355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Майер » Чешежопица. Очерки тюремных нравов » Текст книги (страница 16)
Чешежопица. Очерки тюремных нравов
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:46

Текст книги "Чешежопица. Очерки тюремных нравов"


Автор книги: Вячеслав Майер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

МОЗГИ НАБЕКРЕНЬ

Рынок, базар, толкучка, барахолка – сосредоточение социальной грязи: ханыг, бичей, забулдыг, пропойц, бикс, прощелыг, проституток, воров, бандитов, бездельников: покупателей и продавцов. Рынок – центральный, колхозный, вещевой, птичий, скотный, собачий: все продается и все покупается. Рынок согревает, опускает, насилует, убивает: встречи, события, факты, информация, выставка всего и вся. Все обувные киоски торгуют только привязанными для примерки левыми ботинками. Наберешь левых, стыришь – не поносишь, не натянешь. Левые, левые и только левые. Лешка-вор принес новость: на Глазковском рынке привязали правые. Ура, меняем, составляем пары! Орут, кричат истошно продавцы – утащили. Усмехаются, поперхиваясь махоркой, завсегдатаи, выплевывая обмусоленные газетные закрутки.

По пятницам всегородская выставка инвалидов – увечных, калечных, ломаных-переломанных, шитых-перешитых, штопаных-недоштопанных. Висят в самодельных плетеных авоськах, подвешенные к заборам, навесам и воротам самовары – люди без рук и ног. Полагается с самоваром поговорить, дать ему закурить, то бишь воткнуть в рот папироску или самокрутку и прикурить. Папироска гуляет по губам, самовар плюет и рассказывает о зверствах фашистов и о том, как Сталин в госпитале его по лбу погладил и сказал: «Не пропадешь, долго проживешь в благе и радости. Мы строим в Крыму специальный самоварий-санаторий, где все будет: пирожки, пюре с маслом, бабы, а ежели их не захочешь, то хуй специальные девки будут дрочить». Слышал, что через несколько месяцев нас всех повезут в самоварий.

Рядом с самоваром или под ним лежат шапки, фуражки – деньги в них сыпятся. Мамы бегают и покупают шкаликами водку и вливают в самовары. Есть такие самовары, которые умудряются еще и веселые разухабистые песни петь-распевать. Рынок. Иркутский рынок сороковых и начала пятидесятых годов.

Рассказывают, раньше, еще при губернаторе Пестеле в конце XVIII века здесь было озеро, где по вечерам прогуливались и отдыхали, перемывая друг другу косточки, обыватели. Потом, как водится на Руси, стали зимою и летом в озеро мусор свозить и так самостийно засыпали. Власти привычку к месту не запретили и понастроили там амбарчики и лавочки. Образовался таким манером рынок с мясными павильонами, ягодными рядами, мануфактурными и бакалейными отделениями. Сибиряки до революции кушать любили и покупали мясо тушами, пельмени возами, копченую рыбу метровыми связками, ягоду, грибы, огурцы бочками и маленькими чанами прямо с рассолом и маринадом. Любили сибиряки пожрать. Советская власть от этой любви отучать стала еще до расстрела Александра Васильевича Колчака, который к Иркутску прирос навечно, здесь в Тихвинском соборе венчался со смоленской уроженкой и тут же недалеко при впадении Ушаковки в Ангару его порешили расстрелом. Да так, что не успели в спешке обшмонать карманы, и в прорубь спустили, где он ушел в вечное странствие к своему любимому Ледовитому океану. С тех пор, с 20-х годов кушают обильно иркутяне только победные сводки и круглятся очередями за всеобщим дефицитом.

Долго думали власти о повышении благосостояния подведомственного им народа и посчитали нужным рынок поставить крытый, то есть теплый, чтобы не мерзнуть, а париться в очередях. Лучше старого под новый рынок места не найдешь. Часть старого обнесли забором и приступили, раструбив в прессе, к строительству величественного амбарного сооружения. Озеро о себе дало знать, в котлованах под фундаментами забурлила, задымилась вода, чистая, ангарская, успевшая за многие годы размыть и растворить мусор прошлых веков. Наметили ударный график, выбрали лучшего прораба из треста «Востоксибжилстрой» литовца Валанчуса, материалы предоставили. Однако (любимое слово сибиряков) стройка шла плохо: краны останавливались, строители сидели на лесах, раскачивая ногами, и уходили, смеясь, тешась, крича, ругаясь в гласность и наглядность.

В понедельник к десяти часам на стройку приходил Коля Элегант. Он не спеша, но строго, как Ф. Э. Дзержинский с памятника на одноименной площади в Москве, вставал на водочные ящики, изящно (толпа уже ждала и нервно терзалась, строители бросали мастерки и топоры) расстегивал ширинку и всенародно, гласно, памятно всем показывал всем известное. Затем смущался, краснел, как местный актер Тишин, и убегал под всеобщий гвалт, радость и улюлюканье с гиканьем-подхлестом. Говорят, Коля был комсомольцем, выгнали, повествуют, даже окончил вуз, его уже за это хулиганство и сажали, обсуждали на партийно-профсоюзных собраниях. Не помогло. Он обещал сотню раз не показывать гражданам, родители его под давлением общественности женили на одной шлюхе, на которой места для проб не было. Не помогло. Предлагали даже ампутировать, но граждане успели к показу привыкнуть, некоторые даже по Колиному раскрытию сверяли часы. Ровно десять часов, минута в минуту, точь-в-точь.

Вторник был днем гомырным. В хозяйственном с девяти часов продавали рыночный напиток – гомыру, закрашенный не то чернилами, не то сажей денатурат. Этот напиток так поднимал чувства, что на досках стройки и под ними начинался день зачатий. Летели костыли и протезы, обнимались в совокуплениях и драках, целовались и чешежопились на ангарских плахах, кирпичах Лисихинского завода и цементных мешках с красными иероглифическими надписями «Марка Великая Стена».

«Начальник, что делать? Один лежит в котловане и наполовину забетонировался. Вытащить не можем, кричит, орет. Где брать отбойные молотки?»

В такой бедлам я попал, чтобы проходить практику, заключительную, преддипломную.

Валанчус с литовским акцентом сказал: «Лучшую характеристику напишу, месячной дополнительной зарплатой одарю. Только помоги, ты молодой, рослый, сильный, красивый. Пособи этот смрад разогнать. Милиция ничего не может поделать. Подумай, скоро в наш город Эйзенхауэр прибывает. Из его свиты могут и сюда заглянуть. Как увидят, меня сразу на долгие годы упрячут. Вот, на – сто рублей, поищи помощников. Подумай».

Вышел я на рынок, разыскал уже спившегося вора Чалдона, мягкого, популярного, авторитетного человека, в безобразиях участия не принимавшего, но под хмельком бывшего почти всегда. Мы с ним познакомились однажды на вокзале, разговорились и с тех пор раскланивались при встречах.

– Чалдон, есть разговор в двух плоскостях: ты должен просветить меня по части напитков и помочь удалить рыночную шантрапу с моей стройплощадки. Ныне я там прохожу практику. Помоги, Чалдон, пособи. Пою, кормлю за свой счет.

Он подумал и сказал: «Это стоит восемь бутылок молдавской бормотухи „Рошу де десерт“, а угощение зависит от твоей щедрости».

Мы с ним потащились в пельменную, что на углу улиц Дзержинского и Литвинова. Пельменную, известную всем, там недавно один непойманный шутник водрузил фашистский флаг, прямо напротив окон КГБ.

Прикрепил удачно, да так, что полдня город смотрел, как чекисты не могли снять. На столе стояло четыре бутылки «Солнцедара», из форточки валил холод прямо на пельмени.

– Рассказывай, Чалдон, о том, что люди пьют. А, ежели не против, запишу в блокнот на память.

– Пиши, мне все равно.

Люди пьют все, что течет, движется, переливается, мажется, красится, нюхается, тянется, слюнявится, прилипает к телу, губам, ушам; все, что грызется, переваливается на языке, смакуется; все, в чем есть градусы – любые: спиртные, эфирные, кислотные; все, из чего идет балдеж, кайф, цимус, выход в себя и из себя, а так же от всего – ментов, людей, матерей, друзей, корешей; творят спирт из всего – томатной и сапожной пасты, из овощных и рыбных консервов, соков и ростков бамбука; известкуют овес, рожь, ячмень в молочных бидонах и спирт готов – одуряйся, мочись, балдей.

Спирт есть везде, даже во вшах, ежели их собрать и перегнать, получится вшивая настойка, пот от которой уничтожит всех живущих на теле и одежде вшей. Спирт есть во всем живом, мертвом, гнилом, здоровом и радостном. Только уметь надо его добыть, выгнать. Хорош спирт из экскрементов, что гонят китайцы, прекрасен хмель из молока, что делают буряты, похож на спирт настой из грибов, что пьют коряки, эвены, ороки, орочи. В этом случае лучше всего пить вторяк после перегонки телом, то есть мочеиспускания этих чудаков. Пьют люди крем сапожный, намазав на кусок хлеба, и откусывая куски, где спирт впитается в мякоть; тянут клей, проболтав его в ведре размочаленным обрубком палки, укрепленной на сверлильном станке; не подыхают, глотая гидролизный спирт в Зиме, Тулуне, Бирюсинке и прочих пунктах. Ты, небось, не знаешь, что человек так пропитывается спиртом, что самовозгорается «синим пламенем» и горит тихо, не делая пожара. Горит, горит и не догорают только рожки да ножки, черепные коробушки, ботинки ЧТЗ и «Скороход», а также втулки-бобушки в половых органах. Хорошо горят, сам видел как полыхают полные, крикливые и беззубые бабы.

– Расскажи, что тебе приходилось пить памятного?

– Ворвались мы на танках в один польский город и там все прошерстили, а выпивки нет. Думали, гадали, как и где набраться, накачаться. Паны разводят руками, паночки ногами. Нет и все. Тогда была с нами такая личность, национальности непонятной, но ум не земной, а космический. Звали его Поликарп Обалдуевич. Мы к нему: помозгуй, подумай, где выпить раздобыть. Начал он издалека, как еврей: «В мире одинаковость в чем: в том, что все совокупляются – это раз; в том, что везде бабы рожают – это два, там, где начало начал, там и конец концов – это в-третьих. Посему делаем вывод, по-научному резюме: в этом городе должен быть родильный дом, а там уж наверняка спиртишко водится». Расцеловали мы Оболдуя Поликарповича и взялись за рычаги, погромыхали и нашли это заведение. Там, несмотря на войну, рожают. Мы – якобы с обыском. Смотрим – музей уродов человеческих. Да какой большой – вся стена в уродиках, плавают несостоявшиеся гении и солдаты в спиртном бульоне и эссенции, помахивая отростками и многоголовостью. Решение принято мгновенно, без слов – уродов оставили на праздник крысам, пусть напьются в честь нашей победы. А жидкость слили – целая походная кухня наполнилась. Бери сей коньяк – настой на уродах, и пей. Чистейший спирт с привкусом соплей, как пантакрин. Нажрались мы тогда и опохмелялись без блевотины. Война от всего отучит, от всех тонкостей бытия и обоняния. И я пивал сей элексир.

– Чалдон, ты все пивал и везде, но есть ли средство, чтобы не пить и завязать с этим делом насовсем?

– Есть, скажу по секрету и только тебе. Когда человек умирает, то он последний раз оправляется. Надо собрать этот смертный кал, высушить и настоять на водке. Пусть попьет два, три раза. А потом ему рассказать, что за напиток он пил и обязательно фамилию почившего назвать. Хорошо, если бы это были его мама или папа. Ночью вскакивать начнет, может и супругу убить, ежели она подсунула. Гнев у пьяницы будет страшный, но потом навсегда бросит питье. Другой способ менее эффективный, но с рвотой до крови – это настойка водки на сотне древесных клопов-щитников – зеленых, пахучих, вонючих. Еще помогает настойка на только что пойманном налиме. Он начинает в водке корючиться, извиваться, слизь выделять, затем погибнет. Налима через десять дней выбрасывают, а слизевую настойку пьют. Многим эти способы помогают избавиться от спиртного. Но наша жизнь такова: пить не будешь – жить станет противно, не поговоришь, не посудачишь. Смотри, ежели бы я не пил, то и с тобой бы не встретился. А так ты заинтересовался мной, приметил.

На сегодня хватит. Пару пузырьков возьму с собой, выпью со своей шмарой, поговорим. Завтра обсудим другое дело. Уговор тот же – четыре флакона и две порции пельменей.

На следующий день Чалдон был аккуратно гладко выбрит без порезов и в вычищенной от перхоти москвичке. «Приступим – сказал он, посмотрев на бутылки и пельмени. – Всю эту базарную шушеру я знаю наперечет: здесь есть люди, выбитые жизнью из нее и не могущие ни за что схватиться. Есть такие, которые притворяются, привыкнув и войдя в роль прощелыг. Каждая особь сочетается с особью и мой план таков. Слушай и внемли. На твоей территории есть старый павильон, в нем сохранилась печь. Ты дашь стекло и доски. Мы его подремонтируем и сделаем там ночлежный дом. О нем будут знать только наши люди. Вход организуем из рынка через откидную дверь. Возглавлять дом будет Гришка-дурак. Он хороший, добрый дебил, любит подметать, ухаживать, топить. Такое место для него – рай. Он ночами кантуется на складе утиля, там спит в конуре, словно барсук. Мы его вымоем, оденем и поставим начальствовать. В доме будут спать те, кому мы выдадим пропуска. Маркса – огромного, лохматого старика, любителя отрывать доски от твоего забора, накажем. Посадим в канализационный колодец, положим туда булку хлеба и несколько бутылок с водой. На колодец поставишь невзначай экскаватор. Он не подохнет, помаринуется с неделю, а потом, ругаясь, навсегда уйдет с Центрального рынка на Глазовский или вообще уедет в Канск. Там живут его дети. Элеганта мы проучим раз и навсегда. Необходим ящик гомыры. Твои деньги – моя гомыра. Угощаем вместе. Как только Элегант начнет показывать и собирать толпу, мои люди в этой толпе тоже будут показывать и оголять свои органы, а также плясать и крутиться вокруг него. От позора и подражания он убежит.

Кольку-Мусора ты должен знать. Он из мусора мастерит советского человека нового типа. Живет в подгорной части, мать замучил мусором. Собирает по городу все ненужное, выброшенное – от дохлых собак и кошек до окурков. Приносит домой, раскладывает, препарирует и делает человеков. Умный чудик, это он для вида кричит якобы в припадке и спрашивает: „Который час“. Торопится человека сделать и как можно быстрее. Его надо пригласить, подпоить и в морг на ночь положить. Ключ от морга мы достанем. Стоимость операции тридцать рублей.

С блядями тяжелей, они, суки, увертливые, но очень уважают дружка-хахаля Гуню. Он их соберет и подпоит со снотворным. Их надо оголить, в одно место вставить по чекушке и краном поднять в воздух. Ничего с ними не случится, ночь повисят в воздухе на виду у города и после этого происшествия исчезнут с горизонта».

Ясно. Порешили и немедленно к делу. Я подвез к павильону стройматериалы и приказал его отремонтировать, утеплить, застеклить, печь переложить. В нем мы сделали стеллажи – вроде бы для хранения материалов, а на самом деле – нары для ночевки. Гришке-дурачку сшили матрас и набили его паклей. Он от радости стал махать руками, подбирать щепки, подбивать выступающие шляпки гвоздей. Потом затопил печь и стал в нее смотреть, плача не то от нашей заботы, не то от жары. Чалдон принес ящик гомыры и мешок овечьих голов. В воскресенье их сварили, а рано утром в понедельник пригласили на пир собранных в окрестностях ханыг, чтобы успеть к приходу Элеганта. Гришка-дурачок оказался умельцем – сделал стаканы из выброшенных бутылок. Он их перевязывал ниткой, промоченной в бензине, а затем поджигал. Бутылки ровно кололись и получались стаканы. Хлеб, соль, головы лежали на выструганных досках. Выпив гомыру, кряхтя от градусов, братва гольная закусывала мясом из голов. Языков, конечно, не было – они деликатес и ушли на столы начальству. Любители бульона запивали им, черпая поварежкой из большой кастрюли. Гришка-дурачок находился в экстазе. Чалдон объяснил, что и как надо делать перед Элегантом, как посрамить этого оголителя. Девки-бляди, чтобы в танцах вокруг Элеганта не запутаться, стали снимать трусы и подвязывать юбки.

Народ с нетерпением, поглядывая на часы, ждал Элеганта. Как только он появился и вскочил на водочные ящики, тут же из-за угла с шумом нагрянула ватага, которая, расстегнув ширинки и оголив задницы, стала кружиться вокруг него. Зеваки-иркутяне и приехавшие гости города подобного не видели, конечно, никогда. Два подсаженных слепых гармониста затянули фокстрот. Элегант побледнел, прислонился к стенке сарая и как-то согнувшись, под хохот пляшущих и толпы побежал прочь, почему-то мелко-мелко перебирая как бы на месте ногами. Чалдон свистнул – ширинки застегнулись и задницы задрапировались.

Доедали овечьи головы и допивали гомыру в неудержимом хохоте и нахлынувшей радости. Пьяных здесь же оставили спать под присмотром Гришки-дурачка.

Строители, насмеявшись, вторую половину дня работали в аврале, с подъемом. Говорили: не только своим детям, но и будущим внукам расскажем о виденном. Когда я доложил Валанчусу о том, для чего был сделан такой срамной парад, он сказал: «Эх, посадят, как разберутся, не только меня, но и тебя».

Пляска голых потрясла город. Несколько журналистов расспрашивали строителей о деталях происшествия, так и не поняв суть подобного всплеска. Художник-абстракционист Сергей Стариков, удачно доставший справку о том, что он сумасшедший, ходил и набрасывал эскизы, мозгуя экспозицию. Чего только не говорили люди об этом событии, считали его даже следствием монгольского землетрясения. В разговорах и пересудах забыли об Элеганте, который навсегда перестал, успокоившись, расстегивать перед общественностью ширинку штанов производства Черемховской швейной фабрики.

С Марксом дело обстояло сложнее, он почему-то в этот день не пьянел и его пришлось аж в сумерки подвести к колодцу и слегка пристукнуть. На колодец закатили асфальтовый каток. Маркс орал благим матом, просился назад, но его скулеж поглощался положенными рядом тюками стекловаты. Маркса пожалели и опустили в колодец теплотрассы, там было теплее. Он пробыл всего несколько дней, так как стали лаять бродячие собаки, которые ночами спали на крышке теплого колодца. На это обратили внимание и услышали зов Маркса о помощи. Каток отодвинули и вылез несчастный, расцарапанный, ободранный, но живой и невредимый тезка классика. В этот же день он покинул неблагодарный город, при этом слышали, как он поминутно матерился, проклинал людей, соцстрой, Советы и все подряд.

Рано утром проснулись от дикого рева больные и медсестры, дежурные врачи и водители машин скорой помощи. Из морга неслось трубное гудение, переходящее в протяжный стон и бормочущее всхлипывание.

Видно живого резали, и внутренности уже вытащили: оттого он басил, как в пустой бочке. Но морг, как и все советские учреждения, открывается строго по расписанию, не раньше, чем отмечено на таблице: «Выдача трупов посетителям и родственникам с 10-00». А пока из запертых дверей неслось: «Не буду, не надо так, простите, помогите, люди добрые! Не буду больше создавать нового советского человека. Простите, освободите!!»

Дело было в том, что напившись с подставным человеком и за его счет, Коля-Мусор проснулся от чего-то холодного, резинового. Легкий синий свет проникал сквозь решетку. – Решетка! – В мозгу промелькнуло, что спит он в вытрезвителе, где приходилось бывать не единожды. Но, протерев глаза, Коля-Мусор пришел в ужас: подушкой ему служил эксгумированный труп, а на стеллажах лежали новенькие трупы – женские, детские, старческие, резаные, сшитые, распиленные… Он… завыл. С воплями вылетел весь хмель и вся дурь. Когда открыли морг, патологоанатомы оторопели при виде одного из трупов, который побежал, понесся без оглядки. Они сверили ведомость, пересчитали покойников – все оказались на местах. И поверили, наконец, в существование привидений.

Коля-Мусор, к удивлению матери, навсегда избавился от чудачества изобретательств. Он устроился на завод карданных валов, где даже работники отдела кадров спустя десять лет поверили в успехи советской медицины. Он стал передовиком, женился и воспитывал сына, осуществляя давнюю мечту о сотворении нового человека. Об его «пунктиках» забыли даже соседи, а мать так и не узнала, что же все-таки приключилось с ее сыном в ту последнюю ночь, когда он не пришел домой.

Всех трудней оказалось удалить с рынка шлюх-проституток. Гуня-хахаль трудился целый день и насобирал шесть штук. Они быстро пьянели и так же быстро вновь трезвели. А входя в трезвость, бранились и дрались друг с другом. Между драками обнимали Гришку-дурачка, прося их совратить. Гришка-дурачок краснел и смущался, не зная, как быть. К вечеру снотворное все же сработало, их наполовину раздели, вставили в органы по полной четушке водки, а в задницу по химическому карандашу, уложили в сеть, к которой прикрепили транспарант «Опасайтесь трипперных блядей города». Хорошо обвязав, подняли башенным краном в воздух. Останавливались трамваи, автобусы, глазели читатели областной библиотеки, усть-ордынские буряты, прибывшие на рынок с мясом, немцы из Пивоварихи с остывшим молоком и евреи с парным в помятых бидонах, с крышками, обтянутыми марлей. Плыли по небу бляди. Никто не уходил и никто не понимал, что происходит. Наконец, шедшие на работу кэгэбэшники прибежали на стройку и стали кричать. Пришлось отвечать.

– Что я могу поделать пока нет крановщика? Он будет в девять часов.

Я-то знал и не смеялся, опасаясь, что бляди сорвутся и тогда нам с Чалдоном крышка. Когда крановщик опускал ценный груз, толпа следила с придыханием, но он был ас своего дела и промороженных блядей мягко опустил на штабель досок. Сняли стропы и люди, влезшие на заборы, увидели, что четушки торчат из чрева, а химические карандаши из задниц. Одна из блядей, дрожа от холода, тут же, как кенгуру, вытянула четушку, зубами отгрызла пробку и стала пить из горлышка теплую водку. Кто гневался, плевался, кто хохотал. Очумевших от всего блядей забрали милиционеры. Больше их никто не видел. По рассказам их перевезли из отдаленных мест Сибири в еще более удаленные, но южные, типа южного побережья Охотского моря.

Так закончилась наша с Чалдоном эпопея по наведению порядка на стройплощадке. Прораб Валанчус написал мне положительную характеристику, щедро заплатил. Чалдон, вспомнив, что он когда-то был каменщиком, напросился в бригаду. По моей просьбе его приняли. Он вскоре стал неузнаваем, даже помолодел. При встречах мы пожимали друг другу руки и всегда смеялись. Потом я слышал, что павильон сгорел, якобы ханыги сами его сожгли. Но это туфта, мне сказали знающие люди, что это дело рук ментов. Так они спрятали концы в воду. Жаль Гришку-дурачка, подумал я, и ошибся. Его, оказывается, переманили в сторожа на стройку, где проводили как плотника, ибо ночью он сторожил, а днем помогал на разных работах. Гришка теперь стопроцентный рабочий человек, по двадцать четыре часа вкалывает и все успевает. Молодец парень! Но в павильоне все же кто-то был сожжен, так как обнаружили обгорелый труп, обмотанный проволокой от автомобильных шин. Вроде бы сожгли в шинах, заполненных бензином.

Откуда общество пополняет бессчетные ряды отверженных, неудачников, неприкасаемых, парий дна? Откуда это море бичей, ханыг, шантрапы, алкашей… В оборотах бытия их расширенно воспроизводит соцреальность. Густой, мутной, мазутной массой они выдавливаются, как чирьи из тюрем и лагерей – из чертей, пидоров; из психбольниц; из разбитых жизнью и алкоголем семей. Люди теряют смысл не только человеческой жизни, но даже биологического существования. Ползут черти-червяки, гусеницы-бляди, облепляя вокзалы, станции, пристани. Бичеграды страны помойными ямами изъели карту: висят они на Транссибе, присосались к Северному морскому пути, влезли в аппендиксы жел– и шосс-дорог, таежного и тундрового освоения. Не поленись, читатель, раскрой карту, найди станции Большой Невер, Лену, Ачинск, Лабытнанги, Новый Уренгой, Нижневартовск, Тайшет, Новосибирск; пристани и причалы Ванино, Нагаево, Находку, Мурманск, Архангельск, Астрахань, Дудинку, Певек, Ноглики… Летайте аэрофлотом – Якутск, Нижнеангарск, Сеймчан, Надым.

Они замедляют движение поездов, бросаясь под составы, не дают ни спокойно постоять, ни удобно присесть на вокзалах, об их бороды вытирают ноги. От слов их разговора шевелятся зубы, словно клавиши фисгармонии; они вылетают, как пробки, со второго этажа Якутского аэропорта, разбиваясь о мраморный пол насмерть. Отчужденная публика на это даже не обращает внимания. Среди них гнездятся все болезни мира, все пороки, они – отстойник грязи и смрада. Они раскуривают обблеванные и оплеванные окурки – бычки, подбирая их под шарканье ног, жуют извлеченные из мусорных бачков хлебные огрызки, жадно вглядываясь в прохожих, даже не моля их. Их любимая поза – зэковская – сидеть на корточках. В стране с самыми большими лесными массивами не хватает скамеек, негде присесть. Задолго до нынешнего нормирования круп, мяса, сахара, водки и вина стали разгораживать вокзальные сидения на клетки. И к этим трубчатым жопоместам устанавливается очередь, уйдешь – не займешь снова. Долго сидишь – выгонят, попросят для тех, кто давно стоит на ногах и ждет не дождется, чтобы присесть.

Сидят на корточках и что-то говорят друг другу – люди-зэки-бичи. Не приходилось видеть, чтобы секретари и пузаны-руководители на корточках сидели, собрания и партийные съезды проводили на таком уровне, а не мешало бы – разом отучились бы тянуть тягомотину.

Спрашиваю юношу, приятного лицом, в Большом Невере: «Почему бичуешь, видно, сидел?» Ответ: «Да, сидел, но не много, всего семь месяцев. Был студентом Уральского политехнического, влетел в зону за драку. Но меня в тюрьме опустили, а сейчас хода домой, к матери, нет. Стыдно. Я уже не человек, подыхать здесь буду».

Случилось так, что уничтожая осенью 1941 года АССР немцев Поволжья, подчистую загребли и саратовских немцев. В том числе музыкальную и поэтическую семью Венцелей, потомственных изготовителей скрипок и виолончелей. Старик погиб в скрипе лесов таежных, там, где щепки летят, в трудовой армии или зоне: может, бревном придавило, может, пеллагра прихватила. Дочь с матерью забросили в Нарымский край. Фрау Венцель верила властям, молилась Богу и сумела впопыхах при эвакуации все же прихватить парочку чемоданов книг: стихи Гельдерлина и Гете, немецких романтиков, грезила рыцарями и прекрасными девами, волшебством и чародейством. Как ни мучил ее смерзающийся навоз, коровьи хвосты, хлеставшие по лицу во время дойки, веру в мужчин-рыцарей она не потеряла. В таком духе она воспитывала дочь, говоря с ней изысканно по-немецки. Рыцарь нашелся – бывший енисейский капитан, потерявший ногу на войне, а семью в жизни. Он приметил фрау Венцель и предложил ей руку и сердце. Он устроился лесником и зажили они в отдаленном лесном кордоне, на берегу реки. От судьбы не уйдешь, с капитаном прожила она недолго. Он умер неожиданно. Похоронили капитана тут же в лесу и тогда же лесное управление решило кордон ликвидировать и его номер, написанный белой известью на тесовой крыше, соскоблить, чтобы кукурузники, облетающие тайгу в поисках возгораний, не путались. О фрау Венцель забыли.

Но мать с дочерью по-прежнему занимались огородом, сбором ягод и беседами о рыцарях. Сколько лет они там прожили, без хлеба и соли, никто не может сказать. Дочь Мария превратилась в красавицу, восторженную, с экзальтацией. Когда мать умерла, ее случайно обнаружили забредшие на кордон ягодники. Фрау Венцель похоронили рядом с капитаном, дом заколотили, а Марию, в страхе прижимавшуюся ко всем, привезли во 2-ю психбольницу города Новосибирска. Во всех психах Мария увидела рыцарей, а в психичках – чудо-дев. Она ухаживала за ними, говорила по-немецки, прижимала к груди руки и становилась на колени. Врачебная комиссия ее психику нашла здоровой, в пределах нормы, но констатировала полную неадаптированность к советской действительности. Куда ее девать? Куда пристроить?

Скрытый эмигрант врач М. А. Гольденберг нашел выход: Мария Венцель незаменима как воспитатель детей. Она находка, клад. Он бегал по академикам, просил помочь устроить девушку, убеждал. Он говорил: «Смотрите, детей Лаврентия Берия воспитала закавказская немка Амальдингер. Людьми стали, не пошли по стопам отца. Взгляните на детей Аганбегяна, их тоже воспитывает волжская немка. Славные ребята». Оказалось – бесполезная трата времени. Только в Искитиме нашли старушку-немку, которая согласилась приютить Марию. А далее она стала проституткой с романтическим уклоном – отдается всем запросто, по просьбе трудящегося и причем любого, собирает в промежутках бутылки, которыми и живет. Читает Гете у приемных пунктов стеклотары и на вокзале, где иногда и спит. Милиция ее часто арестовывает и исследует на беременность, при наличии ее – прерывает. По слухам Марию все же препроводили в зону, обвинив в распространении венерических заболеваний. Она и там читает непонятные никому на неведомом языке стихи немецких романтиков.

Дно живет отбросами. Оно копошится на свалках, выбирая то, что можно сдать и за копейки продать, а также одеться в тряпье и обуться в рвань. Оно бегает, собирая бутылки, стеклянную посуду, макулатуру, тряпье. При этом набрать несколько рублей на сборе и сдаче – большая удача, тут и конкуренция, и грошовые цены – килограмм тряпья – 6 копеек, бумаги – 2, бутылка 20 копеек, пузырьки от лекарств по копеечке. А тут еще дополнительные проблемы – бутылки принимаются не все, а только винные и водочные, из-под шампанского и импортного вина сдать нельзя. Да и как сплавить посуду? То приемщик пьян, то склад затоварен. Чтобы пять рублей заработать, надо сдать 25 бутылок, а их надо насобирать, затем вымыть горячей водой, соскоблить этикетки, горлышко проверить, требуется без скола. Бутылки из-под масла, олифы, растворителей, аммиака и ацетона надо промыть с содой и прочистить ежиками. С приемщиком требуется блат заиметь. А как? Надо ему помогать – разгружать ящики, нагружать машины, материть посетителей, выпивать тут же и так жить. Макулатуру и тряпье меняют на книги – тоже блат необходим. Макулатура и тряпье должно быть личное – книги, поношенная одежда, газеты, журналы, ватные матрасы. Государственное приему не подлежит – это бланки, папки, книги с печатями библиотек. Да еще надо помухлевать – положить в пакет что-нибудь тяжелое, слегка подмочить бумагу. Принимают макулатуру на талоны вечерами и в субботние дни. У каждого приемщика, а это блатная, доходная работа, свои кореша-паразиты. Они выуживают из макулатуры стоящие книги, из тряпья выпарывают годные пуговицы и замки.

Говорят, что уборщики спортивных трибун, собирая бутылки, покупают автомобили, а капитаны, возвращаясь с арктических широт, трюмы забивают стеклотарой и за счет этого процветают. Отдельные удачники возможно обогащались стеклом, макулатурой и тряпьем, но бичи-ханыги никогда. При хороших ногах и знании «дислокации посуды» в большом городе в месяц насобираешь в пределах сотни рублей. Но на нее не попьешь, не проживешь. А где жить бездомному бичу-бомжу? Дума не из легких. По вокзалам шныряют менты, которые проверяют документы, а при отсутствии оных загоняют в приемники для выяснения личности. Там в течение месяца кормят и под охраной вывозят на грязные работы – чистить улицы, туалеты, склады. В Союзе нет ночлежных домов. Многие бичи переходят на кошачий сон, не спят, а кемарят у любого теплого места, у любой обогревательной трубы и батареи. Тепло – это жизнь и еда. Счастливчики становятся «танкистами» – заползают в тепло-водо-газо-канализационно-распределительные бункеры и там ночуют в обнимку с ржавыми трубами и вентилями, там гибнут при авариях, топятся, варятся, травятся, сгорают, замерзают, тонут. Живут люди-бичи где придется – в старых погребах, ящиках, трюмах списанных судов. При большом везении пристраиваются к старушкам-вдовушкам и старичкам. Главное для бича – не попасть в милицейский обход-загон. Оттуда путь один – зона. Привычные и это считают выходом – там койка, трехразовая кормежка, одежонка, больничка и часто бывает чифирок. Человек кем угодно может жить: и пидором, и чертом. Все-таки тюрьма – коллектив, в зонах фильмы показывают и телевизор есть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю