Текст книги "Алексей Михайлович"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Соавторы: Константин Шильдкрет,Андрей Зарин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 56 страниц)
Царевны и боярыни торжественно проводили Фиму в предназначенные для нее покои. Заметив, что она едва на ногах держится от усталости, боярыня Годунова тотчас же сказала об этом царевнам:
– Оставим-ка ее, голубушку, поспать с часок времени, а то притомилась больно, да и как быть иначе?!
– Поспи, поспи, голубка, – сказала царевна Татьяна, обнимая Фиму и подводя ее к пышной кровати. – Как время будет, мы придем, тебя разбудим. Да что это ты такая печальная будто? Может, о родных вспомнила, так и их нынче же увидишь, уж за ними послано.
Фима ничего даже ответить не могла на все эти слова ласковые, и как только все вышли, она кинулась на кровать и крепко заснула.
Долго и глубоко спала она, так глубоко, что царевны, приходившие звать ее обедать, не решились потревожить ее сна и положено было дать ей хорошенько отдохнуть и выспаться.
«После сна и покушает с охотой, да и веселее будет!» – так порешила боярыня Годунова, и все согласились с ее мнением.
Фима проспала вплоть до вечерень. Открыла глаза, с изумлением поглядела вокруг себя и села на своей новой богатой кровати. Сразу она все вспомнила, прежний туман, прежнее забытье исчезли, мысли прояснились. Все эти два последних дня представились ей сном, подробности которого она, однако же, отлично помнила. И понимала она теперь, что этот мучительный и в то же время блаженный сон – явь настоящая, что прежняя жизнь навсегда окончена и теперь наступила новая. Горячо забилось сердце Фимы при мысли о молодом царе, который один был виновником всего этого сна волшебного, этой яви чудной и таинственной.
«Ох, как любить она его будет, как она уж его любит, как бесконечно он ей дорог!»
И в этом новом прекрасном чувстве она не думала о блеске своего положения, обо всем том величии, которое ее окружало и о котором до сих пор она не имела никакого понятия. Но вдруг что-то тоскливое опять закралось ей в сердце.
«Митя! – прошептали ее губы. – Бедный Митя!»
Она заплакала.
«Я счастлива… а он?… Чем заслужил он это… Не я ли тому причиной?!. Что-то он теперь? Чай уж знает… Ох, тошно, тошно… и зачем это, зачем все так вышло, зачем сказала я ему тогда, что люблю его… ведь я не любила… я ничего не понимала… вот я и теперь его люблю… люблю наравне с Андрюшей… да это не то… совсем не то!»
Ей страстно захотелось увидеть его, приласкать, успокоить, попросить у него прощения в вине невольной; объяснить ему все, что с нею сталось.
«Он добрый, добрее его нет на свете… Он поймет все… простит…»
Но она тут же вспомнила, что теперь ей нечего и думать о свидании с ним, что теперь уж навсегда все должно быть с ним порвано. И опять слезы полились из глаз ее.
«Видно, нет на свете полного счастья, всегда и везде-то, даже и в счастье – горе!»
Ей вспомнились все ее детские годы и потом последнее время. Вспомнился Касимов, жизнь в глухой усадьбе, ее детские радости, детские забавы. Ведь всегда и во всем был участником Митя, и ничего этого никогда-то уж не будет!
Но вот милый, прекрасный образ вновь мелькнул перед нею, и высохли слезы, и вернулась на лицо улыбка. Радостным и лучезарным взглядом окинула, она горницу, уже потемневшую в вечерних сумерках; увидела она в углу большой киот с образами, бросилась к этому киоту, упала на колени и начала горячо молиться. Полились новые, успокаивающие, благодатные слезы. Она благодарила Бога за великое счастье, ей ниспосланное, просила Его простить вину ее перед женихом прежним, просила спасти его и послать на его долю радость и счастье. Молитва ее ободрила, и она поднялась обновленная и измененная. В ней уже не было прежней робости, прежнего смущения. В этой спокойной, озаренной каким-то внутренним светом девушке трудно было узнать Фиму…
Дверь ее опочивальни тихо отворилась, и к ней вошла боярыня, за которой сенные девушки несли новый наряд для царевны. Она встретила их грациозным поклоном, исполненным достоинства, и неспешно стала одеваться.
Потом, выйдя к царевнам, где уже дожидалась ее трапеза, она всех изумила переменой, происшедшей с нею. Она нашла в себе умение сказать всем и каждой ласковое и милое слово, держала себя с полным достоинством, как будто всю жизнь провела в царском тереме. Никто не научил ее этому, научило одно – вдруг явившееся сознание своего положения; научила внезапно родившаяся и наполнившая все существо ее любовь к молодому царю, достойной невестой которого она должна была всем казаться. Боярыня Годунова внимательно в нее всматривалась и одобрительно кивала на каждое ее слово.
«Вот она какая! – думала боярыня. – Сразу-то я ее не разглядела, подумала: так себе, деревенщина, ан нет, знатная будет царица!… и откуда все это берется?!. О Господи, неисповедимы пути Твои!…»
Фиме доложили, что ее отец и мать прибыли в терем и ждут свидания с нею.
– Где они, где? – вся вспыхнув, крикнула она и побежала сама не зная куда, так что едва могли догнать ее и указать дорогу.
Раф Родионович и Настасья Филипповна, одетые в самые дорогие свои наряды, взволнованные и даже испуганные, робко озирались вокруг себя, поджидая свидания с дочерью. Увидев ее, они кинулись было к ней с радостными объятиями; но тут же руки у них опустились, и они остались неподвижными. Они не знали, как им быть, они боялись сказать или сделать что-нибудь неладное, боялись осрамить себя, а еще пуще того дочь свою.
Войдя в комнату, Фима тотчас же сделала знак шедшим за нею, чтобы ее оставили одну с родителями, заперла за собою дверь и, обливаясь слезами, упала на колени перед отцом с матерью. Она обнимала их ноги, целовала руки и долго не могла произнести ни слова.
– Фима, Фимочка, голубка! – шептали старики, тоже захлебываясь радостными слезами, поднимая ее, целуя, обнимая. Долго в богатом, уютном покое царского терема раздавались только тихие рыдания, и долго никто из этих людей, всю жизнь проживших вместе и расставшихся только несколько часов тому назад, не мог сказать ни слова – они будто свиделись после многолетней разлуки, будто не узнавали друг друга.
Первым очнулся Раф Родионович и почувствовал, что к его радости великой примешивается какое-то странное, неловкое ощущение. Вдруг ему как-то стало тяжело. Он глядел на Фиму, и ему казалось, что Фимы, его Фимы, его дорогой, балованной дочки уже нету, что он никогда ее не увидит. Эта нарядная, сиявшая жемчугом и изумрудами красавица была не она, это была царевна, невеста великого государя, которая должна через несколько дней сделаться царицей.
Царицей! Что-то недосягаемо далекое и высокое звучало ему в этом слове, и никак не мог он соединить понятие о великой государыне с Фимой. И это мучило его, и он вдруг стал совсем не тем, каким всегда привыкли видеть его домашние.
Фима глядела на него, не понимала, что такое с ним творится, отчего он стал таким, каким она его ни разу в жизни не видала. Он вдруг, будто спохватившись, отошел от нее, весь выпрямился, опустил руки и потом с смирением и благоговением наклонил голову.
– Дочь моя, – сказал он, – государыня царевна…
Он почему-то вообразил, что должен говорить с ней, как с царицей, но никак не мог этого и опять подошел к ней, и опять ее обнял и шептал, крестя ее, благословляя ее и целуя: – Богу молись, Фима! Богу молись, будь достойна такого счастья… Эх… да совсем я одурел… слов не найду, не знаю, что творится со мною, боюсь, как бы не рехнуться… в голове туман… Фима, голубка моя!…
Он махнул рукою. Красивое старое лицо его как-то совсем по-детски сморщилось, и он громко заплакал. А Настасья Филипповна сидела тут же, на парчовой скамейке, трясла головою, не отрываясь глядя на свою Фиму, и не плакала только потому, что уж не могла плакать – для такой минуты слез не хватало. Она совсем почти обезумела, она весь день не могла сообразиться с тем, что это такое случилось; говорила разумно, а между тем внутри ее, в голове ее и сердце было как-то не совсем ладно… будто порвалось что-то, потерялось и никак не могло сыскаться… Она говорила:
«Дочь наша Фима – царевна, будет царицей», – а в то же время никак не понимала, что это значит. И вот теперь только, когда Раф Родионович встал перед дочерью, поклонился ей и сказал: «Государыня царевна!» – она вдруг так-таки все и поняла. «Государыня царевна!» – это двойственное понятие о дочке и о царевне, которое испытывал Раф Родионович, нахлынуло и на нее и совсем ее подавило. Ее материнское сердце отчего-то сильно, сильно и мучительно забилось, нога подкосились, голова тряслась пуще и пуще, будто подвешенная на проволоке, а глаза бессмысленно глядели на Фиму. Ей вспоминалось, будто сейчас оно было, то далекое время, когда долгожданная, у Бога вымоленная дочка милым и беззащитным ребенком лежала на груди ее. Она видела ее крохотный розовый ротик, жадно искавший материнской груди, чувствовала снова прилив той несказанной нежности, которая влекла ее к этому хрупкому созданию… Потом виделась ей Фима уже подросшей девочкой… как вслушивалась она в ее бойкий лепет, как бессознательно радовалась каждому новому понятию, возникавшему в ее голове, дивилась, откуда все это берется: «Давно ли была крошкой, на четвереньках ползала, а теперь – на поди – с матерью уж и спорить начинает!» Потом… опять Фима… рослая, стройная красавица, гордость материнского сердца… мечты о судьбе ее, о Митином хозяйстве, про которое она украдкой все доподлинно разузнавала, мечты о внучатах… А то опять – эта ночь страшная… Борьба с Осиной, ужас леденящий… Фима, эта самая Фима, дитя милое и жалкое, плоть от плоти ее, кость от костей ее – Фима царица!… Она ли то, или ее и взаправду больше нету, и все это одно только сонное видение?! Страх и робость в сердце Настасьи Филипповны, и чего-то ей жалко, жалко до страдания, а чего – она и сама не ведает…
VIIIФима первая подавила свое волнение. Она должна была воспользоваться этим свиданием с отцом и матерью, чтобы решить главный вопрос, смущавший ее и отравлявший ее счастье.
– Успокойся, батюшка, – сказала она, – вот, того и жди, войдут и нам помешают, а много еще сказать нужно. Я и сама-то еще не могу очнуться. Буду непрестанно молить Бога, чтобы Он вразумил меня, глупую; умолю государя, что бы он не разлучал меня с вами, чтобы дозволил нам часто видеться. Коли бы знали вы, как добр он – царь-то, словно ангел Божий, с небес сошедший… чего я трепетала… чего боялась… помните… то стало моим счастьем. До гроба об одном помышлять буду – как бы ублажить моего государя… Ах, разум мутится!… Все прежнее кончено… и не жаль мне как-то этого прежнего… одно сосет сердце – Митя…
Настасья Филипповна при этом имени очнулась и замахала руками.
– Шш!… шш!… Фимочка! – испуганно шепнула она. – Что ты! Разве можно теперь думать о нем, говорить о нем?! Все это кончено… совсем забыть надо, будто никогда его и не бывало, не ровен час – услышат… Ох, страсти какие!… и так уж этим напугала меня совсем тетка.
У Рафа Родионовича мелькнула мысль, что их могут подслушать, и он многозначительно посмотрел на дверь. Фима заговорила тише.
– Да, нужно так, чтобы его как будто совсем и не бывало…– повторила она слова матери. – Сама я это знаю, только ведь как же быть-то… ведь жаль его… и он чем виноват?… Он скажет – обманула я его… как быть-то теперь?!
– Ничего этого не посмеет он сказать, – проговорил Раф Родионович. – Что же он, против Бога да против царя пойдет? С царем тягаться будет? От нас зла никакого не видал, а теперь ты ему и добро еще великое по времени можешь сделать… так о чем тут… Успокойся, родная…
– Не то, не то, батюшка, – с тоскою перебила Фима, – это со стороны так можно сказать, а перед Богом-то… в сердце-то своем, совсем ведь другое. Я не могу его видеть… не должна, и прошу я вас: скажите вы ему, что Фима, мол, просит тебя простить ее, не питать к ней в душе злобу, не считать ее обманщицей… Как на духу, как перед Богом самим говорю, сама себя обманула… ровно брат родной был мне Митя, сами знаете, с детства привыкла к нему, а уж после того как он спас нас, что же могла я ему ответить?! Думала, любви другой и не бывает на свете и обещалась ему на всю жизнь… а как увидела царя, так и поняла все… Его, его одного люблю и буду любить вечно!… и никогда, и никого другого не любила… скажите вы это Мите… пусть, если может, забудет меня, а я и теперь его за брата почитаю…
Едва договорила она слова эти, как в двери стали стучаться. Вошла боярыня постельница и объявила, что из Кисловки прибыли женщины, и царевна должна избрать для себя младшую прислугу. Сказав это, она обратилась к старикам Всеволодским и поклонилась им большим поклоном.
– А тебя, государь Раф Радивоныч, и тебя, государыня Настасья Филипповна, царь к себе приказал звать, вот тут и стольник его дожидается, он проведет вас.
Всеволодские наскоро простились с дочерью и поспешили отправиться вслед за стольником. А Фима сказала боярыне:
– Пусть войдут, только как же я выбирать буду? Никого из них не знаю… мне все равно, уж ты сама выбери, за что же я буду безо всякой вины отказывать? Может, откажу такой, которая бы мне верно служила.
– Никак этого нельзя, – с поклоном ответила боярыня, – так уж заведено испокон веку. Да ты не смущайся, государыня: какая баба али девка приглянется, ту и укажи мне… как это можно обижаться, разве они смеют!
Фима замолчала.
Десятка с три молодых и пожилых женщин вошли к ней, земно ей кланяясь. Она ответила на поклон их и думала:
«Ну зачем все это?»
И опять тоска беспричинная схватила ее за сердце, ей тяжело стало, захотелось прежней жизни, свободной и понятной, а тут для нее уже начиналось все непонятное и тревожное. Первый незначительный шаг на новом пути уже сильно смутил ее. Впрочем, боярыня постельница постаралась вывести ее из затруднения. По мере того как женщины, одна за другой, подходили и то робко, то бойко, смотря по характеру каждой, объявляли, каким делом они занимаются, боярыня быстро говорила:
«Вот эта тебе пригодится, царевна…» или «ну, без этой и обойтись возможно…»
Выбранные отходили по одну сторону с довольными лицами. Забракованные снова земно кланялись и выходили из палаты. Между прочими подошла к Фиме и Манка Харитонова. Стройная и красивая, скромно и хорошо одетая, безо всякой робости и без излишней бойкости, она сразу приглянулась Фиме.
– А, это ты, Манка! – кивнула ей головою боярыня. – Эту я знаю давно, – обратилась она к Фиме, – при покойной царице годов восемь она была… Ни в чем дурном не замечена, дело свое разумеет…
– Ну и ладно, – шепнула Фима, – она мне нравится…
Манка, услышав слова эти, очень ловко представилась необыкновенно растроганной: слезы брызнули из больших черных глаз ее и, будто не в силах удержаться, она упала на колени перед Фимой и стала целовать ее платье.
– Государыня-царевна, – говорила она, – солнышко ты наше небесное, распрекрасное!… Господи милостивый! Уж и где же, где такая красота уродилася?! В жизнь такого ангела Божьего не видала!… Да прикажи только, матушка, на смерть пойду за тебя, дозволь только постельку тебе оправлять, так я пушинки подбирать буду, как на облаке небесном заснешь ты, лебедушка белокрылая!…
Она, все не вставая с колен, подняла глаза свои на Фиму и глядела на нее с обожанием. Ее певучий, нежный голос, мягкий свет глаз ее обманули царскую невесту; с добрым чувством протянула она ей руку, которую Манка поцеловала как святыню.
– Коли она тебе по нраву, царевна, – сказала боярыня, – так я и назначу ее в твою опочивальню – прикажешь?
– Хорошо, – ответила Фима.
Манка рассыпалась в благодарностях и всяких льстивых причитаниях; но даже и этим причитаниям она сумела придать тон искренности. А потом, выйдя из палаты и самодовольно переговариваясь с товарками, она думала:
«Ведь говорила Мишке, что лицом в грязь не ударю! Не впервой, только пусть раскошеливается Борис Иваныч, птичка-то из моих рук не вылетит, и не таких заманивала, а эта что? проста больно, податлива… а уж красота-то! Господи, да с этакой красотой только и быть царицей!… Да не будет, Манка того не хочет!…»
IXПрошло три дня. Фима начала свыкаться с царским теремом и со своим новым положением. Царя в эти дни она не видела ни разу. Согласно неизменному обычаю он не должен был видеться с невестой до тех пор, пока она не будет торжественно наречена царевной и обручена с ним. Обручение это должно было совершиться через два дня.
Царь всей душой рвался в терем, но все же не осмеливался навестить Фиму. Дни казались ему томительно долгими, и ни в чем не мог он найти развлечения. Да и все как-то вокруг него изменились; он не узнавал прежних, близких людей своих, чувствовал, что почему-то они не те. Особенно поражала его перемена, происшедшая в Морозове. Между воспитателем и воспитанником, несмотря на все усилия боярина скрывать свои мысли и чувства, легло теперь многое.
Алексей Михайлович не раз пристально вглядывался в Бориса Ивановича и с изумлением замечал, что тот как будто даже избегает его взглядов. Наконец это стало его мучить, он всегда так горячо любил Морозова и особенно теперь, в дни своего счастья, ему тяжело было видеть отдаление воспитателя, ему, напротив, хотелось бы, чтоб и тот радовался его радостью.
Он решился прямо заговорить с ним.
– Иваныч, – сказал он, кладя свою руку на плечо Морозова и ласково заглядывая ему в глаза, – чем я огорчил тебя? Или в том виноват, что не тебя послушался, а послушался своего сердца?… Ах, Иваныч, да как же тут… разбери сам… должен я был избрать жену себе по сердцу – ну и избрал ту, что краше для меня солнца небесного… Неужто ж мне было уйти от нее, отвернуться, да мне смерть без нее, вот что!…
Морозов отвечал на это мерным и спокойным голосом:
– Коли ты так ее любишь, государь, – ну и ладно! Да будет над вами благословение Божие… и не то мне горько, что избрал ты Ефимию Рафовну, не след тебе так думать, выкинь ты это из мыслей, а то мне горько, что ты скрывался перед дядькой своим верным, не захотел поведать своих мыслей, открыть сердца, как бывало… счел меня недостойным…
Алексей Михайлович не дал договорить ему, бросился к нему на шею и только повторял:
– Не кори меня, Иваныч; видит Бог, люблю тебя по-прежнему!…
Морозов постарался казаться довольным этим объяснением и только больше с этой минуты наблюдал за собою, скрывая свои ощущения.
По вечерам царь спешил к сестрам; он знал, что там нет Фимы, что ее поспешно удаляют при его приближении; но он знал также, что с сестрами можно поговорить о ней, узнать, что она в этот день делала, что сказала, что велела передать ему. И он расспрашивал сестер о каждой мелочи, заставлял их по нескольку раз повторять одно и то же и возвращался к себе все более и более очарованный своей невидимкой-невестой.
А по его уходе царевны приходили в покои Фимы, и там опять начинались те же разговоры. Царевны уже сдружились с Фимой. В их скучной, однообразной жизни она являлась новым развлечением. Им интересно было порасспросить ее о том о другом, о ее прежней жизни, о том, чего она навидалась, что вынесла в последнее время. Ничего-то они не знали, ни о чем не имели понятия. При жизни матери все чрезвычайно бережно обращались с ними, потому что царица строго оберегала дочерей от всякого лишнего слова, а со смерти царицы прошло еще немного времени и хоть в тереме стало свободнее, но все же еще некогда было многого наслушаться. Особенно поразил и заинтересовал царевен откровенный рассказ Фимы о нападении на усадьбу, о бегстве от разбойников. Царевны слушали этот рассказ, как самую интересную сказку, – старые сказки уже все давно надоели, а эта была новая.
Царевны были молоды, им еще и в голову не приходило завидовать Фиме, завидовать ее будущему первостепенному положению в тереме. Напротив, они радовались, что у них будет новая молодая хозяйка, которая наверно разрешит многое такое, чего теперь не позволяют старые, суровые боярыни. И они привязались к Фиме, как будто давно уже знали ее; они с детскою радостью принялись за многотрудное дело – снаряжение приданого царской невесте.
Но, кроме царевен да отчасти боярыни Годуновой, у Фимы не оказалось друзей в тереме. Напротив, все боярыни с каждым часом вооружались против нее все больше и больше. Никак они не могли примириться с мыслью, что дочь бедного касимовского дворянина будет их царицей. Многое бы дали они, чтобы эта свадьба расстроилась, чтобы в новой царевне оказался какой-нибудь изъян. Да отчего бы и не быть этому? Многие еще помнили судьбу невесты царя Михаила Федоровича, Марьи Хлоповой. Эта Марья Хлопова, как и теперь Фима, была из незнатного рода, и ее избрание пришлось очень не по вкусу тогдашним сильным боярам. Они опасались новой родни царской, тем более, что некоторые из Хлоповых отличались нравственными достоинствами и сразу полюбились молодому государю.
Царская невеста была уже наречена царевной и жила в тереме. Случилось так, что ее родной дядя крупно поговорил с одним из самых сильных бояр, Михайлой Салтыковым, а через несколько дней после того «царевна» вдруг заболела. Болезнь ее была странная: «рвало и ломало нутрь и опухль была»…
Государь поручил наблюдать за лечением своей возлюбленной невесты тому же кравчему Михаиле Салтыкову. Лечил сначала дохтур Валентин Бильс, затем показывали ее лекарю Балсырю, – они объявили болезнь девушки незначительной и уверяли, что от болезни «порухи чадородию быть не может».
Салтыков отстранил дохтура и лекаря и рассказывал царю, будто они признали болезнь его невесты неизлечимой и жизнь ее ненадежной. Вместе с тем он успел вооружить против царевны и ее родных мать государя, великую старицу Марфу Ивановну, имевшую очень сильное влияние на сына.
Как ни боролись Хлоповы с боярской интригой, но осилить ее не могли. Назначен был собор, который и решил, что «невеста к государевой радости непрочна, а потому ее следует сослать с Верху».
И сослали несчастную Марью Хлопову, хоть она и совершенно оправилась от своей болезни, отправили ее в Тобольск, разлучив при этом с отцом и матерью.
Долго молодой царь Михаил Федорович не мог забыть своей милой невесты; но с матерью, строгой и властной старухой, да с боярами лукавыми он не в силах был бороться и наконец покорился своей участи – выбрал себе такую, царицу, которая была по мыслям всем окружающим…
«Эх, кабы и с этой болезнь какая лихая случилась! – думали обиженные боярыни. – Может, и ее бы сослали с Верху, а царь выбрал бы другую, кого-нибудь из наших»…
А тут вдруг, будто в ответ этим злобным желаниям, прошел по терему глухой слух, к которому жадно стали прислушиваться боярыни. Одна из постельниц царевны, Манка Харитонова, будто бы рассказывала сенным девушкам, что с царевною нынешнею ночью случилось что-то неладное. Спала она тихо и спокойно, и вдруг ее стало метать по постели, поднимало ее вверх на аршин, а то и более, а у рта пена! И будто бы видела все это своими глазами Харитонова. Боярыни тотчас же стали допрашивать Манку; но та ото всех своих слов отперлась и, как ни искали, кто пустил по терему слух недобрый про новую царевну, а разыскать ничего не могли.
В другое время, конечно, так не оставили бы. Пустили бы в ход пытку, так и те, кто ни слова не говорил, наплели бы на себя, со страху да муки, всякие небылицы. Но теперь боярыни для самих себя разыскивали и в сущности потушили это дело, не донесли о нем кому следовало. Одному они печалились, что царевны не на их стороне и ни малейшему дурному слову не хотят верить про братнину невесту. Будь это иначе – они ловко бы и скоро повернули дело.
«А теперь как быть? И ума не приложишь…»
– Да что тут думать-то? – порешила наконец княгиня Пронская, более всех ненавидевшая Фиму из-за своей дочки. – Правда ли то, либо нет, а боярину Морозову нужно про все доложить немедля. Он царский дядька, он первый человек… коли что; так он и в ответе будет… на нас поклеп взведет, что мы-де утаили…
Собеседницы княгини в один голос согласились с нею. Они знали, что Морозов подставлял Милославских, и нежданный царский выбор – ему острый нож в сердце.
В тот же день князь Пронский побывал у Морозова и передал ему, со слов жены, о том, что в тереме носятся недобрые слухи, будто бы царская невеста испорчена.
Морозов выслушал внимательно, задумался и потом проговорил спокойным голосом:
– А не всякому слуху верь, князь, да и княгине своей закажи тоже… Мало ли что бабий язык наболтает!… Ведь царевну дохтур немец осматривал и нашел в полном здоровье. Это теремные бабы с досады да с зависти надумали, я так полагаю. Так скажи-ка ты княгине, чтобы она о тех речах пустяшных лучше помалкивала, о себе бы подумала; с таким делом шутить не след; избави Бог, царь узнает… сыск пойдет, так многим тогда плохо придется… Ишь, ведь, право, что надумали!…
Пронский с изумлением глядел на Бориса Ивановича. Совсем он его спутал этими словами.
«Ох, хитер же ты, Бориска! – подумал он. – Кажись, черта, и того проведешь, а уж нам-то, грешным, где тебя раскусить…»
Так вот и остались пока ни с чем теремные завистницы.
Между тем слух все же был пущен; он шепотом повторялся во всех углах терема. И если бы Фима была внимательнее, она бы заметила странные и подозрительные обращаемые на нее взгляды; но ни она, ни царевны в своих хлопотах и радости ничего не заметили.