Текст книги "Споры по существу"
Автор книги: Вячеслав Демидов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Вячеслав Демидов
Споры по существу
Эта статья о Н.А.Бернштейне была опубликована в 20-м сборнике «Пути в незнаемое» в 1986 году. Она во многом (и важном) отличается от материала, уже давно стоящего в моём «кабинете». Читатель получит немало новой и для него интересной информации.
Спасибо за внимание!
В.Д.
1
Он знал, что скоро умрет.
Осталось месяцев семь, от силы девять.
«И модель будущего, совсем не потребного, Николай Александрович, трансформируется в реальность настоящего…» Впервые он вот так обратился к себе – в третьем лице, словно на консилиуме у кого-то постороннего. Дайте-ка, коллега, историю болезни…
Так… Бернштейн Николай Александрович, возраст – семьдесят лет, образование – высшее медицинское, член-корреспондент Академии медицинских наук, профессия – психофизиолог… Анамнез… Результаты анализов…
А вот анализов не будет. Что толку? Три дня назад он снялся с учета в поликлинике для научных работников, вчера убрали в архив карточку в районной поликлинике: одним сказал, что будет обращаться к другим, тем – что к этим… Ах, как мало времени осталось, как мало!.. Осталось… «Но ты останься тверд, спокоен и угрюм…» Что ж, твердости хватило сказать самому себе жестокую, не оставляющую надежд правду. Карцинома гепари. Рак печени.
Оперировать бессмысленно, ему это было понятно, – дилетант в онкологии, он все-таки хорошо ощущал уровень реальности в медицине. И когда явственно открылось впереди это пустое, черное ничто, он с непоколебимой решительностью приказал себе: «Ни слова. Никому». Так никто не будет знать. Скажи – начнут охать, соболезновать, заботиться, мешать… Они никогда не поймут, что чем меньше времени, тем отчаяннее надо вступить с ним в гонку. Успеть.
А природу не перехитришь, умирать от чего-то все равно придется, и, значит, выпал такой билет... Оперируй не оперируй эту гадость… Не надо о ней думать… Вычистить из сознания. Вычистить!.. Гнусно она давит в правом подреберье… Карцинома гепари…
Год назад, когда стало ясно, ч т о выводит его на последние шаги, он позвал к себе всех, кто был ему дорог и близок по духу. Они пришли, такие молодые рядом с ним... молодые, возбужденные весной, физиологи, математики, психологи, конструкторы, и маститые, чьи имена делали честь престижным журналам и издательствам, где печатались их работы, и еще только начинающие, не осознавшие до конца своего таланта, видного ему, слегка робевшие при виде «ученых мужей».
Он сказал им: «Все мы смертны, и надо сделать так, чтобы, если кто-то выйдет из строя, д е л о не остановилось, не оголился участок, чтобы каждый смог продолжить работу другого». Они зашумели – он знал, что так будет, – кто-то крикнул: «К чему такой пессимизм?»
А он спокойно, только чуть медленнее обычного, ответил: «Я старше вас всех. И я видел, как умирают молодые и как с ними умирали удивительные прозрения, которых нам уже не обрести. Простите за слегка высокопарный тон, но он лучше всего выразит то, что мне хочется сказать: надо, чтобы наше дело несли руки друзей, – когда это знаешь, все остальное ерунда». Это утихомирило, началось деловитое обсуждение, и он был очень доволен, что ни единым словом, ни единым движеньем не открыл своего беспокойства, своей боли.
Никто не стал уверять, что он выглядит молодцом…
Давит, проклятая… Все уже привыкли к его словам: «Извините, у меня нет времени», которыми он отклонял попытки вытащить его на концерт или премьеру. Только бы не сбавить темпа, только бы… Чем острее тянуло в правом боку, тем безжалостнее гнал он себя приводить в порядок передуманное и написанное за сорок лет, – глава к главе выстраивались «Очерки по физиологии движений и физиологии активности».
Завещание. Итог. Но не конец, не финиш, а только взгляд со стороны на огромную проблему, где всем еще долго хватит ворочать, перестраивать, доходить до сути.
Он поставил подпись на последней гранке: шестнадцатого июля тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года. Через три месяца будет верстка, две недели на чтение, потом еще пара месяцев на сверку и сигнальный экземпляр. Хорошо бы дотянуть и узнать, как пойдет в магазинах тираж…
2
Весной двадцать первого года военврач Николай Бернштейн вернулся из Екатеринбурга в Москву. Поезд пришел на тот же самый Ярославский вокзал, с которого полтора года назад отправлялись воинские эшелоны против Колчака.
В декабре 1919 года состоялся экстренный выпуск студентов пятого курса медицинского факультета. В университетском актовом зале на Моховой они получали дипломы и мобилизационные предписания. Во врачах ощущалась такая же нехватка, как и в обмундировании, патронах, снарядах, хлебе...
Профессорский сын, внезапно ставший военным врачом, а значит, и командиром, не ощущал пропасти между собой и теми красноармейцами-санитарами, с которыми ехал вместе в вагоне второго класса, на скорую руку переделанном в лазарет. Университетское образование обострило способность к анализу, но мироощущение Николая было сродни их пониманию событий.
Да и могло ли быть иначе?
Юноша воспитывался в семье, глава которой, крупный врач-психиатр, с первых дней революции встал на сторону большевиков, а после переезда советского правительства в Москву занимал должность заместителя председателя Главнауки, энергично помогал новой власти привлечь недоверчивую интеллигенцию к созданию нового мира.
«Лишь мы, работники великой всемирной армии труда, владеть землей имеем право, а паразиты никогда!» – пел Николай вместе со всеми: работа санитаром в московском госпитале, мозоли на руках, уменье делать любую черную работу давали ему радостное чувство сопричастности к пролетарскому делу.
Когда в четырнадцатом году началась война с Германией и была объявлена мобилизация, он учился на историко-филологическом и чуть было не подал прошение о сдаче экзамена на вольноопределяющегося. «За кого изволите идти воевать, милостивый государь?» – насмешливо спросил отец. «Ты будешь спасать не Россию, а всех этих затеявших войну мерзавцев! – гневно сказала мать. – Уж если помогать, то помогай простому народу, помогай солдатам! В каждом госпитале нужны санитары, вот твое место!»
Николай перевелся на медицинский, днем слушал лекции, а вечером и ночью дежурил в неврологическом отделении. Здесь он увидел то, о чем знал по рассказам отца, – хрупкость, незащищенность человеческого «я»...
По неврологии пришлось работать и на колчаковском фронте. Особенно поразил Николая один совершенно непонятный случай. Молодого красноармейца ранило осколком снаряда в затылок. Были задеты зрительные поля коры головного мозга – так назвал этот участок в тысяча девятьсот пятом году английский психиатр Кэмпбелл. Туда от сетчатки глаза приходят через структурные центры подкорки окончания зрительных нервов.
Если верить учебникам, раненый должен был потерять зрение. Но с Иваном – так звали бойца – произошло что-то такое, что никак не укладывалось в изученные на студенческой скамье схемы. Рана довольно быстро заживала после операции, но состояние этого когда-то веселого парня, бывшего студента Московского высшего технического училища, оставалось по-прежнему тяжелым.
Но не потому, что он лишился способности видеть, нет. Он видел все вокруг, различал цвета, почти без изменений осталось поле зрения, а вот читать больше не мог: не узнавал ни одной буквы. Еще удивительнее было, что исчезло понимание слов «больше» и «меньше», а считать цифры по порядку мог без ошибок. Закрыв глаза, он как бы оцепеневал и не способен был сделать ни одного движения.
Если Бернштейн заговаривал с ним, Иван робко улыбался, стараясь припомнить, как был ранен, и судорожно помогал своей речи неловкими движениями рук, но они, эти движения, вдруг изменялись, когда он вслушивался в слова доктора, превращались в какие-то зовущие жесты, цель которых была явственно видна: притянуть к себе звуки, не дать им ускользнуть…
Неужели все эти расстройства оттого, что задеты зрительные поля?
Статью Кэмпбелла среди других работ английских, немецких и французских авторов Николай прочитал по совету отца, руководившего кругом его чтения. Медведниковская гимназия, в которой преподавались все эти языки плюс латынь, а также математика и расширенный курс естественных наук, давала своим ученикам не только отличную подготовку, но и умение критически мыслить. И теперь, вспоминая университетские учебники и рисунки в психиатрических журналах, Бернштейн ощущал смутное недовольство.
Кора головного мозга выглядела на этих рисунках чем-то вроде географической карты. Одни поля управляли движениями, другие – слухом, третьи – речью, четвертые… За каждым полем – имена знаменитостей своего времени: Хаммерберг, Болтон, Рамон-и-Кахал, Кэмпбелл... Одни экспериментаторы удаляли животным части мозга и по возникшим расстройствам судили о том, за какие функции какая отвечает. Другие раздражали мозг электрическим током, наблюдали возникающие при этом движения (еще в тысяча восемьсот девяносто восьмом году немецкий физиолог Эвальд придумал, как под наркозом укрепить в отверстии черепа животного пробочку с электродами).
Массу материала давали психиатрические клиники, операции, вскрытия...
И постепенно сложилось мнение, что мозг животных и человека – это нечто вроде распределительного пульта телефонной станции, где релейные переключатели управляют работой подвластных устройств – то есть мышцами. Да только правомочны ли такие параллели? – не давала покоя одна и та же мысль. Не грубы ли методы, по которым строились карты?
Хирург удаляет кусочек коры, думая, что ликвидировал центр движения, – но ведь не исключено, что нарушилась промежуточная станция, передающая сигналы откуда-то из глубин. Ах, милые профессора, вам было так хорошо, вы не были на войне, где металл ставит на людях эксперименты, от жестокости которых вы бы окаменели…
С Иваном худо, не знаешь, чем помочь, как лечить, – не глаза же, в самом деле! Нет, мозг человеческий куда более сложная вещь, чем он кажется в лаборатории; в нем всё переплетено, слито, завязано, и, задетый в одном месте, он может потерять способность сразу ко многому… Так или не так?
И что же тогда управляет движениями, где находится этот таинственный центр? «Жизнь коротка, путь долог, случай мимолетен, опыт обманчив, суждение затруднительно», – каждый медик помнит эти слова Гиппократа… Если война пощадит, он, Николай Бернштейн, будет изучать мозг...
3
В Москве на пересечении улицы Петровки и Рахмановского переулка стоит высокий дом с полукруглым угловым фасадом, над которым возвышается нечто вроде двухэтажной башни с куполом. Дом этот в двадцать первом году занял ЦИТ – Центральный институт труда. Его организовал поэт и профессиональный революционер-подпольщик, член РСДРП с тысяча девятьсот первого года, Алексей Капитонович Гастев. Человек, который сказал: «Мы проводим на работе лучшую часть своей жизни».
Вот к нему-то и пришел весной двадцать второго года врач-психиатр Бернштейн. Его порекомендовал Гастеву заведующий физиологической лабораторией ЦИТа Крико Христофорович Кекчеев, однокашник Николая Александровича по медицинскому факультету.
Гастев сидел в кабинете, где не было такого привычного сейчас внушительного «Т»-стола, а стояли слесарный и столярный верстаки.
Молодой доктор с худощавым бледным лицом, черной окладистой бородкой и густыми усами понравился автору «Поэзии рабочего удара», особенно глаза – глубокие, полные ума и воли. Гость рассказал, что работает в психиатрической клинике, а кроме того ведет прием больных по отоларингологии. Напечатал первую научную статью в «Журнале психологии, неврологии и психиатрии».
Заведующий ЦИТом с удовольствием отметил про себя, что возможный новый сотрудник умеет слесарить, знает токарное дело, владеет фотоаппаратом, разбирается в таких сложных машинах, как паровозы, и вообще, несмотря на свою душу естественника, любит и чувствует технику, а главное – изучил университетский курс математики.
И заведующий понравился своему собеседнику. Бернштейн был наслышан о Гастеве от Кекчеева: прост, доступен, уважителен к чужому мнению, но и свое защищать умеет крепко, за словом в карман не лезет и не склоняется ни перед какими авторитетами. Всё это было привлекательно, но одно дело – слышать от другого, и совсем иначе, когда сидишь напротив.
Невысокий, крутолобый, с узкими, плотно сжатыми губами, глядящий слегка исподлобья через стекла пенсне, Алексей Капитонович выглядел человеком решительным и отлично знающим, чего он хочет. Поздоровавшись, предложил стакан чаю (Бернштейн знал от Кекчеева об этом обычае, превращавшем даже трудный разговор в дружескую беседу) и заговорил быстро, отчетливо:
– В разоренной, бедной стране мы ведем себя так, как будто земля стонет под тяжестью амбаров. Нам вовсе не некогда, мы не спешим. При каждом вопросе, даже архислужебном, мы прежде всего даем реплику: «А? Что?» И первой мыслью является вовсе не действие, а попытка отпарировать усилие и действие: «А может быть, это и не надо?», «А если там скажут…» Словом, вместо простых слов «слушаю», «да», «нет» – целая философия… Много говорят о растрачивающихся силах, об экономии труда. Но ведь первая наша задача состоит в том, чтобы заняться той великолепной машиной, которая нам близка, – человеческим организмом. Эта машина обладает роскошью механики – автоматизмом и быстротой включения. Ее ли не изучать? В человеческом организме есть мотор, есть передачи, есть амортизаторы, есть усовершенствованные тормоза, есть тончайшие регуляторы, есть даже манометры! (Бернштейн, захваченный полетом мысли Гастева, даже не улыбнулся.) Все это требует изучения и использования. Мы проливаем много пота, но это значит только, что у нашего рабочего нет культуры труда. Эту культуру нужно создать на научной основе, эту культуру нужно передать миллионам. Должна быть особая наука – биомеханика...
– Как вы сказали? Биомеханика?
– Да. Наука о рациональных движениях, наука о трудовых тренировках: как правильно ударять по зубилу, как правильно нажимать на рычаг станка, как распределять давление рук и ног на лопату, как управлять движениями тела при опиливании детали. Лаборатория биомеханики у нас есть. А я зову вас, Николай Александрович, в лабораторию неврологическую. Нервные связи, нервные токи пронизывают тело, и надо понять, как они управляют движениями человека и позами его тела. Вы психиатр – соглашайтесь!
«Да, это перспектива!..» – Бернштейн чувствовал, как гастевское возбуждение увлекает его, и подумал: «Да это же гипнотизер, и какой!»
А Гастев продолжал:
– Вам, конечно, придется изучить так нужную здесь теоретическую механику. С вашей любовью к технике это будет нетрудно. Хочу предупредить еще, что денег у нас мало, оборудования почти нет. Ваши слесарные способности, ваши руки будут значить для лаборатории очень много. Рассчитывать почти только на себя – это, конечно, слишком узкая база, но проявим себя на ней, а потом уж размахнемся...
На Петровке расхваливали свой товар лоточники. Бородачи рабочие тянули на веревках вверх вывеску какого-то частника, – набирал силу нэп. «Мы победим нэпманов лучшей организацией труда», – вспомнились Бернштейну слова Гастева. Новый сотрудник ЦИТа был в этом вполне убежден.
4
Характеры Бернштейна и Гастева были, если можно так выразиться, полярно-дополняющими. Один сдержанный, всегда суховато-корректный, любящий точность формулировок, другой общительный, резкий в суждениях, порой язвительный, ни в грош не ставящий грамматическое и словарное «законодательство». А общим в них было уменье ценить свое и чужое время, неуемная работоспособность, высокий темп труда и откровенное презренье к болтунам и бездельникам.
Афоризмы Гастева висели в ЦИТе всюду: «Расхлябанности в работе мы противопоставляем точное распределение во времени, правильную смену работы и отдыха»; «Помолчи о широком размахе – покажи себя на узкой базе»; «Зеваки говорят о заграничных чудесах и распускают слюни, а ты сам сделай чудо у себя дома: победи и выйди из положения с парой инструментов и своей волей». Их были десятки – емких, точных, настраивающих на победу и бодрость, созвучных принципам жизни Бернштейна. Сколько времени прошло с их первой встречи? Год с небольшим? А сколько уже сделано! Немецким экспериментаторам конца века десятой доли вполне хватило на всю жизнь...
Изучение движений рабочего Николай Александрович начал с похода в библиотеки. В ЦИТе Кекчеев и его помощник Тихонов, тоже физиолог, пытались разлагать движение на составные части методом фотографической съемки Марея. Этот французский физиолог был знаменит своими хронофотографиями – они запечатлели на пластинках последовательные фазы человеческого бега и полета цапли, прыжка лошади и трепетанья крылышек пчелы… Марей установил перед объективом фотоаппарата быстро вращающийся диск с прорезью – обтюратор. Прорезь давала выдержку в одну пятисотую долю секунды, на снимке получалось несколько различных положений снимаемого существа. Между каждой позой – промежуток в десятую секунды. Казалось бы, чего еще желать?
Но дело застопорилось. То, что было прекрасно для качественного анализа, оказалось непригодным для количественных выкладок биомеханики. Да и слишком велик промежуток в десятую долю секунды между последовательными позами на фотографии. Люди на работе у верстака не прыгают и не бегают. Они стоят, их движения скупы, на размашистых быстро придет усталость, а день велик. Вместо красивых мареевских хронофотографий – на снимках плотно наложенная друг на друга путаница. Из нее никак не получается выудить что-нибудь для расчетов.
И вот – немцы… В один из выходных Бернштейн перелистывал страницы иностранных журналов. Законспектировал уже семнадцать немецких и французских авторов, но новых мыслей они что-то не вызвали… А мысли должны непременно появиться. Гастев требует создавать нормали движений, нечто вроде технологических карт, по которым рабочие могли бы устанавливать руки и ноги в наиболее удобное положение: «Неправильная установка машины скоро приводит ее в негодность. Неправильная установка работника – источник профессиональных заболеваний и низкой производительности труда».
Мареевская методика плоха для этого еще и потому, что не позволяет находить на снимках характерные точки для проведения осей координат, а без них не рассчитать ни ускорений, ни сил, ни моментов этих сил. Где уж там говорить о нормалях движений? Неточность измерения на снимке в десятую миллиметра даст гигантские ошибки расчета...
Час назад Бернштейн заказал в хранилище шеститомное сочинение «Дер Ганг дес Меншен» – «Ходьба человека» Вернера Брауне и Отто Фишера. От него так и несло чисто немецкой основательностью: первый том – тысяча восемьсот девяносто пятый год, шестой – тысяча девятьсот четвертый. М-да… Их бы в ЦИТ – сразу бы расшевелились… А это что за фотография? Мужчина в ремнях, как лошадь в сбруе… Трубки Гейслера, питаемые от высоковольтного источника...
Ах, они молодцы, эти дотошные немцы! Они придумали, как уловить даже двадцатую долю движения без боязни, что фазы наложатся друг на друга! Да, это то, что нужно: гейслеровы трубки вспыхивают в темноте двадцать пять раз за секунду – на пластинке запечатляется изображение не человека, а только трубок. Идет сделанная из палочек схема, считай себе на здоровье силы и моменты… И как чисто сделаны измерения, под микроскопом, точность до тысячной миллиметра, нам бы сюда такой…
Но как же неудобно это все у них с гейслеровыми трубками: высокое напряжение, изоляторы на человека надеты, пишут, что по четыре часа облачали, и все равно ведь страшно, вон они на столбах, череп и кости: «Не влезай, убьет!» А тут это «убьет» в двух сантиметрах от тела. Нам такое не подходит. Нет у нас ни гейслеровых трубок, ни трансформаторов. А человек во всем этом наряде наверняка не сможет работать нормально – к чему тогда и огород городить...
На следующий день, как обычно после выходного, у Гастева в кабинете обсуждали ход исследований, планы работ. Николай Александрович рассказал о немецких опытах, посетовал на сложности с высоким напряжением. И вдруг Кекчеев спросил:
– Ты говоришь, они измеряли координаты концов трубок?
– Ну да, а что?
– А то, что они дураки. Им бы взять лампочки от фонарика, по две штуки вместо каждой трубки, и была бы та же картина!
– Кекчей, да это же настоящее изобретение! – вскрикнул Бернштейн, на миг потеряв обычную сдержанность. – Как ты все это прекрасно придумал, как прекрасно!
Поздним вечером, когда можно было уже не опасаться, что пластинка засветится и не уловит слабый свет лампочек, зажужжал мотор обтюратора. Николай Александрович махал рукой. Резиновыми дамскими подвязками были прихвачены на ней два электрических светляка – на тыльной стороне ладони и на локте. Пять минут проявка, минута промывки, три минуты фиксаж – и у него в руках пластинка с крапинками черных точек.
Циклограмма. Ключ к построению движений.