Текст книги "Четвертый Рим"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Но тут он поднял голову и обнаружил, что стоит напротив пивной, о чем извещала скверная вывеска, на которой были нарисованы пенящиеся кружки и раки, похожие больше на скорпионов. Павел Сергеевич настолько был не в себе, что решил зайти и выпить бутылку пива, хотя он этот демократический напиток не жаловал искони.
В пивной, наполненной жирными запахами хмеля, воблы, сырости, ракового бульона и жареной колбасы, Павел Сергеевич сел за стол, покрытый нечистой скатертью, которая вся была в желтоватых разводах, хлебных крошках и очистках от рыбных блюд, поманил подавальщика, коренастого ярославца, и заказал ему бутылку "Московского" под соленые огурцы.
Только он пригубил стакан, как к его столу подсел сильно рябой мужчина, который, видимо, не так давно оспой переболел, и поинтересовался:
– Вы, случаем, будете не академик Вильяме?
– Нет, – буркнул Свиридонов ему в ответ.
– Ну, все равно. Вы, я гляжу, человек культурный, тогда, может быть, ответите мне на такой вопрос: почему при царизме швейная машинка фирмы "Зингер" стоила тридцать целковых, а при советской власти все шестьдесят?
– Я в этой области, извините, не специалист, – сказал Свиридонов вяло, а отчасти и с неприязнью.
– Вот почему, – стал объяснять рябой. – Потому что раньше в нашем механосборочном цехе трудилось одиннадцать человек, а теперь пятьдесят четыре. Раньше мы эти швейные машинки только собирали, а теперь одна смена собирает, другая разбирает, а третья опять собирает, чтобы все пятьдесят четыре оглоеда имели на булку с маслом. Ведь это прямо какие-то чудеса! За что, спрашивается, боролись?!
– А вы боролись?
– А как же! В семнадцатом году под командой товарища Фрунзе очищал от юнкеров гостиницу "Метрополь"... Так, я спрашиваю, за что я проливал свою пролетарскую кровь? За то, чтобы в нашем механосборочном цеху развернулась эта вредная канитель?!
Неподалеку жеманно заиграла ливенская гармошка, и какой-то мужик, одетый не по сезону, в романовский полушубок, пустился в пляс; был он крепко навеселе, отчего плясал, плохо владея телом и не всегда попадая в такт, но на лице у него застыло такое сосредоточенное выражение, как если бы он занимался самым серьезным делом.
– Зато, – сказал Свиридонов, – мы покончили с безработицей, этой язвой капиталистического способа производства.
– Оно, конечно, так, да только это называется "Из огня да в полымя", потому что при царизме были свои несчастья, теперь – свои. Ну, разве что раньше наградные давали по большим праздникам, а нынче – одни почетные грамоты, рукопожатия, встречный план. Так за что ж, спрашивается, боролись?!
– Вы, товарищ, обывательски рассуждаете, – слегка возмутился Павел Сергеевич, – не как сознательный пролетарий, а как неразоружившийся кадет! В стране развернулось невиданное строительство, трудящиеся стали полноправными хозяевами жизни, а вы тут несете какую-то мещанскую ахинею!.. Как вы не понимаете: женщина рожает, и то мучается, а вы хотите, чтобы строительство нового общества, какого еще не знала история человечества, шло без сучка без задоринки, как по маслу! Есть у нас трудности роста, это бесспорно, и много их еще будет, но мы все равно не свернем с пути, на который нас наставила партия большевиков и лично товарищ Сталин.
Рябой на это сказал:
– Лично против товарища Сталина я ничего не имею. Но на местах силу взяли круглые дураки.
Тем временем пьяный плясун застыл, поставил правую ногу, обутую в яловый сапог, – другой сапог был почему-то хромовый – на каблук, кольцом развел руки, точно он кого-то невидимого обнимал, и затянул частушку:
Ребяте, а ребяте,
Вы кого там е...?
Поглядите-ка получше,
Ведь оно ж совсем дите.
– А на прошлой неделе, – сказал рябой, – у нас ударников чествовали, на аэроплане их катали над Ходынским полем за выдающиеся производственные успехи. Я вам по секрету скажу, товарищ: не люблю я эту страну, до крайности не люблю!
Свиридонов поднялся и, расплатившись на ходу с подавальщиком, вышел вон.
Из-за скверного самочувствия обратно в техникум он не пошел. Всю дорогу до своего Гендрикова переулка он тоскливо думал о том, что с этим забубенным народом будет чрезвычайно трудно построить социализм, и даже если взять его в ежовые рукавицы вплоть до введения феодальных форм отправления государственности, то все равно получится квазисоциализм, что, конечно, было бы лучше для торжества марксистской идеологии, кабы великая революция совершилась бы, скажем, в Швейцарской конфедерации, где пролетарии работают, как волы, ведут трезвый образ жизни и отнюдь не поют в пьяном виде отвратительные частушки. Между тем сердце у Свиридонова ныло, ныло и вдруг точно наполнилось расплавленным оловом – он остановился посреди тротуара, как бы окаменев, и плечом прислонился к афишной тумбе. Прошел мимо буйнобородый мужик в белом фартуке, а метрах в двадцати позади него замедлила шаг женщина в темно-зеленом платье из подкладочного шелка и стала рассматривать витрину посудной лавки. Впрочем, через минуту Павел Сергеевич отошел.
Дома супруга Варвара Тимофеевна уложила его в постель, дала валерьяновых капель, сделала прохладный компресс на грудь и, усевшись у изголовья, начала читать ему "Приключения Тома Сойера", каковую книгу Свиридонов очень любил на слух. Вскорости чтение его убаюкало и он прикорнул облегченным сном, похожим на дамский обморок. Во сне нечто его манило в незнакомую глубь, умиротворяющую и сулящую разрешение всех вопросов, однако это влечение сопровождала какая-то пугающая дурнота, и он заставил себя проснуться.
В углу спальной комнаты, затемненном тяжелой штофной гардиной, стояла женщина восточной наружности в темно-зеленом платье из подкладочного шелка и так на него смотрела, будто собиралась открыть секрет. Тогда он приотверз рот, чтобы сказать Варваре Тимофеевне: "Вот, смотри, – смерть стоит", но голоса не было, и он от ужаса обмочился. Сама же супруга смерти почему-то не замечала, верно, по той причине, что отходная истома, в которую погрузился Павел Сергеевич, вогнала ее в отупение; правда, несколько позже она встрепенулась и стала поить его валерьянкой, но он уже пить не мог, и зелье выливалось у него изо рта, стекая по щеке на подушку и простыню. Собственно, к этому времени он уже не дышал.
Варвара Тимофеевна как-то чудно, не совсем согласно законам физики, сползла с венского стула на пол. Некоторое время она сидела на полу подле тела своего мужа и с безумной тупостью смотрела на его осиротевшие домашние тапочки, у которых были дыры напротив большого пальца. Дальнейшие ее действия на первый взгляд были необъяснимы: она под микитки стащила тело с дивана, подняла ложе, повыкидывала из нутра постельные принадлежности и там кое-как разместила труп; затем она опустила ложе и уселась на диване, аки Цербер при входе в ад. Видно, расстаться с телом мужа ей было невмоготу.
11
Ваня Праздников совершил-таки непродуманный поступок, на который его толкало совмещенное чувство неприкаянности и свободы: пошатавшись несколько часов по Москве, он не то чтобы намеренно закончил прогулку у своего кооперативного техникума и устроился на скамейке в маленьком скверике, как раз напротив входа в учебный корпус. Ждал он своих друзей, наверное, часа два и за это время успел сыграть сам с собой сорок партий в "крестики-нолики" и детально продумать покушение на Ягоду.
В половине четвертого, когда апрельский воздух уже пожух, точно за день пообносился, он наконец увидел Соньку-Гидроплан и Сашу Завизиона, которые вышли из учебного корпуса и уныло побрели вниз, к Неглинному бульвару, стукаясь связками учебников и конспектов, перетянутых кожаными ремнями. Ваня следовал за ними до Трубной площади и нагнал только у нелепой башни Рождественского монастыря, похожей на пасхальный кулич, который делают малороссы; Иван пихнул друзей в спины и загоготал в предвкушении оглушительного эффекта.
Эффект, впрочем, был небольшим.
– Очень остроумно, – сказала Софья.
А Сашка Завизион осведомился свирепо:
– Где ты пропадал-то, собачий сын?!
– Даже не знаю, как и сказать, – отозвался Ваня. – Довольно глупо все получилось. Если совсем коротко, то я испугался и убежал. А чего я испугался – и сам не знаю... То есть знаю, но не скажу. То есть сказал бы, но все это очень глупо.
– А мы уж думали, что тебя погубили притаившиеся враги.
– Да, в общем-то, так и есть. Только мы не там врагов ищем, где они действительно окопались.
Ребята пропустили мимо ушей это туманное сообщение и стали наперебой рассказывать Ване про то, какой переполох учинил секретарь Зверюков из-за его трехдневного отсутствия на занятиях и как их даже вызывали к директору на допрос. Когда они уже подходили бульваром к Сретенке, неожиданно Сашка Завизион перескочил на другую тему:
– Вы только послушайте, какая мне вчера пришла потрясающая идея! – с жаром сказал он и ухватил Праздникова за рукав. – Я предлагаю, чтобы всех выдающихся людей – ну, там изобретателей, поэтов, крупных ученых отдельно поселить на каком-нибудь острове в Белом море. И пускай эти умники занимаются там сельским хозяйством или каким-нибудь рукоделием и не мешаются в нашу жизнь, поскольку они представляют собой прямой вызов обществу равных и потому счастливых людей, каким является коммунизм...
– Опять ты умничаешь, – сказала Соня Понарошкина, – надоело!
Сашка Завизион тем не менее продолжал:
– Вы как хотите, а гений – это оскорбление революционного чувства масс. Если Карл Маркс сказал, что при социализме все должны быть равны, то и нечего выставляться, а если вы ничего не можете поделать со своим изобретательским талантом, то пожалуйте на какой-нибудь Валаам. Но порочить идею равенства мы никому не позволим, будь ты хоть Менделеев в кубе!
– Хорошо, – сказала Соня, – а кто будет двигать вперед советскую техническую мысль?
– Во-первых, это не навсегда, и даже в-последних, не навсегда. Лет пятьдесят мы протянем на старых изобретениях, а потом, через социалистический образ жизни, все станут выдающимися людьми.
– Пятьдесят лет – это уж слишком много, – поправил Ваня. – Если нам не подкузьмит капиталистическое окружение, то лет через десять-пятнадцать светлое завтра превратится в радостное сегодня, недооцениваешь ты наши возможности и размах.
Сказав это, Ваня Праздников спохватился: "Кто же я такой по своим политическим убеждениям? – спросил он себя в тревоге. Социалист-революционер или все-таки большевик? Вот рядом идут друзья, которых я знаю как облупленных, а они коренные большевики, и сто пятьдесят миллионов советских людей – тоже большевики, так неужели я попру против всего народа?! Тем более что у партии Ленина – Сталина цель ясна – счастье и равенство всех людей, а тут эта Фрумкина заседает на чердаке, и вообще черт его знает, какая там у них была светлая молодежь... Ну и что из того, что у Ленина ножки болтались, когда он сидел на стуле, зато он отобрал награбленное у эксплуататоров и указал человечеству светлый путь!" Одним словом, и пяти минут не прошло, как Ваня про себя расплевался с эсерами-боевиками и даже решил вывести Фрумкину на чистую воду, буде она по-прежнему прозябает на чердаке.
– Вот что, ребята, – торжественно сказал Ваня, останавливая компанию...
Остановились они, как на заказ, возле того самого громадного дома, где накануне Праздников встретил Фрумкину и где он позорно пал под напором ее каверзной пропаганды. Мимо, в сопровождении факельщиков в поношенных белых фраках, проследовал катафалк, запряженный четверкой одров, которые тащили раскрытый гроб, с верхом наполненный ядреной картошкой, трамвай прогрохотал в сторону Чистых прудов и отчаянно затрезвонил на перекрестке, пьяный дворник в подворотне нес явную антисоветчину, обращаясь невесть к кому.
– При плохой власти, – рассудительно орал он, – ну все работало, и электричество, и тот же самый водопровод, а при хорошей власти ничего не работает – ни электричество, ни тот же самый водопровод!..
Проехало новенькое такси фирмы "Рено", и отряд пионеров, очень серьезных лицами, прошагал мимо них с барабанным боем.
– Вот что, ребята: ведь я, если хотите знать, не зря пропадал три дня, я за это время открыл целую контрреволюционную организацию, во главе которой стоит одна пакостная старушка. Я такой предлагаю план: вы тут меня подождите, а я посмотрю, на месте ли эта ведьма. Если она на месте, то мы моментально вызываем бригаду ОГПУ.
Соня Понарошкина и Сашка Завизион замерли от восторга, а Ваня подумал, что если он выдаст Фрумкину, то великодушные чекисты наверняка простят ему вылазку насчет библиотеки в черепе Ильича. Он решительно пересек трамвайные пути, вошел во двор громадного дома и поднялся по черной лестнице на чердак.
Там все было по-старому, разве что неподалеку от закутка, где он проболел без малого трое суток, висел на тонком шнурке котище, который вытянулся в струну и по-человечески сложил лапы. В самом же закутке, к удивлению Праздникова, сидел на матрасе мужчина преклонных лет, седой и благообразный, с несколько суровым выражением глаз, вообще похожий на швейцара прежнего образца.
– Позвольте представиться, – неожиданно сказал он. – Александр Эмильевич Дюбуа. Присаживайтесь, Иван, предстоит, видимо, продолжительная беседа.
– А откуда вам известно, что я Иван?
– Мне про вас Фрума Мордуховна рассказала.
– Сама-то старушка где?
– Конспирация, знаете ли, дело темное. Сегодня она в Борисоглебском переулке, а завтра в Улан-Удэ. Вы мне вот что скажите, Ваня: Фрума Мордуховна вас в Боевую организацию вербовала?
На этот опасный вопрос Праздников ответил вопросом:
– Вы что – тоже социалист-революционер?
– Нет, я бывший социал-демократ из меньшевиков, но главным образом я бывший прапорщик Павловского полка.
– Значит, из белого офицерства... В Октябре, конечно, дрались против большевиков?
– В Октябре никто против них не дрался, они просто-напросто себя объявили властью, когда в Петрограде, по сути дела, власти уже не было никакой. До переворота я состоял товарищем комиссара Петроградской стороны, а именно вечером двадцать пятого октября гонял чаи у графини Будберг.
– Чего вы выдумываете! – в неприятном изумлении сказал Ваня. – А как же штурм Зимнего дворца?..
– Да не было никакого штурма, это все сказки рапсодов-большевиков. Дело было так: в ночь на двадцать шестое небольшой отряд моряков из Кронштадта, которых сумасшедший негодяй Троцкий называл "красой и гордостью революции", вошел в Зимний дворец со стороны Английской набережной, разогнал мальчишек-юнкеров и преспокойно арестовал Временное правительство – вот и все. В сущности, единственными жертвами Октября были четыре "ударницы" из женского батальона, которыми под шумок воспользовались морячки... Ну так вербовала вас Фрума Мордуховна или не вербовала?
На откровенный ответ Ваню Праздникова вдохновило отчасти то, что Дюбуа назвал "сумасшедшим негодяем" предателя Троцкого, и поэтому он сознался вполголоса:
– Вербовала...
– Так я и знал! Ну, до чего же неугомонная старуха, просто не старуха, а динамит! Вы про эту вербовку забудьте, Ваня. Наплюйте и забудьте, будто бы и не было ничего.
Праздников почему-то ответил:
– Есть.
– А то ни за что ни про что угодите в застенок к большевикам, вернее, за то, что Фрума Мордуховна никак не может угомониться.
– Мне вот только не нравится слово "застенок", – оговорился Ваня. – Это при царизме были застенки, а сейчас – места перековки для отсталого элемента.
– Мне жаль вас разочаровывать, – сказал Дюбуа, – но чекисты с самого начала практикуют то, что в русском языке обозначает существительное "застенок". Причем со всеми сопутствующими обстоятельствами: с ночными допросами, пытками, издевательствами, ну разве что они в землю не закапывают живьем.
– Вы так говорите, точно сами там побывали.
– И даже не один раз. В нижегородской чеке сидел, в московской чеке сидел, а в одесской чеке, которая тогда помещалась на Екатерининской улице, эти дикари вырезали мне на груди крест. Хотите покажу?
Ваня отказался смотреть на крест, но со своей стороны заметил:
– А беляки у наших вырезали на груди пятиконечные звезды!
– И это было, к чему скрывать. Белые разве что не додумались уши пленным отрезать, как это делалось у Буденного. Народ-то ведь тот же самый, только он поделился на две команды – Алой и Белой роз. Ох, прав ветхозаветный пророк: ничего-то нет нового под луной!..
– Как это – уши отрезать?! – изумился Ваня.
– А так: вытаскивает Паша-батрак свою шашку из ножен, оттягивает пальцами ухо у поручика Сумарокова-Эльстона и аккуратно отрезает его, как ломтик краковской колбасы. Мне вы можете верить, потому что я ни у красных, ни у белых не воевал, а всю гражданскую войну проучительствовал в Ардатовском уезде Нижегородской губернии с несколькими перерывами на отсидку.
– За что же вас сажали? За меньшевизм?
– За то, что я был ни за белых, ни за красных, а за себя. Если входить в детали, тюремная часть моей жизни сложилась так: при белочехах я сидел за социал-демократическое прошлое; при Колчаке за то, что скрывался от мобилизации; а при большевиках я сидел за непролетарское происхождение, аполитичность, рождественскую елку и еще за то, что моя физиономия как-то не приглянулась начальнику губчека.
– Как это – за рождественскую елку, что-то я не пойму?..
– Видите ли, в девятнадцатом году большевики запретили этот злостный пережиток проклятого прошлого, а я по неосмотрительности устроил детишкам елку у себя в школе, ну меня и посадили за растление молодежи...
– Аполитичность, – сказал Праздников, – это нехорошо. То есть это даже бессовестно уклоняться от борьбы за правое дело, покуда труд корячится, капитал – крадет.
– Ну что вы, молодой человек! – возразил ему Дюбуа. – Уклоняться от борьбы это как раз здорово, а вот искать ее – это будет уже симптом. Борьба только в мире животных – единственный и безусловный способ существования, человеческое же общество по самой своей природе, загаданно, избавлено от борьбы...
– Кстати, о мире животных, – перебил Ваня. – Какой-то тут кот висит...
– Этого кота Фрума Мордуховна казнила за то, что он сожрал целый выводок голубят. Так вот человеческое общество по самой своей природе, загаданно, избавлено от борьбы, если, разумеется, понимать под борьбой всякого рода кровожадную деятельность, направленную на определенный политический интерес. Объясняю, почему: потому что жизнь наша и так прекрасна. Никакая английская буржуазная революция, никакой билль о правах, никакая диктатура пролетариата не в состоянии сделать человека счастливее, чем он есть.
Ваня сказал:
– И все-таки люди делают революции и воюют. Спрашивается: почему?
– А потому что... – только это строго между нами, – потому что наш земной шар населяет три миллиарда умалишенных. Я хочу сказать, что, за редкими исключениями, которые составляют счастливые люди, человечество есть скопище сумасшедших со всей обыкновенною клиникой, каковая этим бедолагам принадлежит. Например, они неравнозначно реагируют на действительность, принимая беду за счастье или приобретение за потерю. Возьмем хотя бы смерть: человек умер, и все кругом убиваются, как будто им точно известно, что мертвому теперь хуже, или как будто этот человек обещал жить вечно и вдруг сжульничал – взял да умер.
– Но тогда выходит, – не без ехидства заметил Праздников, – что и вы, это самое... не в себе, потому что вы тоже находились среди борцов.
– И даже я был в последнем градусе не в себе! За что меня и упекли в сумасшедший дом. Кстати, именно там я с Фрумой Мордуховной и познакомился. После выписки я, как уже было сказано, от революционной деятельности отошел, а вот Фрума Мордуховна, сдается, не долечилась...
– Нет, товарищ Дюбуа, я с вами категорически не согласен! Это что же получается? Десять миллионов народу в партии большевиков, и все, по-вашему, идиоты?!
– Иначе не получается, потому что идиотизм есть нормальное состояние человека. Отсюда и характер его деяний: белые вон три года дрались против большевиков, хотя с самого начала было понятно, что их дело – труба, а большевики поставили своей целью задавить глубоко крестьянскую страну диктатурой пролетариата и ценой дикой жестокости построить Святой Грааль, который вообще никому не нужен. Он даже большевикам был не нужен, потому что они уже в двадцатом году поняли: построить его нельзя – и держались за марксизм в ленинской редакции только оттого, что невылазно в нем завязли и не хотели окончательно опозориться перед миром. А ведь это все чистой воды маниакальный психоз, особенно со стороны гражданского населения, каковое вот уже пятнадцать лет самозабвенно строит Святой Грааль, тем более что русский человек – это человек, которому всегда плохо: без царя плохо – тут я имею в виду призвание варягов, – с царем плохо, при крепостном праве плохо и на воле плохо – на воле, заметьте, особо плохо – зимой плохо и летом плохо, с деньгами плохо, без денег плохо... Ну на что ему, спрашивается, диктатура пролетариата?!
– С деньгами-то почему плохо? – осведомился Иван.
– Этого я не знаю, богатым не был. Но миллионер Савва Морозов застрелился в Ницце. До какой же степени нужно ненавидеть человечество, чтобы наложить на себя руки в Ницце! И это до какой степени нужно быть русским, чтобы, имея фабрики, особняки и тысячи белых рабов, помогать материально большевикам!
– Этого я, честно сказать, не знал. Но вот что я знаю точно: большевики хотят построить никакой не Грааль, а новый, прекрасный мир, где для человека все дороги открыты, блага распределяются по труду, а кто не работает – тот не ест.
– Кабы так, – возразил Дюбуа на это, – честь и слава российским большевикам! Но поскольку ни теоретически, ни практически нельзя построить этот прекрасный мир, то, значит, большевики творят что-то совсем не то.
– Да почему же нельзя?! Ведь практика показывает, что люди, окрыленные мечтой о социализме, способны на самые фантастические дела! Возьмем хотя бы Дворец Советов...
– В том-то все и дело, что они способны только на фантастические дела, возьмите хоть дурацкие полеты в стратосферу, хоть уничтожение природной интеллигенции, хоть этот самый Дворец Советов. И таковая фантастика меня нисколько не удивляет, потому что судьба страны по-прежнему зависит от идиотов. Видите ли, Иван: если оставить в покое головку партии, то есть прямых разбойников, которые только от страха перед действительностью считают себя революционерами и марксистами, то большевики, в сущности, это воодушевленные аферисты, так как здравомыслящие политики соображаются с возможным, а не с тем, что угодно немецким профессорам. Возможна тысячелетняя эволюция, неизбежно ведущая к социализму, а угодна, то есть немецким профессорам угодна, – диктатура пролетариата как самоцель, ибо она бесплодна, а большевики ради нее перелопатили всю Россию. И большевикам, разумеется, невдомек, что прекрасное бытие требует соответствующего сознания – в сумасшедшем доме, видите ли, не бытие определяет сознание, а сознание бытие – что с полудиким хлебопашцем и спившимся фабричным можно построить что угодно, но только не новый мир. Да и не новый мир хотят построить большевики, а упростить существующий до себя, уложить его в схему, которая по молодости приглянулась Владимиру Ильичу: базис, надстройка, классовая борьба. Недаром у большевиков все решается при помощи четырех арифметических действий, и вообще хлебом их не корми, дай только окончательную ясность и полную простоту на основе любой причинно-следственной связи, например, "хочешь есть досыта – спи в лаптях".
Праздников поневоле улыбнулся, хотя на душе у него было тревожно, нехорошо.
– И в этом примере я не вижу ничего юмористического, – продолжал Дюбуа. – Говорят же большевики, что залогом всеобщего счастья является резня в мировом масштабе... Впрочем, у нас в России какой клич ни кинь, все слопают, если пообещать на будущей неделе решение всех проблем, потому что почва-то уж больно благодатная: народ доверчивый, как ребенок, нелюбознательный, а главное – страшно падкий до справедливости, которую он, однако, понимает довольно странно...
– А как он ее понимает?
– Как Ноздрев. По эту сторону межи все мое и по ту сторону межи все мое. Но самое ужасное состоит в том, что через триста лет Красного царства большевиков жизнь в стране станет ненормальной, например, вокзальные носильщики сделаются богатеями, а с петельки на пуговку будут перебиваться университетские профессора. И человек непременно выродится совсем, иной какой-то появится человек – с одной ногой и тремя ушами, который будет питаться касторкой, жениться в шестьдесят лет и считать только до десяти. А знаете, почему? Потому что большевики нацелились вывести искусственное общество, потому что все у них искусственное, как стеклянный глаз, и справедливость, и несправедливость, и добро, и зло, и ненависть, и любовь.
Ваня Праздников возразил, но как-то кисло возразил, точно по обещанию:
– Ну, это, положим, вы, товарищ Дюбуа, гадаете на бобах. А действительность такова, что большевики выгнали помещиков да капиталистов, победили белых и четырнадцать стран Антанты, построили мощную индустрию и заставили трепетать эксплуататоров всей планеты. Следовательно, исполнилось предначертание Карла Маркса: заместо старого строя явился новый. Ведь если большевики победили на всех фронтах, то, значит, такая была установка исторического процесса.
– Это не Карла Маркса предначертание исполнилось, а Петра Яковлевича Чаадаева. У Чаадаева, знаете ли, в четвертом "Философическом письме" имеется такое оскорбительное пророчество: Россия создана для того, чтобы преподать миру горький урок, чтобы на своей шкуре продемонстрировать, как не годится жить.
На чердаке потянуло откуда-то сквозняком, и труп повешенного кота несколько раз деревянно стукнулся о вертикальную балку толщиною с порядочную бизань.
Ваня Праздников заявил:
– И все же мое мнение таково: происходит только то, что должно произойти, а что не должно произойти, то и не может произойти.
– Так Октябрьского переворота и не должно было произойти! Это самое фантастическое происшествие в истории человечества, которое могло случиться только с нашими душевными поганцами и только в нашей блажной России! Ведь любой солидный, уважающий себя народ сразу сообразил бы, что овчинка выделки не стоит, потому что большевики меняют фиктивное равенство на братоубийственную войну. Но поскольку на планете все же завалялась такая нация, которая окончательно одурела от монгольского ига, крепостничества, беспросветной бедности, от бредней своей припадочной интеллигенции и сивухи, то оказалось, что в принципе из любой галлюцинации можно слепить общественно-политическую действительность, как из воображения – живописное полотно. Собственно, тем-то и силен большевизм, то есть коммунизм в русской редакции, что он взывает к примитивным чаяньям простолюдина, что он рассчитан на неодушевленного дурака...
– Я что-то не пойму: если вы так презираете русский народ, если вы так не любите Россию, то какого черта вы здесь живете?! Эмигрировали бы себе и жили в каком-нибудь Париже среди зажравшихся буржуа...
– Представьте себе, пробовал, но не вышло. Эмигрировал я на Запад еще в двадцать втором году, и в Париже жил, и в Брюсселе, даже на Канарских островах несколько месяцев бедовал – так и не прижился я на чужбине. На Западе, видите ли, тоже обитают главным образом дураки, разница только в том, что у нас причудливые дураки, а у них – простые. Поскольку причудливые мне ближе, родней и жить среди них занятней, то некоторое время тому назад я своими силами пересек обратным порядком государственную границу – и вот я снова в СССР! Года полтора скрывался в Ново-Иерусалимском ставропигиальном Воскресенском монастыре, но потом его разогнали большевики. Вообразите себе: сидят дряхлые иноки в братском покое, кто сочиняет комментарии к "Жезлу правления" Симеона Полоцкого, кто подновляет древние фолианты, и вдруг является такой монстр в кожаной куртке, делает наганом и говорит: "Это... которые длинногривые... а ну геть отседа во имя рабоче-крестьянской власти!" Одним словом, пришлось мне убраться из монастыря, и с тех пор я скитаюсь по подвалам да чердакам. Жизнь, разумеется, собачья, да уж очень заманчиво понаблюдать собственными глазами, как будет развиваться большевистский опыт на человеке. Ну что вам сказать, Иван: бурно идет развитие, по-жюльверновски нелепо – постепенно исчезают настоящие работники, уже молодежь не разбирает, где добро, где зло, уже миллионы людей истово веруют в радужную химеру и попали под гипноз нового Вельзевула не самые посредственные умы. По моим расчетам, вот-вот должна появиться Наглая Смерть в темно-зеленом платье...
– Постойте! – воскликнул Иван. – А ведь я недавно видел такую гражданку: и лицо у нее было хищное, и щеголяла она именно в темно-зеленом платье...
– Не может быть?!
– Честное комсомольское!
– Ну, значит, доигралась матушка-Россия, не сегодня-завтра начнется покос гражданского населения!.. Я ее, Наглую Смерть то есть, видел еще в августе четырнадцатого года, а в скором времени, как известно, рухнула романовская империя и погребла под своими обломками бесчисленное множество идиотов.
Праздников как-то осунулся и сказал:
– Если такая угроза замаячила на политическом горизонте, то надо, Александр Эмильевич, что-то делать. Ведь надо же что-то делать?!
– Ничего не надо делать.
– Как, вообще ничего?!
– Вообще ничего. То есть надо делать все, что человеку завещано от природы: трудиться, любить, детей воспитывать, вкусно кушать и сладко пить, а главное – с утра до вечера радоваться великому счастью личного бытия. Те же, кто что-то делают, например, образуют политические партии ради воплощения вредных грез, стреляют в правительственных чиновников и так далее, суть в той или иной степени сумасшедшие и подлежат принудительному лечению. А знаете почему? Потому что самая распрекрасная революция не в состоянии сделать человека счастливее, чем он есть. Впрочем, я, кажется, повторяюсь... Так вот, молодой человек, ничего не нужно делать, за это вам еще люди спасибо скажут. Памятник не поставят, это привилегия сумасшедших, а сердечное спасибо скажут, ибо бездеятельность – благодеяние и самый значительный вклад в историю. Тем более что еще неизвестно, как она, то есть бездеятельность, отзовется, Христос ничего не делал, а землю перевернул...
Ваня Праздников тяжело вздохнул носом и засмотрелся куда-то сквозь сумерки чердака.
12
Когда Зверюков прознал об исчезновении Свиридонова, ему сразу пришло на мысль: несомненно, что тот был как-то связан с вредителем Скобликовым, его пособником Праздниковым и еще, вероятно, с целой троцкистской организацией, которую поддели органы безопасности и, таким образом, вынудили подлецов заметать следы. Поскольку как минимум двое из этой шайки приходились на его ведомство, поскольку Зверюков и отчасти чувствовал себя виноватым за недостаточную бдительность перед лицом затаившегося врага и его понукало большевистское правосознание, он решил пособить чекистам, чего ради 30 апреля после обеда он отправился на квартиру к Свиридонову в Гендриков переулок.