцами, но все – правда. Ибо уже в начале 1920-х, когда сделают гипсовый слепок ее руки, Ахматова вдруг, ничего не объясняя, скажет Чуковскому: «Ее (руку. – В.Н.) сделают из фарфора, я напишу вот здесь: “моя левая рука” – и пошлю одному человеку в Париж». То есть Анрепу. Больше посылать вроде бы было некому…

Последний раз Ахматова видела Анрепа в начале марта 1917 года, сразу после Февральской революции. Он в тот день под пулями пришел к ней по льду Невы на Выборгскую сторону, где она жила у Тюльпановой-Срезневской (Боткинская, 9). Пришел, скажет Ахматова, «не потому, что любил», – «ему приятно было под пулями пройти». Анреп же напишет: «Я мало думаю про революцию. Одна мысль, одно желание: увидеться с А.А. …Звоню, дверь открывает А.А. “Как, вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах”. – “Я снял погоны”»… Пишет, что они прошли в ее комнату, что она прилегла на кушетку. Говорили о толпах на улицах, о революции, о том, чем все это закончится. Ахматова считала, что надо ждать больших перемен. «Будет то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, хуже». Он же признается, что любит «покойную английскую цивилизацию разума, а не религиозный и политический бред». Возможно, тогда скажет резче: «Вы глупы!..» Было-было! Потом оба замолчат. «Она опустила голову. “Мы больше не увидимся. Вы уедете”. – “Я буду приезжать. Посмотрите: ваше кольцо”. Я расстегнул тужурку и показал ее черное кольцо на цепочке… А.А. тронула кольцо. “Это хорошо, оно вас спасет”. Я прижал ее руку к груди. “Носите всегда”. – “Да, всегда. Это святыня”, – прошептал я. Что-то бесконечно женственное затуманило ее глаза, она протянула ко мне руки. Я горел в бесплотном восторге, поцеловал эти руки и встал. А.А. ласково улыбнулась. “Так лучше”, – сказала она»[14]14
  Курсивом я выделил слова, которые в семисотстраничном сборнике «Воспоминания об Анне Ахматовой» (М.: Советский писатель, 1991) оказались кем-то и почему-то изъятыми. Цензуры в тот год, сколько помню, уже не было, да и не цензурное это – «нравственное» сокращение. Кто-то заботился то ли о нашей морали, то ли – страшно подумать! – о морали Ахматовой. Словно ощущаешь чье-то тайное «превосходство» – нам, ахматоведам, можно знать все, а вам, читатель, только то, что мы позволим. Примерно так же сотрудники КГБ, как рассказывал мой приятель литературовед Шенталинский, уничтожив в начале перестройки девятисотстраничное «Наблюдательное дело» об Ахматовой, сказали ему, оправдываясь: «Ну, нельзя же порочить Анну Андреевну». Как будто они, возмущался Шенталинский, могут ее опорочить...


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю