Текст книги "Восхождение на Фудзи (Репортажи из Японии)"
Автор книги: Всеволод Овчинников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Мы долго беседовали с ней в тот день, когда вместе встречались с Мураками в тюрьме Саппоро. "Об одном прошу судьбу, – сказала она, прощаясь, – хоть бы раз перед смертью сесть дома за стол с Кунидзи и покормить его..."
Мечте этой не суждено было сбыться.
– Ты прожила восемьдесят два года, и лишь смерть принесла тебе покой, сказал Мураками перед траурной урной. – Теперь ты можешь отдохнуть от забот.
Сын оказался достойным матери.
Многолетняя борьба против ложного обвинения завершилась победой. В ноябре 1969 года судебные власти были вынуждены освободить Мураками на поруки. И немалая заслуга в этом принадлежит ему самому – коммунисту, который с первого до последнего дня пребывания в тюремной камере оставался не узником, а борцом.
Гимн солидарности
Рука Оми Комаки потянулась к кисточке с тушью, уверенными штрихами подчеркнула в тексте строки: "Тяжелое противоборство с вооруженными силами империализма и белогвардейщины советские рабочие и крестьяне вели при братской поддержке международного пролетариата, трудящихся всего мира. Во многих странах создавались комитеты "Руки прочь от Советской России!"... Интернациональная солидарность трудящихся прошла историческую проверку в огне социалистической революции".
Если бы все люди, к которым относится эта фраза, могли воочию увидеть сегодняшний день Страны Советов!
Оми Комаки думал об этом, когда в канун 50-летия Октябрьской революции впервые побывал у стен Зимнего. Именно с этой мыслью бросил он тогда в Неву букет цветов – от себя, от погибших друзей, от всех, для кого судьба колыбели Октября стала пробным камнем интернациональной солидарности.
Пятидесятая годовщина. А ведь память отчетливо хранит и первую: круглые афишные тумбы Парижа, палые листья на тротуарах, людской водоворот возле спусков в метро, перед которыми они, соратники Анри Барбюса, раздают прохожим воззвания от 7 ноября 1918 года.
Оми Комаки поступил в Парижский лицей как сын депутата парламента. Считая себя либералом, отец хотел, чтобы его сын проникся модными тогда в Японии идеями французских просветителей. Но после смерти богатого отца лицей оказался не по карману.
Оми пришлось перекочевать на юридический факультет университета, самому зарабатывать на жизнь. Изменился круг друзей, изменились и взгляды. Увлечение творчеством Анри Барбюса, а затем и знакомство с писателем привело японского студента в группу "Кларте".
Беседуя с Анри Барбюсом, вслушиваясь в рассказы его друзей, побывавших в красной Москве, жадно читая книгу Джона Рида "10 дней, которые потрясли мир", Оми Комаки пытался совместить образ революционной России со страной, которую он видел воочию.
Летом 1910 года он ехал в Париж по Транссибирской магистрали, останавливался в Москве. Запомнились гигантские медные самовары па станциях, лоточники с калачами, упитанные городовые; запомнились бородатые приказчики в Охотном ряду, безлюдная Красная площадь, где богомолки крестились на купола, а извозчик показал место, где какой-то из царей казнил какого-то из бунтовщиков.
И вот теперь эта страна, словно факел, подняла перед человечеством свое пламенное сердце.
Продолжая переписываться с Анри Барбюсом и после возвращения на родину, Оми Комаки основал в Японии группу "Танэмаку хито" ("Сеятель"). Как и французская "Клартё" ("Свет"), она видела свою цель в том, чтобы объединить творческую интеллигенцию сознанием ее ответственности перед обществом, крепить и развивать дух солидарности с надеждой человечества – Советский Россией.
На страницах своего журнала группа "Сеятель" первой в Японии опубликовала призыв Анри Барбюса, Анатоля Франса, Бернарда Шоу, Эптона Синклера, Андерсена-Нексе, Максима Горького и других выдающихся деятелей мировой культуры о сборе средств в помощь голодающим Поволжья.
Их сразу же поддержал тогда журнал "Мусан кайкю" ("Пролетарий"), который редактировал Сёити Итикава. Рука об руку делали они первые трудные шаги в этой кампании. Японцы – народ отзывчивый к чужой беде, но многие попросту боялись репрессий.
Разбить эту стену могло только известное имя, и "Сеятель" вместе с "Пролетарием" обратились к прославленной певице Миуре Тамаки. Дать концерт в пользу русских трудящихся она тотчас же согласилась, однако этому категорически воспротивился ее антрепренер – итальянец, получавший с каждого выступления солидную долю сбора. Пришлось изобразить всю затею как рекламную, уговорив на роль устроителя газету "Иомиури", разумеется, без упоминания о "крамольных" журналах.
Приближалась пятая годовщина Октября. И в группе "Сеятель" родилась идея, тут же встретившая поддержку "Пролетария": пусть именно в этот день в Японии впервые прозвучит гимн международной солидарности – "Интернационал".
Слова и ноты "Интернационала" Оми Комаки тайком привез из Парижа. Легче всего было бы разучивать песню с граммофонной пластинки, но даже во Франции продажа их еще с военных лет была запрещена.
В группе "Сеятель", однако, не было недостатка в талантах. Актер Такамару Сасаки переложил строфы пролетарского гимна на японский язык. Популярный певец Рюкити Савада взялся быть хормейстером. Собирались по нескольку человек то у одного, то у другого, разучивая куплет за куплетом. А последнюю репетицию Сёити Итикава предложил устроить в редакции "Пролетария".
Тут же пришлось решать нелегкий вопрос о времени и месте. Замысел состоял в том, чтобы исполнить "Интернационал" публично. А чтобы снять зал для какого-либо собрания, требовалось разрешение полиции.
Чтобы сбить полицию с толку, решили, во-первых, перенести собрание с 7 на 5 ноября; во-вторых, представить его как "литературный вечер" и, в-третьих, арендовать не зрительный, а банкетный зал вроде тех, где акционерные общества устраивают ежегодные попойки для своих пайщиков. Несколько известных писателей от имени группы "Новая литература" подали такую заявку и получили разрешение.
В назначенный день, однако, перед зданием с утра шныряли шпики. А войдя внутрь, Оми Комаки прежде всего увидел длинный ряд начищенных жандармских сапог.
– Любителей литературы оказалось больше, чем мы ожидали, – усмехнулся Сёити Итикава.
Оми Комаки заглянул в переполненный зал и тоже не мог сдержать улыбки. Зрелище было поистине театральным, если не сказать комичным. На сцене восседали жандармы: фуражки с затянутыми на подбородке ремешками, свистки, портупеи, сабли и... разутые ноги в носках. А что им было делать? Японец остается японцем. Не лезть же сапогами на покрытый циновками пол!
– Выходит, все-таки пронюхали. Сёити Итикава кивнул.
– Писатели, упомянутые в афише, арестованы – кто дома, кто здесь, у входа. Ждать их нечего. А незваных гостей все равно не переждешь. Так что пора!
Еще чувствуя ободряющее рукопожатие друга, Оми Комаки поднялся на помост, прошел сквозь строй сидящих жандармов и остановился у края сцены. Он окинул взглядом обращенные к нему лица, никелированные ножны жандармских сабель, которые настороженно блеснули у стен зала при первых же его словах:
– Друзья, встретим 7 ноября... Сзади угрожающе заскрипели стулья, и, набрав полную грудь воздуха, оратор поспешно продолжал:
– ...пятую годовщину советской революции... Помост задрожал от топота. Дюжие руки вцепились в Комаки, поволокли его га кулисы. Но последним усилием оторвав стиснувшие его горло пальцы жандарма, он все же успел выкрикнуть последние слова:
– ...пением "Интернационала"!
Это было сигналом. Зал поднялся, и четыреста голосов грянули разом. Жандармы по одному отрывали людей от тесно сомкнутого поющего строя. Но песня росла и крепла, перекрывая свистки и истошные выкрики: "Собрание запрещено, всех под арест!"
Участников "литературного вечера" скопом доставили в полицейский участок. На допросе Оми Комаки вместо удостоверения личности предъявил пропуск в министерство иностранных дел, где он временами подрабатывал переводами из французской прессы. Жандармы были озадачены: если в газеты попадет, что сотрудник подобного ведомства замешан в политическом деле, министру грозят неприятности вплоть до отставки. Боясь переусердствовать, они отпустили обладателя пропуска домой до "дальнейшего расследования".
Оказавшись на свободе, Оми Комаки прежде всего разыскал своего приятеля из "Джапан адвертайзер" – наиболее либеральной газеты того времени – и рассказал о случившемся.
На следующее утро в этой газете, выходившей на английском языке, появилось лаконичное сообщение:
"По случаю пятилетия Советской России вчера в Японии был впервые публично исполнен "Интернационал".
В тот же день министерству иностранных дел донесли, что проживающий в Иокогаме внештатный корреспондент РОСТА слово в слово передал содержание этой заметки по телеграфу в Москву. Оми Комаки узнал об этом от знакомых в МИДе и поспешил поделиться радостной вестью с Сёити Итикава, который каким-то чудом успел скрыться и избежать ареста.
Никогда еще не видел Оми Комаки своего друга таким восторженно счастливым. Лицо его по-детски сияло, когда он повторял:
– Вот замечательно, если в Москве узнали! Ты даже не представляешь, на скольких языках поют там сейчас "Интернационал"!
Оми Комаки не знал тогда, что слова эти говорит не просто его личный друг, редактор прогрессивного журнала "Пролетарий" – союзника "Сеятеля". Не знал, что между весной, когда они вместе вели сбор в помощь голодающим Поволжья, и осенью, когда они сообща готовились отметить пятилетие Октября пением "Интернационала", произошло важное событие.
15 июля 1922 года родилась Коммунистическая партия Японии, а Сёити Итикава стал одним из ее руководителей. Оми Комаки не знал тогда, что первой практической задачей, за которую взялись японские коммунисты сразу же после учредительного съезда, стала организация массового движения под лозунгом "Руки прочь от Советской России!". Теперь уже не разрозненные усилия энтузиастов, а политика новорожденной партии привела к успешному созданию Лиги борьбы против интервенции в России, сплотившей воедино представителей интеллигенции, группировавшихся вокруг журнала "Сеятель", профсоюзы, молодежные и крестьянские организации.
Лишь много позже узнал Оми Комаки, что 13 ноября 1922 года пролетарский гимн звучал в Москве действительно на множестве языков: именно в тот день делегаты IV Конгресса Коминтерна аплодировали докладу Ленина "Пять лет российской революции и перспективы мировой революции".
Первое пятилетие родины Октября... Сколько взоров устремлялось тогда к Стране Советов с участием, тревогой, надеждой – да, прежде всего с надеждой.
Именно эти чувства встают из-за усеченных цензурой строк "Сеятеля". Второй номер журнала был посвящен Советской России. И, перечитывая редакционное посвящение, Оми Комаки подумал, что оно похоже на его речь перед исполнением "Интернационала", на выкрик человека, которому зажимают рот:
"Максиму Горькому:
Если бы суждено ей было пасть, она бы уже погибла (вычеркнуто девять знаков). Четыре года терзают и топчут Красную Россию, однако она по-прежнему стоит на своем месте (вычеркнут двадцать один знак). Это – неоспоримый факт.
Многие писатели хулили эту дикую страну (вычеркнуто четыре знака). Хотя в наш век каждый подлинный художник должен воспевать всякую (вычеркнуто два знака).
Максим Горький как художник всегда был на стороне восставших рабов.
Мы не имеем свободы много говорить о революционной России. Но сегодня, когда мировая реакция исходит ложью и ненавистью к ней, мы восхваляем Максима Горького как сторонника пролетариата и тем самым целиком выражаем наши собственные чувства.
Редакция журнала "Сеятель", 7 ноября 1921 года".
Оми Комаки написал эти строки, когда Стране Советов исполнилось четыре года.
Когда через много лет он побывал у стен Зимнего и бросил в Неву свой букет, перед глазами его были Анри Барбюс, засыпанный землей Парижской коммуны, и Сёити Итикава, погибший в японской тюрьме; Сэн Катаяма и Джон Рид, чьи имена он прочел на Кремлевской стене. Всех их объединяла любовь к земле Москвы, к родине Октября.
"Именно так!" – думал Оми Комаки над подчеркнутыми словами. О том, что сделали зарубежные друзья Страны Советов в самые трудные для нее годы, пожалуй, лучше не скажешь:
"Интернациональная солидарность трудящихся прошла историческую проверку в огне социалистической революции".
Они знали Зорге
– С первой же встречи мне больше всего запомнилось его рукопожатие: крепкое, ободряющее, уверенное...
Слушая своего собеседника, я гляжу на тонкие, нервные руки, не раз изведавшие тяжесть кандалов, и поднимаю глаза на его лицо. Мало, очень мало осталось в Японии людей, знавших Рихарда Зорге по Шанхаю и Токио в его легендарной роли. Один из них сидит теперь передо мной.
7 ноября 1930 года группа смельчаков распространила среди моряков японского флота в Шанхайском порту антивоенные листовки. В группе был и молодой японец по фамилии Каваи.
Он участвовал в тех памятных демонстрациях, лозунгом которых было "Руки прочь от России!", в знаменитом инциденте в университете Васэда, когда прогрессивное студенчество устроило обструкцию японскому военному министру. Революционный подъем двадцатых годов в соседнем Китае волновал тогда многие юные сердца. И Каваи отправился в Китай с мечтой стать сподвижником Сунь Ятсена и вступить в ряды Народно-революционной армии.
Но в ту пору Чан Кайши уже предал дело революции и топил ее в крови. Массовые аресты коммунистов прокатились вскоре и по Японии. Стала вырисовываться новая опасность. Японский милитаризм готовил нападение на Китай, чтобы завладеть сырьевыми ресурсами страны, вплотную придвинуть свои дивизии к родине социализма – Советскому Союзу и, используя военный угар, окончательно задушить демократию в Японии.
Каваи, работавший тогда в еженедельнике "Шанхай чжоубао", хорошо понимал это. Вместе с группой японских и китайских патриотов он создал интернациональное "общество противников японо-китайской войны". Смелость Каваи на демонстрации 7 ноября 1930 года обратила на себя внимание.
– Ты мог бы сделать очень много, неизмеримо больше для того самого дела, которому теперь себя посвятил. Но ради этого придется забыть обо всем остальном. Согласен? – спросил как-то у Каваи его сверстник Одзаки, шанхайский корреспондент газеты "Асахи".
В условленный день – это было вскоре после 18 сентября 1931 года, когда японские войска вторглись в Маньчжурию, – они встретились возле почтамта за рекой Сучжоу-хэ, где жило тогда много японцев. Шофер такси свернул на Нанкин-лу и остановился перед рестораном "Таохуалоу".
В комнате на втором этаже ждал иностранец. Его тонко очерченное волевое лицо выглядело моложавым, но глубокие складки уже пролегли вдоль лба и у щек. Глаза смотрели внимательно и успокаивающе.
– У вас, говорят, много друзей в антивоенном обществе? – спросил он без всяких предисловий. – Интересно, что думают люди там, в Маньчжурии, где война уже началась. Не смогли бы вы съездить туда от "Шанхай чжоубао"?
Каваи почувствовал: новая, огромная ответственность ложится на его плечи. Мысли вихрем закружились в голове. Встреча произошла неожиданно. Но можно ли назвать ее случайной? Разве не идейная убежденность привела его на новый путь? Мог ли он думать тогда, что тут, в Шанхае, перед ним сидит внук соратника Карла Маркса, автора "Капитала", которым он зачитывался со студенческих лет!
А новый знакомый, оставшийся незнакомцем, уже прощаясь, говорил в напутствие:
– Главное – не торопитесь. Спокойно. Шаг за шагом. Ну – полагаюсь на вас!
И крепко сжал его ладонь своей сильной рукой. Всегда в тревожные минуты вспоминал потом Каваи это пожатие.
"Тот человек", как они с Одзаки называли его между собой, умел доверять людям и потому рождал в них безграничное доверие к себе. Отсюда и его способность создавать вокруг атмосферу спокойствия, уверенности, заражать этими чувствами окружающих.
Они виделись еще несколько раз до весны, пока от друга, работавшего в жандармерии, Каваи не узнал, что имя его занесено в "черный список" и за ним начата слежка. Незадолго до этого газета отозвала Одзаки в Токио, и тот вынужден был уехать.
– Трудно будет без вас обоих, – сказал Зорге, – но оставаться здесь нельзя. Возвращайтесь в Японию и вы. Откройте какую-нибудь лавчонку да займитесь год-другой торговлей. А там осмотритесь.
Они распрощались, но встреча эта оказалась не последней.
...Десять лет спустя им суждено было свидеться в токийской тюрьме Сугамо. Заключенных выводили на прогулку партиями по пять человек. Крутые поля крестьянских соломенных шляп "амэгаса" почти скрывали их лица. Но высокую, широкоплечую фигуру нельзя было не узнать.
Зимой 1943 года по камерам разнеслась весть: Гитлер объявил траур в связи с разгромом армии Паулюса под Сталинградом. В этот самый день Каваи снова увидел Зорге в тюремном коридоре. Тот отстал от своей пятерки и в радостном возбуждении говорил что-то тюремному надзирателю. Поравнявшись, Каваи снял амэгаса, и их взгляды встретились. Лицо Зорге сияло. Оно светилось той же верой и силой, что так запомнились в прежних встречах.
– Этот взгляд остался в памяти, как его последнее крепкое рукопожатие... – заключил Каваи.
Имени Ханако Исии не было в списках тех, кто помогал легендарному советскому разведчику Рихарду Зорге. Но эта седеющая японская женщина тоже совершила подвиг! Шесть лет, прожитых рядом с Зорге, и еще двадцать три долгих одиноких года, целиком посвященных памяти любимого человека, отданных тому, чтобы люди вокруг узнали о нем, смогли принести цветы на его могилу...
Ханако впервые встретилась с Зорге 4 октября 1935 года. Ресторан "Золото Рейна", где она тогда прислуживала в зале, славился немецкой кухней. Тут всегда было полно иностранцев. Видные коммерсанты, журналисты были его завсегдатаями.
Хозяин, господин Кетель, почтительно беседовал за столиком с незнакомым, широкоплечим мужчиной и, заметив Ханако, послал ее за шампанским.
– Этому господину сегодня исполнилось сорок лет, – сказал он. – Будь внимательна к гостю, Агнесс! В такой день надо быть веселым...
Девушки в "Золоте Рейна", носившие для удобства посетителей европейские имена, славились образованностью, искусством развлекать гостей изысканной и остроумной беседой. Но Ханако чувствовала себя на этот раз как-то скованно. Лицо Зорге показалось ей суровым и замкнутым. А взгляд даже испугал.
Сидя напротив и осторожно придерживая рукав кимоно, она подливала вино. Гость молча курил и небрежно ворошил рукой свои чуть вьющиеся каштановые волосы.
– Люди веселятся в день рождения, а вам, наверное, скучно у нас, вымолвила наконец японка.
– Сколько тебе лет? – голос иностранца прозвучал неожиданно тепло.
– Двадцать три.
– Вот если тебе доведется встретить сорок так же далеко от родных мест, как мне, – поймешь, что это за событие.
Несколько дней спустя Зорге встретил Ханако в магазине граммофонных пластинок и дружески улыбнулся ей.
– Ты так старалась скрасить мое сорокалетие, что придется тебя наградить, – пошутил он. – Бери в подарок любую пластинку.
Ханако выбрала запись итальянского певца Джильи. Зорге – "Героическую симфонию" Бетховена.
Потом они часто слушали ее вместе. Зорге глубоко откидывался в кресле, забывая о сигарете, целиком захваченный вихрем бушующих страстей. А японке казалось, что бетховенская музыка написана специально для того, чтобы раскрыть перед ней душу этого человека, помочь понять и оценить ее красоту.
Уйдя из "Золота Рейна", Ханако стала брать уроки пения. Как-то она спросила Рихарда:
– Верно ли говорят, что из всех языков итальянский самый музыкальный и певучий?
Зорге посмотрел на нее долгим взглядом:
– Самые красивые песни, девочка, русские.
Ханако обрадовалась: среди ее любимых пластинок была "Дубинушка" Шаляпина. Она стала расспрашивать о русских народных напевах. Но Зорге резко оборвал разговор и ушел наверх, сказав, что ему надо работать.
Такое, впрочем, случалось редко. Зорге был прекрасным и неутомимым рассказчиком. Японка часто не знала, чему больше удивляться: тому ли, как много знает этот человек, или тому, как много вещей его интересует. Ханако была начитанной для девушки своего поколения. Она увлекалась французской и русской литературой. Но Зорге своими расспросами часто ставил ее в тупик. Он восхищался стихами из "Манъйосю", штудировал японский эпос – "Кодзики", "Гэндзи моногатари".
– Не читала? Прочти обязательно, – строго говорил он. – Чтобы любить родину, надо знать ее старину.
Зорге скупал сборники народных песен – поэзию земледельцев и рыбаков. Собирал цветные гравюры. Но не красавиц художника Утамаро, которыми обычно только и интересуются иностранцы, а бытовые сцены, которыми славен Хиросигэ.
Глазам Ханако был открыт Зорге – журналист и востоковед. Но эти профессии не были лишь "крышей" для отвода глаз, а важнейшими слагаемыми успеха Зорге-разведчика. Лучшим ключом к нужным секретам была его признанная эрудиция. Именно она толкала людей (и в германском посольстве, и в журналистских кругах) на откровенность с ним. Эта эрудиция позволяла определить достоверность слухов, важность сведений и порой по крупицам собрать полную картину. Эта эрудиция давала возможность не только узнавать, но и оценивать, предвидеть. Зорге, по его собственным словам, никогда не отводил себе роль почтового ящика для сбора и передач фактов и фактиков. Изображать этого человека то ломающим голову над разгадкой похищенных шифрограмм, то играющим в прятки с сыщиками, значит снижать его образ до шаблонов заурядного кинодетектива.
– Родись я в другую, менее бурную эпоху, наверняка стал бы исследователем, – говорил как-то Зорге.
Дома Ханако чаще всего видела Рихарда за машинкой. Свет настольной лампы очерчивал его неподвижную спину, а пальцы летали по клавишам, как у пианиста-виртуоза. Он любил работать один, но однажды сам подвел Ханако к столу, на котором лежала высокая стопка исписанных листов:
– Видишь? Трехсотая страница. Не молодец ли Зорге? Кончает книгу о Японии. Неплохая будет книга. А могла бы быть еще лучше. Трудно, ох, как трудно порой подбирать слова...
С весны 1941 года стало все больше неотложных дел, и Зорге вовсе не притрагивался к стопке, прижатой тяжелой пепельницей. Так и пролежала она до ареста.
Где-то теперь эти страницы?
До самого конца войны Ханако Исии ничего не знала о судьбе Зорге. Только в октябре 1945 года, когда из тюрем были выпущены остальные осужденные, ей стало известно, что он повешен.
Газеты лишь коротко упомянули об этом. Некоторое время спустя Ханако случайно увидела на витрине журнального киоска броский заголовок: "Тайны дела Зорге – Одзаки".
...7 ноября 1944 года, в день 27-й годовщины русской революции, читала Ханако, приговор о повешении был приведен в исполнение в тюрьме Сугамо.
Когда утром в одиночную камеру вошел начальник тюрьмы и спросил имя, время и место рождения осужденного, Зорге понял, что наступил его последний час. В сопровождении конвоиров они прошли по гулкому коридору, пересекли тюремный двор, свернули за угол, где среди высоких стен было скрыто бетонное здание казней.
Первым ввели туда Одзаки. По обычаю он склонился перед нишей, где несколько свечей освещали позолоченную буддийскую статую.
"Жизнь и смерть – одно и то же для того, кто полагается во всем на милость будды", – послышались из темноты слова монаха.
Осужденный вскинул глаза, словно хотел возразить что-то, но тут же снова опустил их, зажег ритуальные свечи.
Следующим был черед Зорге. Он не остановился перед нишей, а сразу прошел в пустую камеру без окон, с виселицей посредине. Под ней не было ни табурета, ни ступеней. Лишь люк в бетонном полу, на крышку которого ставили осужденного. В ту последнюю минуту, когда тюремщики уже надели петлю и вот-вот должен был провалиться квадрат пола под ногами, Зорге улыбнулся и крикнул по-японски: "Собиэтто! Секи-гун! Кёсансюги! – Советский Союз! Красная Армия! Коммунизм!"
Официальный медицинский акт засвидетельствовал, что сердце приговоренного оказалось на редкость сильным: пульс пропал лишь через 8 минут. Но всех, кто присутствовал при казни, еще больше поразила сила духа этого человека.
Останки Одзаки были переданы его жене. А тело иностранца, поскольку у него не могло быть родственников в Японии, закопали где-то среди общих могил в Дзосигая.
Последние строки брошюры взволновали Ханако глубже всего. Как обезумевшая, бродила она по кладбищу для неопознанных и бездомных, между рядами заброшенных холмиков, прижималась ладонями к высохшей траве и повторяла имя любимого человека, словно звала его.
Но именно в этот момент отчаяния жизнь вдруг снова обрела смысл. Найти останки Зорге, похоронить его, как подобает, рассказать людям о том, что это был за человек, – вот ее долг.
В один из журналов Ханако отдала 200 страниц своих воспоминаний "Зорге как человек". Но уже в начале 1949 года американцы опубликовали так называемый "доклад Уиллоби". Начальнику разведывательной службы генерала Макартура было поручено подать дело Зорге так, чтобы само слово "коммунист" выглядело синонимом понятий "предатель" и "шпион". Вашингтону, писали тогда американские газеты, хотелось тем самым "взорвать солидный антисоветский заряд в холодной войне".
Японская печать остерегалась выходить за рамки "доклада Уиллоби". Но сенсационные факты о советском разведчике вызвали такой интерес, что коммерческие соображения взяли верх. Журнал решился напечатать часть записок Ханако Исии, а в июне 1949 года они вышли отдельной книгой.
Не прошло и месяца, как за Ханако приехали трое американцев. Усадив женщину в машину, которая медленно кружилась вокруг парка, они принялись допытываться, почему при первом знакомстве Зорге называл ее Агнесс.
Хоть Ханако и была прежде далека от политики, она сразу поняла, в чем дело. Она знала из газет, что Маккарти раздувает теперь клевету против знакомой Зорге по Шанхаю, известной американской писательницы Агнесс Смедли, направляя удар против Коммунистической партии США.
Агенты уехали, ничего не добившись. Но в сердце Ханако осталась тревога: все чаще сталкивалась она на пути к цели с другими враждебными силами. Она вновь поспешила на кладбище в Дзосигая, и смотритель на этот раз порадовал его. Чтобы освободить землю, недавно сжигали останки из непосещаемых могил. В одной из них покойник был похоронен лежа, не по-японски. Помня просьбу женщины, его оставили на прежнем месте. С помощью друзей Ханако сумела купить участок земли на кладбище и захоронить урну с прахом Зорге...
"Исполненная благодарности к людям, – пишет Ханако Исии в своих воспоминаниях, – я вернулась домой, подошла к фотографии Зорге, рассказала ему обо всем. И мне показалось, что я слышу в ответ его голос:
"Когда встречаешь смерть, самое главное – с чем умираешь, что сумел сделать для счастья людей. Не может быть человеколюбив тот, кто не любит свою Родину. Одзаки – японец. Смедли – американка. Я – наполовину немец. Защищая Советский Союз, мы, коммунисты, любим все человечество. Но для каждого из нас дорога родная земля, судьба своего народа..."
Так заканчивает Ханако Исии книгу своих воспоминаний. Читая слова, написанные ею от имени Зорге, видишь, что эта женщина не только сберегла память о дорогом ей человеке, но и поняла то главное, что сделало его героем.
Обвиняемые по делу Первомая
Кровь, что пролилась в тот день, каждый год вновь напоминает о себе: она проступает на полотнищах первомайских знамен, окрашивает их своим цветом.
Много лет прошло со времени побоища в центре Токио, на площади перед императорским дворцом. Но для японских тружеников "кровавый Первомай" 1952 года и поныне больше, чем история: это их сегодняшний день, сегодняшняя борьба. На долгие десятилетия затянулся судебный процесс.
– Первомай 1952 года выражал собой протест против увековечения американской оккупации, против сохранения военных баз США на японской земле, – рассказывает бывший металлист Окамото, которого остальные двести шестьдесят подсудимых избрали своим вожаком.
Мы беседуем в комнате, заваленной кипами листовок и брошюр.
Поминутно звонит телефон, и девушка за соседним столом снимает трубку со словами:
– Первомай слушает.
Так сокращенно именует себя общество содействия обвиняемым по делу о Первомае. В открытое окно видно, как на плоской крыше соседней больницы среди сохнущих халатов и полотенец репетирует хор из нескольких десятков врачей и сестер. Звуки "Интернационала" врываются в нашу беседу, напоминая о том, что Первомай в Японии от рождения был днем международной солидарности.
Окамото рассказывает, что до войны пропеть "Интернационал" ему довелось лишь раз: подростком-подмастерьем он участвовал в первомайской демонстрации 1935 года, после которой праздник труда, мира и братства был запрещен милитаристской кликой. Едва тирания военщины пала, как праздник возродился вновь, причем местом массовых манифестаций стихийно стала площадь перед императорским дворцом. Ее назвали Народной. Сюда с 1946 года стали стекаться трудящиеся Токио на общегородскую маевку.
Но как только в 1950 году началась война в Корее, американские оккупационные власти запретили демонстрации перед императорским дворцом.
28 апреля 1952 года вступил в действие Сан-францисский мирный договор, который увековечил пребывание на японской земле американских войск – уже как "союзников". Демонстрация, состоявшаяся три дня спустя, стала выражением чувств, переполнявших тогда людей.
С отменой оккупационного режима юридически утрачивал силу и запрет проводить демонстрации перед императорским дворцом. Однако правительство упорно отказывалось признать это. Вот почему около пятидесяти тысяч человек – участников первомайского митинга – двинулись к центру города с лозунгом: "Верните Народную площадь!".
Стянутые ко дворцу полицейские отряды особого назначения не пытались преградить демонстрантам путь на площадь. "Надо заманить мышь в мешок", гласил секретный приказ начальника полиции.
Поджидая, пока подтянутся задние ряды, люди рассаживались на лужайках, закусывали, пели песни Руководителям колонн было объявлено: через полчаса провести заключительный митинг (на нем по традиции трижды скандируют лозунги демонстрации) и разойтись.
Однако не прошло и десяти минут, как черные каски, маячившие по краям площади, сомкнулись в сплошное кольцо. В центре Токио среди бела дня загремели выстрелы. Забросав демонстрантов гранатами со слезоточивым газом, полицейские открыли по ним огонь из пистолетов. Пулей в спину был убит рабочий Масао Такахаси. Студенту Хироси Кондо нанесли дубинкой смертельную рану в голову, когда он пытался спасти упавшую рядом женщину. Около тысячи демонстрантов окропили своей кровью место маевки, в том числе двадцать три получили пулевые ранения.