355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Демидов » Как мы видим то, что видим » Текст книги (страница 5)
Как мы видим то, что видим
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:14

Текст книги "Как мы видим то, что видим"


Автор книги: Вячеслав Демидов


Жанр:

   

Биология


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

А при попытке логически, словами, то есть левым полушарием (набором абстракций!) объяснить причину красоты испытываем невероятные трудности: она просто ускользает из рук, как это описал Сперанский... «Формулы красоты», задуманные по образцу определений квадрата или треугольника, сбиваются на тавтологии типа «чувство прекрасного отражает прекрасное в самой действительности». Авторы статьи «Прекрасное» в третьем издании Большой советской энциклопедии не стали давать категорическое определение, а пошли по более разумному пути, постарались передать читателю эмоции, которые возникают при общении с прекрасным: «переживание и ощущение прекрасного вызывает бескорыстную любовь, чувство радости и ощущение свободы».

Впрочем, если левое полушарие затрудняется дать определение прекрасному в словах, почему бы не предположить, что более удачливой окажется математика? Нильс Бор, один из создателей современной физики, заметил, что математика «похожа на разновидность общего языка, приспособленную для выражения соотношений, которые либо невозможно, либо сложно излагать словами». Может быть, для прекрасного – для всех его видов! – существует некий математически обобщенный образ, который и вызывает у нас те эмоции, которые обозначены в статье «Прекрасное»?

На такую возможность намекает многое. Все наши органы чувств изъясняются на одном и том же языке – языке импульсов, бегущих по нейронным сетям.

Не в этой ли общности кодов разгадка того, что критики нередко пытаются выразить свое восхищение предметом искусства с помощью терминов другого искусства и даже с помощью слов, к искусству не имеющих в общем-то отношения? Так появляются «сочная живопись», «кричащие краски», «тусклый звук», «раздольная мелодия», «огненный танец» и так далее. Все мы, впрочем, понимаем (вернее, ощущаем, нередко каждый по-своему), что именно хотел сказать своими определениями критик или искусствовед. Однако значит ли это, что он выразил суть дела? что нашел формулу прекрасного? Тогда как обобщенный образ прекрасного произведения точно воспринимается зрителем, слушателем, читателем. И творцом произведения, который обычно не в состоянии удовлетворительно объяснить, почему это слово, этот мазок положены именно в этом месте. «Так соразмернее, красивее, лучше», – говорят авторы...

 

Рис. 24. Различные почвы отличаются своими текстурами и статистическими характеристиками

 

Рис. 25. А вот эти картинки-текстуры, синтезированные с помощью компьютера, различают даже пчелы: их микроскопический мозг способен решить такую задачу.

Целостный образ – в правом, разъятый на абстрагирующие каналы – в левом. Как это связано с мнением автора информационной теории эмоций члена-корреспондента АН СССР Павла Васильевича Симонова насчет того, что правому полушарию принадлежит ведущая роль в порождении целей, а левое уточняет средства их достижения? Согласно Симонову эмоция – это результат сравнения потребности (точнее, вероятности ее удовлетворения в данный сиюминутный момент) с реальностью, которую преподносит жизнь. Мечта приближается к яви – эмоциональный плюс, судьба щелкает по носу – тут уж не до улыбок...

То есть обобщенный образ и связанные с ним эмоции, в том числе эмоция восхищения красотой, – это не что-то бесплотное, вневременное, не связанное с жизнью человека. Наоборот, именно в деятельности, в социальных связях, во всем том, что называется емким словом «жизнь», и рождается прекрасное, иначе не объяснить, почему ощущение красоты сопереживают сразу (или порознь, неважно) сотни, тысячи, миллионы людей, разделенные порой не только тысячами километров, но и тысячами лет.

Все время проявляется правило: мы часто, очень часто видим что-то именно таким не потому, что оно такое, а потому, что знаем (воспитаны!), каким оно должно быть. Прошлый опыт властно диктует свою волю. И вот вопрос: связаны с жизненным опытом иллюзии? Будут ли они разными хотя бы по силе у людей с разным жизненным багажом?

Этот интереснейший вопрос решала среди прочих та экспедиция в глухие районы Узбекистана, в которой участвовал будущий академик Лурия в начале 30-х гг. Советская власть еще только начинала в этих местах преобразование жизни. Рядом с женщиной-активисткой и студенткой медицинского училища можно было встретить женщину, которую называли «ичкари»: она никогда не выходила за порог женской половины дома. Обреченные проводить всю жизнь в чрезвычайно узком кругу интересов и впечатлений, «ичкари» отличались очень своеобразным мышлением.

Оно проявлялось, например, в ассоциациях, которые вызывали у них геометрические фигуры. Нарисованный на бумаге круг был для них не кругом, а только ситом, тарелкой, ведром, луной. Квадрат воспринимался как дверь, доска для сушки урюка, треугольник – как амулет, украшение... И если контур треугольника был обозначен не сплошными линиями, а рядами точек или звездочек, он сразу терял свое прежнее значение и становился бусами, вышивкой, циферблатом часов, звездами на небе. Перед участниками экспедиции открылась небывалая возможность проследить, как по мере роста образованности и вовлечения человека в общественную жизнь изменяется характер работы его зрительного механизма.

Это особенно хорошо вырисовывалось на иллюзиях. В частности, на такой известной, как два одинаковых кружочка, из которых один играет роль сердцевины цветка с крупными, а другой – с мелкими лепестками. По контрасту с обрамлением первый кружок видится уменьшившимся, а второй увеличенным. Однако женщины «ичкари» оказались «иллюзиеустойчивыми»: лишь треть участниц опыта поддавались такому обману зрения. А чем образованнее была группа испытуемых, тем выше становился процент замечавших иллюзию: учащиеся курсов дошкольных воспитательниц – 64, колхозные активистки – 92.

 

Рис. 26. На этой картинке мы всё видим явственно только потому, что наш мозг умеет мгновенно оценивать текстуры и их статистические данные

Оно и понятно: поскольку перцептивная модель мира формируется на основе опыта, то, естественно, она у этой категории испытуемых была уже иной, нежели у «ичкари». Наши недостатки суть продолжение наших достоинств, это известно было и тысячелетия назад. Аналогичные обследования, проведенные зарубежными учеными в Африке, дали сходные результаты. Иллюзии, обычные для жителей городов, то есть в «мире прямых линий и прямоугольников», почти полностью отсутствуют у жителей племен, обитающих в круглых деревенских хижинах: соотношение 64 к 14.

Да, более обычные события кажутся истиннее, нежели менее обычные...

В Третьяковской галерее есть петербургский пейзаж знаменитого рисовальщика графа Ф.П. Толстого (1763...1873). Он прикрыт полупрозрачной калькой, у которой слегка загнулся уголок. И хотя очень многие знают, что калька нарисована, все поддаются искушению ее приподнять. Вероятность столь необычного рисунка не принимается во внимание перцептивной моделью, и она подсказывает наиболее естественное решение.

Оценка вероятностей ради обретения истины – вот суть работы нашего аппарата восприятия...


Глава пятая. Плоский трехмерный мир

Художник

Писал свою дочь,

Но она,

Как лунная ночь,

Уплыла с полотна...

Леонид Мартынов

Обезьяны любят рисовать. Обычно они чертят красками на бумаге бессмысленные полосы и закорючки. Однако в один прекрасный день молодая шимпанзе Мойя нарисовала нечто, напоминающее не то рыбу, не то самолет. Когда ее спросили, что это такое, она ответила: «Это птица».

Да, именно так: ответила! Мойя, как и другие молодые обезьяны – Пили, Татус, Коко и Уоши, – обучена специальному языку знаков и умеет составлять простые, лишенные грамматики, но все же понятные фразы. И отсутствием грамматики, и небольшим, около 300 слов, запасом «обезьяний язык» напоминает речь полуторагодовалого ребенка.

И, подобно постигающему мир ребенку, Уоши могла долго изучать свою физиономию в зеркале, а потом протянуть к изображению руку и сказать ошеломленному экспериментатору: «Это я», поставив под сомнение известный тезис, будто животные не способны выделить себя из окружающего мира (не забудем, конечно, что обезьяна оказалась столь интеллигентной благодаря общению с людьми). Что еще интереснее, Уоши стала самостоятельно учить своего сына языку знаков, и пятилетний детеныш усвоил их почти 50!

Так вот, Мойя нарисовала птицу.

Затем в присутствии целой комиссии экспертов она еще раз нарисовала птицу, а потом кошку и клубничку. Рисунки, конечно, были далеки от шедевров изобразительного искусства. «Но ведь ей всего три с половиной года, – объясняла Беатрис Гарднер, вместе со своим мужем Аленом проводившая эти необыкновенно интересные исследования. – В таком возрасте и ребенок рисует немногим лучше...»

Чем дальше, тем больше стирается такая четкая когда-то грань между способностями высших животных и человека.

Например, считалось (что особенно отстаивали марксисты-ленинцы), будто исключительно человек умеет пользоваться орудиями труда, которые сам для себя изготовил. А любое животное, в том числе обезьяна, лишь случайно употребляет палку или камень как подсобное средство. Но кинопленка зафиксировала: обезьяна берет или выламывает не первую подвернувшуюся палку, а только ту, которая подходит ей как орудие.

Это сенсационное наблюдение произвели сотрудники лаборатории физиологии приматов Института физиологии им. И.П. Павлова под руководством доктора медицинских наук Леонида Александровича Фирсова. Они выпустили группу обезьян на маленький островок посередине озера Язно в Псковской области и отсняли потрясающе интересный фильм, который не раз показывался по телевидению.

Вот, например, шимпанзе Сильва достает конфету из глубокой ямки, куда ее рука не может проникнуть. Сначала сломала и очистила от сучков одну палку; когда убедилась, что та коротка, – выломала другую, подлиннее, затем третью, еще более длинную, и на четвертый раз именно такую, какая требовалась. Ее сородич Тарас применяет палку как упор, не дающий захлопнуться дверце ящика с лакомством. «Палка в руках шимпанзе становится универсальным предметом, – говорит профессор Фирсов. – А ведь способность любую рогатину, хворостину превратить в нужный для каждого конкретного случая предмет дает основание рассматривать этот предмет как орудие, ибо он приобрел обобщенный характер. Такое поведение обезьян аналогично деятельности древнего человека. Стало быть, вопрос об «орудийной деятельности», разделяющей нас, людей, и животных, неожиданно усложняется».

Корреспондент «Известий» А. Ежелев, беседующий с ученым, задает вопрос: «Если поверить в то, что приматы способны к обобщениям, то не рядом ли и абстрактное мышление?»

«Одно и то же физиолог может назвать обобщением, а психолог – абстракцией», – следует спокойный ответ.

 

Рис. 27. С помощью таких картинок-знаков обезьяны в лаборатории общаются с людьми

Действительно, обезьяны, научившись выбирать более крупный одиночный предмет, совершенно не замечают изменений условия задачи, если приходится делать выбор между большим и меньшим множеством знаков на карточках. Выходит, обезьяны способны к некоторым обобщениям, а от обобщения рукой подать до понятия...

(Забегая вперед, скажем, что сегодня благодаря исследованиям сотрудников Лаборатории зрения стало ясно следующее: абстрагирование в смысле неизменности, т.е. инвариантности формы, и обобщение в смысле объединения пространственных свойств, – эти действия производятся разными областями мозга. Причем инвариантное описание – высшее достижение эволюции.)

Правда, нередко приходится слышать утверждение, что понятие неотделимо от слова. Однако такую нераздельность демонстрирует человек, а у других животных, говорит Фирсов, понятия просто другие, более низкие по сравнению со словесными человеческими. Но лишь только обезьяны оказываются под влиянием человека, то есть попадают в социальную среду, они приобретают и возможность отразить свои примитивные зрительные или бессознательные понятия с помощью придуманных человеком знаков. Придуманных специально для обезьян, не владеющих речью.

Очень характерны в этом отношении опыты, проведенные в Калифорнийском университете Д. Примаком, который использовал для общения с шимпанзе Сарой жетоны разных форм. Животное охотно выкладывало последовательность «Мери – дай – Сара – банан» и отказывалась от выполнения серии «Сара – дай – Мери – банан», сулящей менее приятную для Сары перспективу.

Как и при всяком новом начинании, не обходится и без критических голосов. Герберт Террас из Колумбийского университета, обучавший шимпанзе Нима языку знаков, занимает наиболее резкую позицию: «Обезьяны не способны на более сознательные действия, чем, например, собаки, умеющие по команде сидеть или следовать за хозяином».

Мнение Фирсова иное: «В нервных механизмах головного мозга шимпанзе и, очевидно, других антропоидов, прослеживается некая подсистема, обеспечивающая восприятие на понятийном, но дословесном уровне».

Дословесном! Не правда ли, как это близко к работе зрительного механизма? Ведь если у человека там все происходит до известного этапа бессловесно, то есть сходно с животными, почему бы не предположить, что рисунки Мойи – это ее попытка выразить в образах какие-то свои, обезьяньи понятия, показать себе самой свой внутренний мир?

И здесь мы оставим симпатичных человекообразных и спросим себя: что такое картины? Почему сейчас, когда «бурное развитие» техники и промышленности сделало доступным каждому фотографический аппарат, прибор, в общем, достоверно передающий яркости и цвета изображений, по-прежнему существуют живописцы, наносящие на холст краски точно такими же кистями, как это делали две с половиной тысячи лет назад художники Древней Греции? Почему картины имеют стоимость, выражающуюся порой шестизначными цифрами, а иные не могут быть вообще оценены никакой суммой, тогда как очень хорошие копии, не говоря уже о репродукциях, сравнительно с подлинниками не стоят ничего?

Может быть, все дело в том, что художник способен угодить клиенту, сделать ему приятное?

В Фивах, как сообщает древнегреческий писатель Клавдий Элиан, закон предписывал «живописцам и ваятелям придавать тому, что они изображают, более возвышенные сравнительно с действительностью черты», а за преуменьшение достоинств образца грозил штраф. Но сейчас техника ретуши и фотомонтажа достигла такого совершенства, что мастеру фотопортрета не составит труда убрать беспокоящие заказчика детали. Что же тогда?

Может быть, причина в работе глаза, который способен вообще, а глаз художника в особенности различать тончайшие оттенки цвета, ничтожные изменения яркости, тогда как самая лучшая фотопленка не передаст и малой толики свето-цветового богатства мира? Но глаз глазом, а на пути к картине стоит палитра. Она, как и пленка, ограничена в своих технических возможностях передачи цвета и яркости. И хотя, искусно комбинируя краски, художник добивается поразительно верного («как на картине») воспроизведения действительности, приборы, даже не очень точные, говорят: все искажено!..

Неужели картина привлекает лишь своей способностью создавать иллюзию? Но разве не приедается, и весьма скоро, любое фокусничание? Вспомните калейдоскоп: сколько минут вы способны глядеть в него без перерыва? А картину можно рассматривать часами. И что самое интересное, зритель равно восхищается как предельно верной, так и крайне условной передачей цвета и контуров.

Еще более запутывает проблему парадоксальность картины как таковой.

С одной стороны, это просто холст или бумага. С другой – она выходит далеко за рамки «просто» холста или бумаги, «Никакой объект не может быть одновременно двухмерным и трехмерным, – пишет профессор бионики Эдинбургского университета Р. Грегори в книге «Разумный глаз», – а картины мы видим именно так. Картина имеет совершенно определенный размер и в то же время показывает истинную величину человеческого лица, здания или корабля». К материальности картины приплюсовывается духовность того, кто на нее смотрит, работа его мозга. Без зрителя не возникнет ни трехмерности, ни истинных размеров изображенных предметов.

Кто же ответит нам, что такое картина?

Давайте взглянем на полотна взором тонко чувствующего живопись критика. Не исключено, что после этого мы окажемся ближе к цели. И кстати, выясним, чем же художники вообще отличаются друг от друга, кроме того, что, как принято говорить, «пишут в разной манере».

Какие картины взять? Пожалуй, лучше всего подойдут для нашей задачи постимпрессионисты – те самые, творчество которых, по определению энциклопедии, «кладет начало истории изобразительного искусства XX в.». Итак...

«Все на этих полотнах насквозь пронизывало солнце; тут были деревья, которые не смог бы определить ни один ботаник; животные, о существовании которых не подозревал и сам Кювье; море, словно излившееся из кратера вулкана; небо, на котором не мог бы жить ни один бог. Тут были неуклюжие остроплечие туземцы, в их детски наивных глазах чудилась таинственность бесконечности; были фантазии, воплощенные в пламенно-алых, лиловых и мерцающих красных тонах; были чисто декоративные композиции, в которых флора и фауна источали солнечный зной и сияние».

Это Гоген.

«Картина изображала остров Гранд-Жатт. Здесь, подобно колоннам готического собора, высились какие-то странные, похожие скорее на архитектурные сооружения, человеческие существа, написанные бесконечно разнообразными по цвету пятнышками. Трава, река, лодки, деревья – все было словно в тумане, все казалось абстрактным скоплением цветных пятнышек. Картина была написана в самых светлых тонах – даже Моне и Дега, даже сам Гоген не отважились бы на такой свет и такие краски. Она уводила зрителя в царство почти немыслимой, отвлеченной гармонии. Если это и была жизнь, то жизнь особая, неземная. Воздух мерцал и светился, но в нем не ощущалось ни малейшего дуновения. Это был как бы натюрморт живой, трепетной природы, из которой начисто изгнано всякое движение».

Это Сёра.

«С помощью красного и зеленого цветов он старался выразить дикие человеческие страсти. Интерьер кафе он написал в кроваво-красном и темно-желтом тонах с зеленым биллиардным столом посередине. Четыре лимонно-желтые лампы были окружены оранжевым и зеленым сиянием. Самые контрастные, диссонирующие оттенки красного и зеленого боролись и сталкивались в маленьких фигурках спящих бродяг. Он хотел показать, что кафе – это такое место, где человек может покончить самоубийством, сойти с ума или совершить преступление».

Это Ван Гог.

«Сначала мы видим на первом плане яркие, несгармонированные красочные пятна: высокие, словно приклеенные к холсту, стволы сосен и сжатое, как сложенный лист бумаги, пространство. Взгляд скользит вверх и вниз по стволам, затем переходит в правую часть картины, к четким очертаниям желтой полосы акведука. Акведук уводит взгляд в левую часть картины и благодаря сокращению в линейной перспективе создает иллюзию некоторой глубины. Взгляд обводит последний план, переходит к горе и возвращается к переднему плану. Потом начинается второй круг обзора: взгляд идет по акведуку, к горе, пытаясь разобраться в нагромождении синих пятен и уловить очертания и объем горы. Несколько оранжевых и красных штриховых мазков в правой части горы и светло-желтые мазки, покрытые сверху тонким слоем голубого, создают объемы. Потом и равнина перед горой приобретает пространственное протяжение, и в картине постепенно появляется глубина. Медленно проявляется пространство переднего плана. Беспорядочные пятна объединяются во взаимном соотношении и начинают восприниматься как земля и трава, тени и свет. Дольше всего остается отдельным голубым пятном на плоскости холста – пятно в правом нижнем углу. Но потом и оно присоединяется к бугру глинистой земли и смотрится как голубая тень...»

Это Сезанн.

Три первые цитаты взяты из книги Ирвина Стоуна «Жажда жизни», последняя – из сборника статей сотрудников Музея им. А.С. Пушкина «Западноевропейское искусство второй половины XIX в.», на материалах которого я буду в значительной мере строить свой дальнейший рассказ. Четыре художника, четыре индивидуальности, четыре разных мира на холсте. Четыре мира? Или один, но трансформированный в соответствии с восприятием творца картины?

Критики единодушны в своем мнении. Эти и другие постимпрессионисты велики не своей техникой письма, хотя она значительна и интересна, а тем, что говорили миру такое, чего до них никто и никогда ему не говорил. Они предчувствовали потрясения XX в. «Наше столетие с его грандиозными войнами, социальными революциями, миллионами жертв, потрясением всех привычных мировоззренческих основ начинаются не по календарю и не с первой мировой войны, – в духовном плане оно начинается с экстатической взвихренности постимпрессионизма», – утверждает советский искусствовед Е. Левитин. Вот что такое художник, если он достоин своего звания!

 

Рис. 28. Тулуз-Лотрек. Танец в «Мулен Руж»

Чтобы выразить чувства, которые их охватывали, постимпрессионисты шли на сознательные «искажения натуры», приводящие в ужас приверженцев лощеных академических школ. В картине «Танец в Мулен Руж» Тулуз-Лотрек утрирует именно те вещи, на которые хотел обратить внимание зрителя. Вот в центре пара танцоров: Валентин Ле Дезоссе, прозванный человеком-змеей, и его партнерша Ла Гулю. Разве бывают «в жизни» такие извилистые ноги, как у него? Вы видели когда-нибудь колени на том месте, где нарисовал их Валентину бесстрашный Лотрек? И когда это танцовщица, даже самая лихая, была способна выкрутиться так, как это сделала на картине Ла Гулю?

И в то же время видали вы когда-нибудь столь безумно пляшущую пару? Приходилось ли вам наблюдать, как картина, статичная по своей природе, превращается в подобие киноэкрана? Вглядитесь: да ведь он перебирает на холсте ногами, этот Валентин Ле Дезоссе!

Конец XIX в. был временем поисков новой художественной выразительности. И не только во Франции. Немало дали мировому искусству русские художники. Проблему передачи движения успешно решал Суриков. Его «Боярыня Морозова» как раз пример такого исключительного мастерства. «Знаете ли вы, например, что для своей «Боярыни Морозовой» я много раз пришивал холст, – вспоминал художник. – Не идет у меня лошадь, а в движении есть живые точки, а есть мертвые. Это настоящая математика. Сидящие фигуры в санях держат их на месте. Надо найти расстояние от рамы до саней, чтобы пустить их в ход. Чуть было не найти расстояние – сани стоят. А мне Толстой с женой, когда «Морозову» смотрели, говорит: «Внизу надо срезать, низ не нужен, мешает». А там ничего убавить нельзя – сани не поедут».

 

Рис. 29. В.И. Суриков. Боярыня Морозова

И в этой картине ведь тоже все «не как в жизни». Критики того времени соревновались друг с другом в выискивании «неправильностей»: и места-де для кучера в санях мало, и рука, мол, у боярыни чересчур длинна и вывернута так, как анатомически невозможно, и снег не притоптан на улице – сани словно по пороше в поле едут... Лучше всего ответил им сам Суриков: «Без ошибки такая пакость, что и глядеть тошно. В исторической картине ведь и не нужно, чтобы было совсем так, а чтобы возможность была, чтобы похоже было. Суть-то исторической картины – угадывание. Если только сам дух времени соблюден – в деталях можно какие угодно ошибки делать. А когда все точка в точку – противно даже».

Выходит, искажения такого сорта – отнюдь не слабость рисунка и уж ни в коем случае не желание «пооригинальничать», о чем во времена оно приходилось слышать немало Лотреку и его единомышленникам. Эти «искажения» – средство, которым безошибочно достигается цель.

Ван Гог: какую задачу преследовал он своими огромными мазками, своей резкой цветной обводкой контуров, своими кричащими красками – словом, всеми теми приемами, которые подчеркивают «небывалость» изображенного на его полотнах?

Вот как он объяснил это в письмах к брату Тео:

«Я хочу написать портрет друга, художника, пребывающего в больших мечтах, который работает так же, как соловей поет, в чем и заключается его натура. Этот человек будет белокурым. Мне бы хотелось передать в живописи все мое удивление, всю любовь, которую я к нему питаю. Значит, сначала я напишу его так точно, как только смогу. Однако после этого картина еще не готова. Чтобы закончить ее, я преувеличиваю белокурость волос. Довожу до оранжевых тонов, до хрома, до светло-лимонного цвета. Позади головы, на месте стены обычной комнаты, пишу бесконечность. Делаю фон богатейшего синего цвета, самого сильного, какой только могу получить. Таким образом, белокурая, светящаяся голова на фоне богатейшего синего цвета даст мистическое впечатление, как звезда в голубой лазури».

А вот он же по поводу другой своей картины – «Колыбельной»: это «изображение того, как матрос, ничего не знающий о живописи, представляет себе женщину на берегу, находясь сам в открытом море».

«Мне бы хотелось писать так, чтобы все, у кого есть глаза, видели бы все ясно» – таково творческое кредо художника.

А пейзажи Сезанна, подметили искусствоведы, все построены на криволинейности, У него нарушена классика перспективы (заметим, что в этом «пороке» обвиняли и Сурикова, и Врубеля, и многих других живописцев). Но многоплановость Сезанна совсем иного свойства, нежели, скажем, Пуссена. У старых мастеров, обращает наше внимание искусствовед Т. Перцева, пейзаж звал в глубину картины, заставлял взор переходить постепенно от переднего плана к задним. У Сезанна же пейзаж как бы противодействует вторжению взгляда, заставляет преодолевать какое-то сопротивление, двигаться по пространству картины весьма сложным путем. Мир Сезанна постигается в труде, в активной работе восприятия, потому что художник «воссоздает единый образ мира, логически переходя к открытию эмоционально-философского восприятия природы».

Когда смотришь на мир Сезанна, кажется, что он вращается, покачивается около центральной оси картины. Художник писал множество полотен, пытаясь постигнуть динамику поворотов дорог. Он смело нарушал законы живописи: краски у него не глохнут по мере перехода к задним планам, как это считалось необходимым по теории воздушной перспективы (о суриковской «Боярыне Морозовой» некий критик писал: «Нет воздушной перспективы, которой достигнуть было немудрено, затерев несколько фигур вторых планов»), линии не сходятся, как того требует перспектива линейная. Предметы как бы сбегаются к центру картины, дальние планы становятся одновременно и далекими, и близкими. Он, Сезанн, рисовал «невозможные фигуры» (мы с ними еще встретимся на страницах этой книги) тогда, когда и названия такого не было. Он рисовал разные стороны предметов с разных точек зрения и соединял их воедино, сливая в цельность, которая не укладывалась в голове привыкшего к классике зрителя. Его предметы поворачиваются в пространстве то одним, то другим боком, и такая необычность «передает всю пластическую выразительность отдельных частей пейзажа. Сумма приемов рождает на полотне новое живописное пространство».

Вот именно: пространство. Оно совсем иное у художника, нежели у зрителя: две индивидуальности, они по-разному мыслят о мире, и встреча их – это диалог, в котором никто друг друга не перебивает. Вот почему настоящая, великая живопись, графика, вообще искусство так привлекательны!

Да и начинающий, если он искренен в своей речи, привлекает не меньше, чем маститый оратор. Возьмите рисунки детей: когда-то считавшиеся мазней, они сегодня – предмет пристального изучения. Взрослые с их помощью пытаются встать на уровень детского восприятия – увидеть себя глазами своих потомков.

«Когда дети передают в рисунке событие, вызывающее у них отрицательную эмоциональную настроенность (обиду, страх и т.д.), движения руки становятся резкими, размашистыми; как правило, увеличивается масштаб рисунка, штрихи, мазки выходят за контур фигур; преобладают темные краски». Это не искусствоведческий анализ, это пишет психолог, доктор наук Марионелла Максимовна Кольцова, специалист по детской психике и детскому восприятию внешнего мира.

Девочка из дружной семьи рисует себя и своих родителей в ярких, радостных тонах, улыбающихся, держащих друг друга за руки.

А ее подруга берет толстый черный фломастер, набрасывает сюжет резкими штрихами: у папы и мамы только по одной руке, которыми они держат «любименького Вовочку».

Еще одна девочка рисует своего отца (он пьет, избивает мать и дочку) на отдельном листе бумаги темно-коричневой краской: «Папу нельзя рисовать вместе с нами...».

Но вот иной лист со светлыми красками, закругленными, спокойными мазками: «Маша заболела ангиной, и мама осталась дома...»

Эмоции формируют художественное пространство по своим законам, отличным от законов формальной логики. Наш взор всегда невольно ищет согласованность, порядок, ритмику (почему, – разговор еще будет), и художник делает за нас эту работу организации материала: на, бери, пользуйся! Только нужно сначала немного потрудиться и нам, зрителям. Нужно приучить свой мозг разглядывать произведения живописи чуть иначе, чем деталь автомобиля или резиновые сапоги: не так утилитарно-примитивно. Чтобы понимать картины, нужно учиться. Дети делают это непременно. Они обводят пальчиком контур, чтобы выделить предмет среди других, нетренированный аппарат опознавания еще путается в пересечениях линий.

А их папы и мамы иной раз с бравадой провозглашают свое «непонимание» Дали и Кустодиева, Пикассо и Врубеля, Петрова-Водкина и Дейнеки: там все так «не похоже». Они не в силах представить, что каждая картина – окно в иной мир! Они считают единственным критерием свою персону и аплодируют критику, высокомерно заявившему в свое время на страницах одной из парижских газет: «Каким образом г. Коро может видеть природу такой, как он нам ее представляет? Нам в наших прогулках (курсив мой – В. Д.) никогда не приходилось видеть деревья похожими на изображения г. Коро».

Такие люди обожают фотографии, особенно цветные. Они полагают, что камера объективна и бесстрастна, «реалистична». Они не знают, насколько снимок зависит от личности человека, нажимающего на спуск затвора. Мир фотоизображения, сделанного стандартным объективом со случайной точки, – это случайный взгляд. Он крайне неинтересен, в чем с горечью убеждается такой фотолюбитель, проявив и отпечатав свою первую (а иногда и не первую) пленку. То, что казалось таким прекрасным, выглядит до зевоты тоскливо: нет настроения, которое сопровождало человека в ту минуту, когда он любовался пейзажем.

А откуда его взять, настроение, как втиснуть в кадр? «В настоящее время технически грамотное изображение воспринимается как факт, само собой разумеющийся. Претендовать на художественную фотографию может только глубокая по содержанию и совершенная по форме работа», – прочитав такое, начинающий обращается к теории. Там он узнает, что уже много-много десятилетий назад в фотографии проявились «тенденция к отказу от скрупулезной точности рисунка и стремление к его обобщению, недосказанности».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю