Текст книги "Тайный канал"
Автор книги: Вячеслав Кеворков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Развалившись в кресле и закинув ногу на ногу, он вновь и вновь пересказывал все детали беседы, боясь упустить хоть малейшую подробность. Его буквально распирало от гордости.
Вдруг он так же неожиданно умолк, а затем, закрыв лицо руками, горько зарыдал.
Я не стал мешать ему. Каждый избавляется от стресса по-своему.
Наконец, Валерий отнял руки и, глядя на меня в упор, спросил:
– Ты можешь объяснить, почему германский канцлер нашел время повидаться со мной и поинтересоваться состоянием моего духа и здоровья и сказать при этом добрые слова? Почему у людей, говорящих на чужом языке, больше понимания и сочувствия, чем у тех, кто говорит с нами по-русски? Куда подевалась знаменитая «русская душа»?! Поверь, если бы ни сын, я давно нашел бы силы уйти из этой жизни…
Это была последняя минорная нотка в тот день.
После встречи с бывшим канцлером Валерия трудно было узнать. Он словно выпрямился душой, в глазах появились искры жизни, вернулось не покидавшее его никогда жизнелюбие.
Оставшееся до смерти время Леднев прожил без тени угнетенного состояния и умер легко, в одночасье.
Несомненно, эти дни жизни подарил ему Г.Шмидт.
4 апреля 1982 года, прямо в редакционном кабинете, Валерия настиг апоплексический удар. Он потерял сознание, но скоро оно вернулось. Лежа на носилках приехавшей «скорой помощи», он успел пошутить, что «от такого удара и умереть можно».
К сожалению, предсказание сбылось. 7 апреля Валерия Леднева не стало.
В некрологе, помещенном в его газете «Советская культура», а также во время панихиды его многочисленными друзьями было многократно повторено то, что ему гораздо важнее было бы услышать живым.
Тридцатого мая в Москву прилетел Эгон Бар. Он попросил меня свезти его на могилу Валерия.
Над свежим, еще не оформленным холмиком высился его громадный фотопортрет. С него Валерий смотрел на нас, остававшихся здесь доживать свой век, без малейшей зависти.
Опустив на могилу гвоздики, Бар сказал:
– Без него Москва стала пустой.
Тут же, не произнося ни слова, он вынул листок бумаги и, вглядываясь в портрет Валерия, быстрым почерком написал письмо его сыну Сергею.
«Дорогой Сергей!
Мы виделись всего раз, но я считаю, что должен сказать тебе, как глубоко затронула меня смерть твоего отца. Он часто говорил о тебе, он очень любил тебя, и если он отдавал свои силы, чтобы сохранить мир без войн, он делал это и думая о своем сыне., Для меня он в течение многих лет был надежным другом. Московский договор 1970 года и Четырехстороннее соглашение по Берлину – краеугольные камни политики разрядки и сотрудничества, призванные установить дружеские отношения между твоей и моей странами, – содержат и его незабываемый вклад. Благодаря ему я научился сердцем понимать твою страну. Твоим отцом ты можешь гордиться. Я остаюсь полон воспоминаний и Желания помочь тебе, насколько могу. Передай мои соболезнования твоей маме.
Эгон Бар».
Ушли из жизни два человека – Хайнц Лате и Валерий Леднев. Каждый из них выполнил до конца свой долг перед своей страной, перед своими детьми. Они сделали все, что было в их силах, чтобы говорящие на разных языках люди научились понимать друг друга, а мир стал добрее.
Ни орденов, ни славы, ни даже добрых слов в свой адрес они при жизни не дождались. Может быть, внимание читателей к рассказанному станет наградой за их благородные усилия.
Размышления после написанного
Ранним утром 31 августа 1994 года небо над Берлином было почти безоблачным. Солнце своими нетеплыми, но все еще яркими косыми лучами освещало старательно вымытую, мощенную каменными плитами площадь Жандарменмаркт в самом центре города. Именно таким мечтали видеть это утро организаторы торжества по случаю ухода последнего русского солдата с немецкой земли.
Площадь плотно оцеплена кордоном из полицейских, почетных гостей и журналистов. Над площадью висит торжественная тишина – люди сознают важность момента. Российский и германский военные оркестры перестраиваются маршем. Русские, неукоснительно следуя прусской традиции, держат равнение и тянут ногу на предписанную высоту. Немцы же, напротив, идут небрежно, вразвалку, подчеркивая, что «гусиным шагом» до них уже достаточно отмаршировали их прусские предки, сыскавшие славу не самых больших миротворцев.
Часы на башне пробили девять пополудни, и почти сразу на площади возникли внушительные фигуры русского президента Б. Ельцина и немецкого канцлера Г. Коля. Стоявший рядом со мной корреспондент одной из газет свежераспавшегося восточного блока вслух заметил, что Гельмут Коль сегодня выглядит «монументальнее обычного». Мне так не показалось, хотя, что и говорить, у канцлера есть для этого все основания. Сегодня он завершает титанический труд – историческое полотно, над которым работали и его предшественники – от Конрада Аденауэра и Вилли Брандта до Гельмута Шмидта – пусть каждый в меру своего таланта, но непременно с верой в успех.
Однако последний «мазок маэстро», который и придаст монументальному полотну необходимый для вхождения в историю блеск, суждено сделать ему, Гельмуту Колю.
Картина полна событий и их участников. Есть также великолепные пейзажи. Живописная природа Северного Кавказа. Бурная речка, более стремительная, чем вошедший в историю Рубикон, отрезавший путь к отступлению перешедшему его Юлию Цезарю.
На берегу реки у местечка Архыз двое: шестой послевоенный канцлер Германии Г. Коль с первым и последним советским президентом М.Горбачевым. Они уединились здесь, чтобы вдали от городского шума и любопытных глаз окончательно решить немецкую проблему. Форсировать реку им незачем. Президент перешел Рубикон накануне, в Москве, в особняке Министерства иностранных дел на улице имени Льва Толстого. Там канцлер передал конфиденциально президенту проект «Большого договора» об условиях объединения двух Германий, который был тут же и одобрен.
Конечно, вполне логично было там же поставить историческую точку. Но кто-то вовремя вспомнил: ведь уже один московский договор был подписан двадцать лет назад Брежневым и Брандтом, что и положило начало сближению СССР и ФРГ. Второй Московский договор стал бы ненужным повторением. Новые люди, назначенные ходом исторических событий завершить этот процесс, должны были выбрать и новую обстановку. Советский президент пришел к мысли увековечить то место, где он впервые увидел свет…
Лицо канцлера сосредоточено, президента напряжено.
У всякого, принимающего историческое решение, сомнений не меньше, чем уверенности. Один из секретарей ЦК КПСС, недоумевая по поводу того, что его не пригласили на кавказскую встречу, решился позвонить Горбачеву в Архыз. С явным облегчением в голосе президент сообщил ему, что обсуждать происходящее уже не имеет смысла, ибо «поезд ушел». В каком направлении, он не уточнил.
Однако если стоявшему на берегу Архыза советскому президенту отступать было некуда, то стоявшему рядом канцлеру отступать было незачем. Он точно знал, что ведомый им поезд движется на запад, в сторону уже воссоединенной Германии. Отныне его имя навсегда станет не только синонимом решения важнейшей для его родины исторической проблемы, но и символом ответа на сложный философский вопрос, кто на кого больше влияет – история на личность или наоборот. Гельмут Коль решил его в пользу личности.
«Шестое» – политическое – чувство подсказало ему, когда нужно сделать решающий шаг позавчера было рано, послезавтра будет поздно. Поэтому Коль прилетел в Москву 15 июля 1990 года.
Жизнь подтвердила правильность расчета Ранее Горбачев не был готов подписать подобное соглашение. Позднее ему не позволили бы это сделать сложившиеся обстоятельства.
Итак, канцлеру Колю удалось то, что в германской истории до него сумел сделать лишь канцлер Отто фон Бисмарк, прозванный «железным», а именно не упустить шанса в чем, собственно, и состоит искусство политика.
Сразу по окончании франко-прусской войны 1870–1871 годов Бисмарк поспешил объединить 39 разрозненных германских княжеств во Вторую империю германской нации, или Второй рейх, как принято у нас говорить. За это ему поставлено рекордное количество памятников и монументов по всей стране.
Итак, теперь во второй раз Германия сумела решить основную национальную и государственную проблему – объединить нацию и государство.
В России этот опыт, как, впрочем, и опыт всей Европы, был воспринят «от противного». В то время, когда западноевропейцы осознали, что тяжелые времена проще переживать сообща, в бывшем Советском Союзе выдвинули лозунг – «в одиночку выжить легче». В результате – многонациональная держава в одночасье распалась.
Российская история всегда была очень персонифицирована. Поэтому люди бросились искать одновременно и виновников, и спасителей. Анализируя еще живое прошлое, они невольно вернулись к «вопросу о роли личности в истории». Всплыли в очередной раз в памяти тяжелые сталинские времена, разговоры шепотом о том, что если бы Ленин прожил дольше, а Сталин пришел к власти позже, то жизнь советских людей сложилась бы совсем иначе…
Эту формулировку наложили на день вчерашний и, поскольку наступила свобода слова, принялись громогласно и печатно размышлять относительно того, что если бы Брежнев умер раньше, а Андропов прожил дольше…
Виноваты в этой, далекой от христианской, постановке вопроса не люди, а история. Она долго вела Андропова к власти, создавая вокруг него ореол лидера, способного преобразовать существовавшую государственную систему и тем самым приостановить ее деградацию.
Но в тот самый момент, когда он оказался во главе государства, история передумала, лишила его жизни, а тех, кто в него поверил, – надежды на то, что Россию можно реформировать, не ввергая ее в хаос.
Невольно встает вопрос: могли Андропов действительно что-либо реально изменить, учитывая сложившуюся на момент его прихода к власти ситуацию, обладал ли он необходимыми для этого волевыми и интеллектуальными способностями, или положение в стране уже нельзя было спасти?
Сегодня, пусть редко, но все же раздаются голоса его бывших подчиненных по ведомству государственной безопасности. Они пытаются разрушить сложившийся образ государственного деятеля с высоким коэффициентом интеллекта.
Думается, что здесь чаще всего сказывается подспудно сидящая в них обида за то, что, переместившись на пост главы ведомства из партийной элиты, Андропов пожелал оставаться среди них лишь физически, «in corpore», оставив душу в большой политике, а потому и не смог по достоинству оценить профессиональные качества своих подчиненных.
Что же касается Андропова как личности, он, несомненно, был способен повлиять на ход исторических событий.
Исходя из образа его мышления и высказываний, можно в какой-то мере представить его реакцию на события в стране.
Как человек, убежденный в жизнеспособности социалистической системы, он приложил бы все возможные и невозможные усилия для того, чтобы не допустить распада Советского Союза. И тут бы он «за ценой не постоял».
Как человек крайне щепетильный во всем, что касалось соблюдения закона, он не смирился бы с разгулом коррупции и преступности. Андропов был убежден, что казнокрадство унаследовано русскими от царского режима и представляет громадную опасность для государства.
В последние годы своего пребывания во главе государственной безопасности он уже принялся разворачивать подчиненного ему монстра против набиравшего силу хаоса.
«Шпионы, работающие против нас, могут передохнуть немного. От них вреда меньше, чем от внутренней коррупции».
Он считал, что либерализацию в стране надо проводить поэтапно, на каждом шагу внося необходимые коррективы. Причем непременно сверху, под жестким контролем государства. Действовать он намеревался достаточно решительно, опираясь на четыре силы: партаппарат, армию, госбезопасность и поддержку интеллигенции. Он считал необходимым любой ценой склонить ее на свою сторону.
Из прочтенного возникает вполне резонный вопрос, почему таким благородным делом, как налаживание отношений между государствами, в 70-80-е годы занялось не совсем респектабельное ведомство советской госбезопасности.
В этом есть своя историческая логика. Уже в первые годы правления Л.Брежнев пришел к выводу, что ему придется иметь дело с не очень стабильной обстановкой в стране, в которой госбезопасность, благодаря-своей специфики, остается одним из немногих учреждений, минимально подверженного коррозии.
Исходя из этого, Генеральный секретарь поручал Андропову решение наиболее острых проблем. Скрепя зубы, тот вынужден был заниматься делами, порой его ведомству совершенно чуждыми, начиная от заземленных дел борьбы с коррупцией и кончая делами неземными – выяснением причин аварий на кораблях в космосе.
При умении в отрицательном можно найти положительное. Уверовав сам в универсальность вверенного ему аппарата, Андропов легко убедил Брежнева в том, что и в области внешней политики он может действовать более эффективно, чем консерватор Громыко. Положительный опыт доверительного общения в 70-80-х годах советского и западногерманского руководства явился лучшим подтверждением правильности выбранного пути.
После встречи 5 июля 1983 года с канцлером ФРГ Колем Андропов намеревался вновь задействовать отлаженную при Брандте и Шмидте систему прямого контакта с вновь избранным канцлером. Судя по всему, канцлер и сам вовсе не собирался отказываться от опыта предшественников.
С появлением на политической арене М. Горбачева канцлер, не теряя времени, установил с ним доверительные отношения, что позволило в благоприятный момент быстро решить главную проблему, поставленную перед ним временем – воссоздать мощное германское государство.
Стоит отметить, что уже после первых успехов в налаживании отношений с ФРГ Андропов попытался предпринять некоторые шаги подобного рода и в отношении США, сочтя, что настало время повести с американцами честный диалог, «напрямую и без свидетелей».
К сожалению, расчет его не оправдался.
Кроме нескольких конфиденциальных бесед, проведенных с конгрессменами и сенаторами США, дело дальше не сдвинулось.
Дорогу надежно перекрыли по крайней мере три человека: Генри Киссинджер, не пожелавший подняться над подозрительностью и предубеждениями, господствовавшими в то время в отношениях между двумя странами, Збигнев Бжезинский, которому польская кровь не дала возможности разумом переступить через ненависть к Советскому Союзу даже во имя благородной идеи мира, и советский посол в США Анатолий Добрынин, который решал свои проблемы через свои особые отношения с Кисссинджером и Брежневым.
Немного разобравшись в прошлом, стоит в заключение чуть-чуть коснуться будущего, ибо они неразделимы, попытаться, пусть в самом общем виде, представить, что следует ожидать миру от России.
Итак, прошлое России очевидно, будущее же неопределенно.
Что может она ждать от себя и на что может надеяться мир? Будет ли ее затянувшаяся болезнь, вызванная распадом государства, продолжаться, или она уже вдоволь настрадалась, чтобы выработать иммунитет, достаточный для того, чтобы предстать перед всем миром вновь вполне здоровой.
Первый немецкий канцлер Отто фон Бисмарк писал: «Не в наших интересах, чтобы власть в России была потрясена надолго и всерьез… Не эмоции, а политический расчет диктует, что сильная Россия принесет нам большую пользу».
Слабая, клочковая Россия не нужна была Бисмарку. Не нужна она и объединенной Европе, ни даже современной Америке, хотя последняя до сих пор не хочет того признавать.
Четверть века назад несложно было предсказать, что обе Германии объединятся. Сегодня необязательно быть провидцем, чтобы увидеть Россию в перспективе также единой, и рекомендовать всем исходя из этого строить с ней отношения. Центробежные силы иссякли, люди поняли, что в одиночку жить труднее. Тем, чем Россия была, она уже никогда не будет. Но и тем, во что превратилась, не останется.
Германия воссоединилась в строго очерченных национально-исторических рамках. Контуры и устройство будущей России менее ясны. Несомненно, однако, что это будет достаточно могущественное государство, способное вернуть уважение к себе.
Широко известно, что в истории оставались личности, создавшие государства, и почти бесследно исчезали те, при ком государственные системы рушились.
Имя Юлия Цезаря, собиравшего земли во славу и могущество Рима, известно ученикам начальной школы.
Имена сыновей императора Феодосия Первого, при которых Римская империя окончательно распалась на две части, известны лишь интересующимся историей.
Мы в большой степени воспитаны на идеях немецкой классической философии, в связи с чем восприятие немецкой философской мысли для русских органично. Поэтому будет неудивительно, если в тот момент, когда начнется добровольное воссоединение многонационального российского государства, кто-то повторит вещие слова великого немца Вилли Брандта, произнесенные им в момент воссоединения Германии: «Вновь срастается то, что всегда было единым».
Послесловие
Человек, вступивший в какие-то отношения с Россией, не может избежать ощущения трагичности.
Такова была моя первая мысль, когда я прочитал рукопись до конца. Трагичными были не только последний отрезок пути, пройденный моим другом Валерием Ледневым, которому здесь воздвигнут достойный и заслуженный памятник, и его конец, но также и корреспондента Хайнца Лате. Великие имена обретают черты, делающие их человечными, только в том случае, если в повествование о них включаются и их ошибки, заблуждения, а также вещи, подчас нелицеприятные. Самые могущественные фигуры такого могущественного государства, каким был Советский Союз, так и не смогли освободиться из тисков своей системы. Так разве можно было требовать или ожидать этого от людей, стоявших на более низкой ступени иерархической лестницы?
Трагические судьбы после прочтения вновь возникают в памяти, в том числе и судьбы людей, ни разу не упомянутых в этой книге. И многие из рассказанных здесь забавных эпизодов не могут заслонить собой дьявольски серьезную подоплеку и тот большой риск, на который шли участники событий, во всяком случае на «другой стороне»; на нашей стороне в худшем случае рисковали вынужденной мягкой посадкой.
Естественно, что у меня не было и тени подобных мыслей, когда моя секретарша в ведомстве федерального канцлера Элизабет Кирш сообщила мне о желании одного советского журналиста взять у меня интервью, однако я отклонил эту просьбу. После этого мне позвонил Кони Алерс, руководитель ведомства по печати и информации федерального правительства, и попросил меня об этом еще раз, сказав, что он уже кому-то пообещал, что этот журналист будет принят мною. Речь идет об одном человеке, который уже побывал здесь с Аджубеем, чтобы подготовить визит в Германию Хрущева, и который, во всяком случае, не настроен враждебно по отношению к Германии. Ну, хорошо. Он будет принят. Он станет последним посетителем, когда уже ничего не останется на письменном столе, ближе к вечеру в канун Сочельника.
Все это началось вполне безобидно. 24 декабря 1969 года Леднев – у него заметно выпирало брюшко – присел под портретом Гельмута фон Мольтке на краешек кресла, что было признаком нервозности с его стороны, и передал мне в знак благодарности за эту назначенную под Рождество встречу искусственную елочку высотой 10–12 см, которая раскрывалась как китайский зонтик. Невзирая на этот доброжелательный и трогательный жест, на его первый, довольно-таки нелепый банальный вопрос был дан точно такой же ответ.
В таком духе беседа продолжалась еще пару минут, и я уже стал подумывать о том, как бы избавиться от этого посетителя с помощью пары гладких дружелюбных фраз о конструктивных намерениях нового правительства, в особенности по отношению к Советскому Союзу, когда одно из брошенных им замечаний заставило меня насторожиться: он сослался на письмо федерального канцлера советскому премьер-министру Косыгину.
Об этом письме у нас знали только четыре человека: я, который его набросал, Брандт, который его отредактировал и подписал, Шеель, который его прочитал, и секретарша, которая его напечатала. Поскольку тогда я еще был убежден в том, что Советский Союз – это государство, где не только царит порядок, но и не происходит ничего важного без контроля и не по плану, было очевидно: этого человека прислал Косыгин. А следовательно, то, что он говорит, гораздо ближе к первоисточнику, а потому и важнее, чем то, что передает посол Царапкин из третьих или четвертых уст. Заблуждение и истина вполне могут приводить к правильному выводу.
Эта позитивная реакция советского премьер-министра доставила двойную радость: вот и возник тот непосредственный контакт между двумя главами правительств, которого мы желали, чтобы вновь сдвинуть с места зашедшие в тупик переговоры на уровне послов в Москве, и этот контакт не был связан ни с какими условиями; к тому же теперь мы могли чувствовать себя намного уютнее и воспринимать как малозначительную помеху полученное за неделю до этого письмо Ульбрихта с определенными условиями, о чем до того мы могли только мечтать.
Наша договоренность о том, что Леднев встретится со мной, когда я буду в Москве, действовала успокаивающе.
О Кеворкове вначале не было речи. Немного позже, в феврале 1970 года, Леднев представил мне его в Москве словами: «Это Слава. Мы работаем вместе». Мне этого было достаточно. Какая была бы польза от фамилии, даже если бы она была подлинной? Возвратившись в Бонн после первых четырех недель интенсивных переговоров, проведенных с Громыко, я доложил Брандту о том, как работал «канал»: «Там наряду с Ледневым есть еще и второй человек. Слава. У меня впечатление, что он шеф, во всяком случае, у него более высокий ранг. Трудно сказать, где конкретно оба они работают». Конечно, не в аппарате министра иностранных дел, быть может, даже и не в аппарате премьер-министра, хотя именно через них была устроена моя встреча с Косыгиным. Возможно, Слава был сотрудником аппарата Генерального секретаря, и Леднев тоже, под крышей журналиста, который может совершать поездки, не навлекая на себя подозрений. Эта оценка была подкреплена позднее, когда мне сообщили номер телефона Леднева в редакции «Литературной газеты». Я мог, когда это было необходимо, пригласить его в Бонн. Бывали времена, когда он проводил больше времени за пределами страны, чем в своей редакции. Несомненно, что и в Советском Союзе это было скорее исключением из общего правила.
Эта картина должна быть дополнена констатацией, что Слава не стремился приезжать в ФРГ или это ему не рекомендовалось. Зато он имел возможность регулярно наведываться в Западный Берлин, который был открытым городом, т. е. каждый советский человек мог посещать его без визы. Поэтому для нас стало маленьким преимуществом то обстоятельство, что, с советской точки зрения, Берлин не входил в состав Федеративной Республики. Преимущественно я встречался со Славой в Западном Берлине или в Москве, и в этих случаях говорил именно он, а Леднев держался гораздо более сдержанно, чем во время моих многочисленных встреч с ним в Западной Германии. Леднев получал годичную визу, каждый раз по распоряжению Шееля, позднее Геншера, которую выдавало посольство в Москве. Каждый, кто был причастен к этому с немецкой стороны, проявлял тактичную сдержанность. Мне никогда не задавали вопросов, когда я напоминал об очередной визе.
Теперь речь пойдет о западной стороне. Конечно, я проинформировал Генри Киссинджера о существовании такого канала. Он еще был помощником Никсона по национальной безопасности, использовал те же самые методы и мог положиться на то, что его партнер Добрынин знал, когда ему следовало отчитываться своему министру иностранных дел в качестве посла и когда он должен был представлять отчет непосредственно Генеральному секретарю. В этом отношении Бонн показался Генри достаточно перспективным местом, поскольку к тому времени мы научились уже пользоваться теми же средствами, которые активно использовал он, в том числе и в отношении своих союзников. Он организовал, например, для меня канал через секретную службу военно-морского ведомства, поскольку считал связь через ЦРУ недостаточно надежной. Другое дело, что мы не снискали себе большой любви со стороны наших обоих министров иностранных дел, которые хоть и помалкивали, но, несомненно, были в курсе событий.
Шеель, однако, испытал значительное облегчение, когда после того, как его переговоры с Громыко в августе 1970 года зашли в тупик, я ему доложил, что ради успеха дела задействовал наш канал. Это придало ему уверенности в том, что все образуется, что и произошло на самом деле.
Между Брандтом, как и его преемником Шмидтом, с одной стороны, и Брежневым – с другой, начался интенсивный обмен письмами по этому каналу, и не кто иной, как Леднев, принимал эти письма и доставлял их. При этом он проявил себя не только в роли письмоносца, но и в качестве незаурядной, образованной личности, исполненной такта, умной и в то же время полной решимости; он стал собеседником обоих федеральных канцлеров. Было не так уж много людей, которые – я сам тому свидетель – могли бы позволить себе заметить в беседе со Шмидтом: «А вот здесь вы заблуждаетесь, г-н федеральный канцлер», не испортив при этом ни личных, ни деловых отношений.
В то же время Слава умел спросить напрямик: «Что вам требуется?» и довольно точно дать оценку тому, что из этого можно сделать в Москве, а что нет. Когда Леднев рассказывал о том, какими замечаниями или вопросами Брежнев сопровождал вручение ему какого-либо письма, к которому ради удобства всегда был приложен перевод на немецкий, то это подтверждало предположение, что его следовало причислить к аппарату Генерального секретаря. Равно как и то, что Славе были хорошо известны пути и способы, как добиваться принятия необходимого решения в Москве.
Брандт и Шмидт знали «Леднева и Славу». К какому аппарату во властной структуре в Москве, которая постепенно становилась для нас все более понятной, их следовало причислить, оказалось не столь уж важным по сравнению с тем влиянием, которое, как неоднократно подтверждалось, они могли оказывать на события. Если бы мне сказали, что к этому, быть может, причастен КГБ, то и это меня бы не особенно шокировало; ведь КГБ был вездесущим, и каждый советский человек, с которым ты встречался или беседовал, мог быть человеком из КГБ. Откуда уж мне было знать, от кого предостерегал меня Леднев, когда мы встречались в ресторане отеля «Украина» и он советовал не занимать столик в каком-нибудь углу или у какой-нибудь колонны? Даже у таких людей, которые действительно действовали по заданию высших руководителей своего государства, были все основания остерегаться. Что за система!
Однажды Леднев сообщил мне, что Георгий Арбатов хотел бы со мной познакомиться; не мог ли бы я с ним пообедать? Я, конечно, этого хотел, потому что он в качестве директора Института США и Канады Академии наук был известен не в одной Америке как человек, которому было дозволено высказываться в общем-то без стеснений. Это было началом дружеской связи, позднее еще более окрепшей благодаря сотрудничеству в «Комиссии Пальме». Только после того, как Ельцин воцарился в Кремле, то есть по прошествии 20 лет, Арбатов признался мне в том, что его друг Андропов попросил его «прощупать меня». Андропов не хотел полагаться на суждения одного Кеворкова. О том, что фамилия Славы – Кеворков, я узнал только после того, как Шмидт уже ушел с поста канцлера, через Валерия, за несколько лет до его кончины. На мою оценку этого человека отнюдь не повлиял тот факт, что я узнал его фамилию. Слава рассказал мне, когда приступил к написанию этой книги, что он входил в состав личного штаба Андропова, приблизившего его к себе после того, как стал его председателем; он был удостоен звания генерала и предусмотрительно отстранен от канала, когда Андропов «избавился» от КГБ, чтобы стать главой партии и государства. И в дополнение к этому я получил представление о трудной, сложной, даже рискованной работе, которую ему приходилось выполнять, лавируя между властными помыслами Генерального секретаря, министра иностранных дел, министра обороны и своего шефа.
И ради чего?
Я никогда не расспрашивал обоих «партнеров» об обстоятельствах их личной жизни и об их мотивах. То, что при общении с западными партнерами выглядело бы как невежливое и недружелюбное равнодушие, поступи я иначе, могло показаться неумным и бестактным по отношению к людям советской системы. Они сами расскажут, что именно и когда именно пожелают. Это никак не нарушало растущее доверие и личную близость. Вилли Брандт охотно пользовался формулировкой «твои советские друзья» в своей дружелюбной, порой лукавой манере. В тех случаях, когда это слышали посторонние, это вполне могло приобрести не вполне приятный оттенок.
Даже не напрягая фантазию, я мог представить себе, как все это должно было обстоять в Москве. Когда Кеворков рассказывал о том, что при неблагоприятно складывавшейся ситуации его упрекали: «вот опять твои немцы», будто на нем лежала ответственность за каждую новую неприятность, исходящую от Германии, я могу подтвердить, что нечто похожее происходило и у нас, когда мне делали упреки: «вот твои советские», будто не было ничего необычного в том, что благодаря существованию контакта можно было каждую сторону если не заставить действовать определенным образом, то по крайней мере постараться убедить прислушаться к голосу разума, звучавшего как в Бонне, так и в Москве.
С каждым годом у нас совершенствовалось взаимопонимание, и скоро мы убедились в том, что для торжества разума требуются многочисленные окольные пути. Следовало, по возможности, устранять недоразумения, которые порой возникали из-за незнания друг друга. Дурная – в глазах немцев – русская привычка к непунктуальности, что имело место во время встреч между Брандтом и Брежневым в Ореанде, могла бы привести к осложнениям на переговорах. Манера, с какой Брежнев обходился с согласованными заранее сроками встреч, преступая все правила международной вежливости, граничила с (нарочитой?) бесцеремонностью по отношению к немецкому канцлеру. В то время как Брандт предавался чувству усиливающегося раздражения, Слава объяснил мне, что красный царь вовсе не стремился унизить канцлера, а просто демонстрировал свою независимость от всякого рода обстоятельств тем, что не считался с часами и минутами, предусмотренными его «протокольщиками».
Владевший империей должен был быть и хозяином над временем. Я сообщал об этих новых открытиях с тем большей охотой, что мне хотелось, чтобы и Брандт отчасти усвоил такую же манеру. Во всяком случае, нам удавалось, смеясь, приходить к единственно разумной реакции – делать вид, будто и не было двух– или трехчасового запоздания. И в дальнейшем это удавалось легко, в конце концов, для бесед, «начинавшихся неизвестно когда», отводилось неограниченное количество времени. И тем не менее все это производило какое-то странное, незнакомое впечатление, поскольку сильно отличалось от того, что обычно принято делать на Западе.