Текст книги "Турдейская Манон Леско"
Автор книги: Всеволод Петров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Всеволод Николаевич Петров
Турдейская Манон Леско
Турдейская Манон Леско
История одной любви
Повесть
Посвящается памяти Михаила Алексеевича Кузмина
Не умерло очарованье…
Жуковский
Повесть Всеволода Николаевича Петрова «Турдейская Манон Леско» и послесловие к ней Владимира Эрля и Николая Николаева печатаются по тексту первой публикации (Новый мир. 2006. № 11)
I
Я лежал на полатях, вернее, на нарах, устроенных в нашей теплушке. Слева была стена, справа лежал мой товарищ, Асламазян, прикомандированный к военному госпиталю, как и я. За ним лежали две докторши, за теми – Левит, аптекарь. Напротив были такие же нары, на которых тоже лежали тела.
Внизу, под нарами, жили дружинницы.
Это были грубые девушки, большей частью лет восемнадцати-двадцати. Они громко ссорились между собой и задирали верхних жильцов. Потом хватали гитару и хором пели всевозможные песни. На станциях они завязывали молниеносные романы с военными из встречных эшелонов.
Сверху мне хорошо было видно середину вагона, где главным образом шла жизнь. Там стояла железная печь, и все толпились вокруг нее с котелками. Там же лежали дрова, служившие вместе и стульями. Ссоры начинались именно там; ушедший на нары считался выбывшим с поля сражения; больше некуда было уйти; если ушедший молчал и тихо лежал, его признавали как бы отсутствующим. Его можно было даже ругать, как это делают за глаза. На это не обижались. Мириться выходили тоже к печке: тут была единственная живая горящая точка в огромном и мертвом пространстве мороза и снега.
II
Мы ехали так долго, что мало-помалу теряли счет времени. Нас перевозили на новый фронт. Никто не знал, куда нас направляют. Ехали от станции к станции, как будто заблудились. О нас, должно быть, забыли.
Поезд шел, иногда подолгу стоял. Кругом стояли поля и леса в снегу, разрушенные станции. Часто я слышал разрывы, иногда вдалеке, иногда почти рядом.
Время пошло как-то вкось: не связывало прошлого с будущим, а куда-то меня уводило.
Вокруг меня были люди, чужие жизни, нигде не соприкасавшиеся с моей.
III
Капитанша – жена капитана Фомина, очень крупная женщина с лицом убийцы, – вынимала из одеял свою золотушную девочку и звучно била ее большими руками под оглушительный визг, а после пускала ходить по вагону, и тогда нужно было беречься: девочка спотыкалась и с ревом валилась, а мать, как разъяренная слониха, кидалась на помощь и сокрушала и топтала все на пути.
Левит садился у печки обязательно так, чтобы, кроме него, никто не мог туда сесть; так же его котелки не терпели соседства на печке. Он ходил по вагону особенно: сначала говорил «извиняюсь», а потом наступал сапогами кому-нибудь в суп. На нарах он лежал не вдоль, как все, а как-то вбок, раскладывая ноги на соседнюю территорию докторш. Он засыпал с густым храпом, как только приляжет на нары, и во сне перекатывался вправо и влево, спихивая все, но достаточно было кому-нибудь сказать потихоньку «Левит», как он немедленно прекращал храп и весьма кстати и впопад отвечал. Покушение самое невинное – например, переставить его чемодан – он пресекал ужасной руганью, брызгая слюной на весь вагон, так что шипела печка, и не начинал драки только потому, что был уже немолод и дрябло сложён. Но, оградив надлежащим образом свою собственность и себя самого, он делался мил и с удовольствием пел в хоре с сестрами; однажды даже сплясал.
Докторши что-то шили.
Галопова, немолодая сестра, заранее была на всех обижена. Ей казалось, что девочка Фоминых сверху плюет на нее. Это, может быть, и бывало.
– Что вы смеетесь? Я не смешнее вас, – говорила Галопова, если кто-нибудь улыбался.
– Мы совсем не над вами, – говорили ей.
– А я знаю, что надо мной. Во мне ничего смешного нет, – отвечала Галопова.
В другое время она брала гитару и разучивала единственную свою песню:
Что стоишь, качаясь,
Веетхая рябина.
Песня ей никак не давалась. Если ее просили перестать, она с особенным старанием допевала до конца и сразу же опять начинала с начала.
– Я ничем не хуже других, – объясняла Галопова.
Мой сосед Асламазян был, напротив, рыцарем. Он очень картинно спал, раскинувшись на спине и заложив себе руку под голову. Он всем помогал открывать и закрывать нашу дьявольски тяжелую вагонную дверь. Днем он обычно лежал на нарах босой, подняв к потолку растопыренные пальцы ног. Он был усатый, черный, коренастый и сильный. Многие сестры хотели закрутить с ним роман, но он на это не поддавался и был одинаково мил со всеми. Он был тоже охотник спеть в хоре, но, правда, никогда не плясал.
IV
Девушки были менее разнообразны.
Так, по крайней мере, я думал, когда смотрел на них с нар.
У них была своя жизнь, полная птичьего легкомыслия. Под нарами они копошились, перебирались, укладывались и шевелились, как птицы.
Разговор их сплошь состоял из каких-то стремительных намеков и умолчаний. Тут же, впрочем, слышалась и самая солдатская ругань.
Я не сразу стал различать, кто из них Аня, кто Надя, кто Таня. Все были розовые, смешливые, скорые на слово. Бледной была только Вера Мушникова, самая быстрая, тоненькая и порывистая. Каждую минуту она начинала что-нибудь новое: то схватит маленькую Лариску, девочку Фоминых, то кинется к гитаре, то надумает пересмотреть свои наряды, вытащит их, раскидает и бросит, то перессорится с подругами, то снова их обнимает. На станциях она первая выпрыгивала из вагона и куда-то пропадала; случалось, что совсем отстанет и догонит нас на каком-нибудь паровозе.
Мы приехали в Л*** и надолго застряли на запасных путях. Там уже стояли военные эшелоны. Солдаты по двое, по трое гуляли около поездов.
Девушки стали исчезать из вагона. Даже Галопова нашла себе поклонников и утвердилась в убеждении, что она не хуже других. Мимо нашей теплушки часто ходили кавалеристы. Один из них особенно был хорош: девятнадцатилетний малый в полушубке, с шашкой и шпорами, с румяным и наивным лицом, какие бывают на картинках, изображающих русских красавцев.
– Посмотрите, – сказал я девушкам, – вот, по-моему, превосходный молодой человек.
Все на него посмотрели. Он сконфузился и отошел в сторону со своей шашкой и шпорами.
Вечером он явился в наш вагон. Впереди шла Вера Мушникова и вела его как победительница. Он растерянно шагал и влюбленно смотрел на Веру. Девушки ахнули. Сейчас же начались песни. Аня Серова, лучшая наша певица, раскрыла рот и блеяла, как овца. Он тоже пел. Вера сидела с ним рядом, взволнованная и гордая.
Впрочем, в нашем вагоне все кончалось песнями. Выходили к печке, садились на дрова, и теплушка начинала дрожать. Не пели только докторши – из ложно понятого аристократизма. А я, лежа на нарах в углу, задыхался от приступов своей сердечной болезни.
V
Они приходили внезапно, иногда днем, но чаще ночью, после вечера, проведенного самым скучным образом, в каких-нибудь вялых разговорах. Среди ночи я просыпался: я уж не я, не офицер, не такой-то – или, лучше сказать, только тут я действительно чистое я, без имени, без лица, без воспоминаний: одно обнаженное чувство противопоставления. Всё не я, кроме точки, которая я. Эта точка сжата до точки. В точку втиснут весь ужас умирания: страх упустить эту точку. Дыхание сдавлено. Вокруг меня спят. Легче было бы умирать в одиночестве, не чувствуя страшного равнодушия людей вокруг себя. Но ужас не в равнодушии. Здесь особый страх. Они равнодушны, потому что как бы отсутствуют перед лицом смерти, не принимаются в счет. Смерть обращена ко мне одному. Я бессилен, и смерть меня уничтожит.
И еще один страх, для меня самый главный.
Вот я умер, и дух оставляет мою плоть. Куда он пойдет? Вот он уходит из тела, которое рождает его на свет, как ребенка. Как ребенок, он слаб, и беззащитен, и обнажен: тело его не прикрывает. А что, если он растечется и потеряет форму, привлекаемый, как магнитами, пассивными душами спящих вокруг меня людей? Эти души полуоткрыты и готовы принять его.
Дух растворится и войдет по частям в душу каждого спящего. В каждом из них будет малая частица меня, а сам я исчезну.
Нет, надо умирать наедине с самим собой и последним усилием воли сохранить форму духа, пока он сам не окрепнет в новой своей судьбе.
VI
После приступов я подолгу не мог заснуть и, отлежавшись, выходил посидеть на дровах у печки. Ночью там было пусто. Дежурный, обязанный топить по ночам, обычно закладывал доверху дрова и уходил подремать, пока все они не сгорят. Я с охотой освобождал его от необходимости вставать и подкладывать. Фонарь уже не горел. Свет шел только от печки. Храп и дыхание слышались из темноты. Я сел к огню и тихонько сидел, без мыслей, чувствуя, как остановилось время, – ничто не двигалось, не менялось, и все полно было только собой, как в живописи: там тоже видишь неподвижную полноту бытия всякой вещи, свободной от времени и от изменений. Только дым от моей папиросы чуть-чуть кружился, как будто дул откуда-то теплый ветерок.
Вера Мушникова, которой тоже не спалось после вчерашнего триумфа над подругами, вдруг появилась на середине вагона.
– Посидите со мной, Верочка, – сказал я.
– Подождите, я растрепанная, – сказала Вера и быстрыми, точными движениями стала укладывать себе волосы. Появились две букольки – справа и слева. Не доделав прически, Вера присела рядом со мной и поежилась.
– Холодно, – сказала Вера.
Я накинул ей на плечи свою куртку и посторонился, чтобы дать ей сесть у огня.
Нам не о чем было разговаривать.
Я первый нарушил молчание.
– Вы сидите как на сцене, – сказал я, – свет на вас падает, а кругом темнота. Как будто там зрительный зал. А я – единственный зритель.
– Правда, – сказала Вера, – немножко похоже.
– Вы когда-нибудь играли на сцене?
– Я была в театральной студии, – сказала Вера.
– Долго были? – спросил я, не зная, что бы еще спросить.
– Недолго, – сказала Вера, – я много еще где была.
– Что вы делали до войны, Верочка? – спросил я.
– В последнее время была в бутафорской мастерской. Мы приготовляли разные вещи для спектаклей.
– А раньше?
– Раньше всего я была поваренком. И я там сделала для выставки балерину.
– Восковую?
– Нет, из масла. И шелковое платье от куклы. Моя балерина попала на выставку, и меня взяли в бутафорскую мастерскую. Только мне там не нравилось. Там как на задворках.
– Поваренком было лучше?
– Нет, и там было скучно. Знаете, повара вечно сидят где-нибудь в комнатке возле кухни, с красными носами, и пьют чай. Я там хотела придумать немыслимое блюдо, чтобы оно меня прославило.
– Вам хочется славы?
– Хочется. Что-нибудь такое сделать лучше всех, чтобы все на меня смотрели и чтобы мне подражали.
– Все равно что, только бы прославиться?
– Знаете, – сказала Вера, – я, когда еще маленькая бывала в цирке, потом сама могла делать разные фокусы. Например – это очень трудно: взять стакан с водой и лечь на пол и потом встать и не пролить ни капли.
Она изменилась в лице, оживилась и заинтересовалась разговором, как маленькая девочка.
– А в студии вам нравилось?
– Да, но я была там недолго, – сказала Вера. – Хотите, я кого-нибудь представлю? – При этом она встала, вытянулась и дернула головой, в точности как это делаю я. Потом она состроила бессмысленные глаза и уставилась куда-то в пространство.
Я расхохотался.
– Вам подошло бы быть актрисой. У вас прелестная манера говорить и очень точные движения, – сказал я.
– Как вы это заметили? – спросила Вера. – Я думала, что вы никогда никого из нас не видали.
– Почему?
– Потому, что вы вечно лежите у себя наверху и разговариваете только с Асламазяном и с докторшей Ниной Алексеевной. Она вам, наверное, нравится.
– Я лежу, потому что я болен, – сказал я.
– Что же с вами?
– У меня болит сердце, – сказал я и вспомнил о своих страхах.
– Это и у меня бывает, – легкомысленно сказала Вера, – поболит и проходит. А все-таки, нравится вам Нина Алексеевна?
– Вы мне нравитесь, – сказал я и обнял Веру.
«Зачем я это делаю?» – подумал я и повернул ее к себе, чтобы поцеловать. Вера повернулась. Я быстро отстранился, потом взял ее руку и осторожно поцеловал кончики пальцев. Она так изменилась в лице, что у меня сердце остановилось на секунду.
– Ай, не надо, – сказала Вера и отдернула руку.
Я смотрел в огонь.
– Я сейчас покажу вам какой-нибудь этюд, как мы делали в студии, – скороговоркой сказала Вера и, сняв с руки невидимую перчатку, отыскала на ней невидимую дырочку и невидимой ниткой принялась ее зашивать.
Я в самом деле только тут в первый раз увидел Веру. У нее было смугловатое лицо, небольшие темные глаза, временами зеленые, непонятное сходство с Марией-Антуанеттой, извилистые губы; прелестный овал, очерченный какой-то чистой и почти отвлеченной линией. Во взгляде были стремительность и лукавство: лицо из картины Ватто.
VII
Утром у меня снова было удушье, но я так долго носился со своим страхом смерти, что он у меня прошел. Эшелон стоял на запасных путях без паровоза. Я вынул «Вертера» из своей полевой сумки и пошел побродить. Вернувшись, я попал в самую середину ссоры. Левит топтался на бревнах у печки и ревел: «Я не допущу, чтобы какая-нибудь проститутка…» Все это относилось к Вере. Девчонки кругом молчали. Докторши варили суп. Маленькая Лариска ползала у всех в ногах. Вера всхлипнула, отвернулась и горько расплакалась.
– Как вы смеете так говорить! Замолчите сию же минуту! – закричал я.
Левит ужасно удивился, потому что меньше всего ждал отпора с моей стороны.
– Да ведь она… – начал он объяснять.
– Я не желаю слушать никаких объяснений, – сказал я, – это недостойно – говорить такие вещи.
Я решительно сел у печки, показывая этим, что готов к дальнейшей борьбе. Все притихло в вагоне в ожидании неслыханной ссоры. Я чувствовал, что способен убить Левита. Вера тихонько всхлипывала, повернувшись ко всем спиной.
Левит заворчал и полез на нары. Вера поплакала и собралась уходить. Я встал, все еще взволнованный, и очень серьезно, почтительно подал ей пальто.
– Что вы делаете с Верой? Она обмерла. Я думаю, никто в мире никогда не подавал ей пальто, – сказала мне Нина Алексеевна. – Вообще Вера довольно противная девчонка, но я все-таки рада, что вы за нее заступились. Нельзя же так обижать, как этот Левит.
Вера вернулась только к вечеру. Все уже было забыто. Она пришла веселая, живая, порозовевшая от холода.
– Я сфотографировалась, – сообщила она.
Девушки собирались в это время на какую-то танцульку тут же на станции. Вера сию же минуту заторопилась идти вместе с ними.
– Да ты хоть поешь, ведь голодная, весь день ходила неведомо где, – говорили ей.
– Некогда, некогда, – торопилась Вера и нечаянно выплеснула свой обед под печку.
Мы с Ниной Алексеевной засмеялись.
– Верочка, вы просто прелесть, – сказал я.
VIII
С вечера я не стал дожидаться припадка и вышел к печке, как только утихло в вагоне. Вера появилась и села рядом со мной.
Ей было немножко неловко за давешнюю сцену с Левитом. Она сидела серьезная, с нахмуренными бровями и смотрела в огонь. Но я видел, что ей ничуть не грустно, а просто интересно посмотреть, что будет дальше.
– Вы только не думайте обо мне плохо, – сказала Вера.
– Все это вздор, Верочка, и нечего вспоминать, – сказал я и тихонько взял ее за руку. – Почему вы вечно куда-то пропадаете? В вагоне так пусто, когда вас нет.
«Ох, не надо этого говорить», – подумал я и отнял руку.
Вера по-прежнему сидела нахмуренная.
– Почему же вы никогда со мной не разговариваете? – спросила Вера.
– По-моему, теперь уж мы подружились, – ответил я.
– Что у вас за книга? – спросила Вера.
Я протянул ей «Вертера».
– Что-то не по-русски, – сказала Вера, – вы, наверное, такой ученый, умный, все время читаете. Я хочу вас попросить: помогите мне написать письмо.
– Кому?
– Моему мужу.
– Разве вы замужем, Верочка? – спросил я.
– Да, уже второй раз. Мой муж на фронте, – сказала Вера, – мы поженились, когда я была в запасной бригаде. Мне там было хорошо. Я тоже хотела пойти с ними на фронт. Но, когда им пришлось идти, меня перевели в этот госпиталь.
– Вы были огорчены, наверное.
– Нет, я сама просила. У меня там тоже всякое было, – сказала Вера.
– Ну, давайте писать письмо, – сказал я.
«Дорогой Алешенька, – писала Вера, – я еду в вагоне. Кругом снега».
– Что бы дальше написать? – спросила она.
– Так очень трудно, – сказал я, – что же мы напишем человеку, про которого я ничего не знаю? Расскажите мне про него сначала.
– Он еще младше меня, – сказала Вера, – ему девятнадцать лет. Он очень хорошо танцует, поет. Его все так любили в этой бригаде. И девушкам он нравился. Спросите у наших девушек. Они его знают. Они все в него влюблены.
– И вы тоже, конечно? – спросил я с досадой.
– Я вам покажу его карточку, – сказала Вера и вынула обрывки мелко изорванной фотографии. – Дайте книжку, я на ней сложу.
Я приготовился увидеть какую-нибудь фокстротную физиономию какого-нибудь физкультурника. Я увидел черноволосого юношу с очень красивым, каким-то печальным и обреченным лицом. «Кавалер де Грие», – подумал я.
– Почему эта карточка разорвана? – спросил я с некоторым удивлением.
– Это я изорвала при нем на прощанье и сказала, что его не люблю, – ответила Вера, – я его обижала. Я все могла при нем делать, все, что хотела. Он все мне прощал.
– И вам его не было жалко?
– Нет. Он мне ничего не мог запретить. Я иногда хотела, чтобы он меня не пустил, удержал насильно, а он этого не умел. Он только просил, а я все ему назло делала. А раз вышло так, что он хотел в меня стрелять.
– Но не выстрелил все-таки?
– Нет, не выстрелил. Когда мы встречали Новый год, он там был, и еще его друг, такой Кока; мы с этим Кокой сидели в темной комнате. Алюнька нас нашел; он был с командиром бригады. Он схватил наган и навел. Командир кричит ему: бей их обоих! А Кока встал, и молчит, и улыбается, и у него ямочки на щеках. Алюнька бросил револьвер и убежал.
Вера вся просветлела при этом воспоминании.
– Он все-таки потом помирился с вами?
– Да. И даже плакал. Он мне потом так рассказывал: «Я вхожу, а вы оба такие взволнованные, и Кока, негодник, такой счастливый».
– А Розая вы любите? – спросил я.
Вера снова потемнела.
– Я его ничуть не люблю, – сказала она.
Розай служил в нашей части и ехал вместе с нами, в соседнем вагоне. Все знали, что он был любовником Веры и разошелся с ней уже в пути. Но в последние дни он снова стал появляться в нашей теплушке и поглядывать на Веру, хоть вовсе с ней не разговаривал и демонстративно ухаживал за другими девушками. Мне казалось, что Вера не совсем безразлична к его посещениям. При нем она садилась в уголок и не подавала голоса.
– Я ничуточки его не люблю, – повторила Вера и встряхнула головой.
Я не мог оторваться от изменчивого Вериного лица, теперь уже снова печального.
– Мы, должно быть, уже не допишем письма, – сказала Вера.
– Вы можете стать актрисой, Верочка, – сказал я, – главное, что нужно для искусства, у вас есть: вы не подражательница.
– Как это? – спросила Вера.
– Все живут похоже друг на друга, подражают один другому или все вместе кому-то еще, сами того не зная. Никто не умеет жить по-своему. Поэтому все на одно лицо. А вы живете, как вам самой хочется, как вам это свойственно, – сказал я.
– Да, – сказала Вера с некоторым недоумением.
– А теперь я скажу вам еще одну вещь, и после нее вы сейчас же уйдете спать, – сказал я и взял Верину голову обеими руками. – Вера, я без памяти влюблен в вас, – сказал я ей на ухо и тотчас же встал и отошел на другую сторону теплушки.
Вера не поднималась.
– Идите, Верочка, – сказал я.
– Дайте мне вашу книгу и отвернитесь, – ответила Вера.
Я протянул ей «Вертера». Через минуту она вернула мне книгу и ушла на свои нары.
– Посмотрите на последней странице, – сказала она.
Там лежала новая Верина фотография с надписью на обороте: «Судьба решит. Вера».
Я снова сел у огня, встревоженный тем, что случилось. В сущности, ничего не случилось. Я подумал о том, как пусто мое существование, и о том, что сама по себе жизнь – ничто, ровная прямая линия, убегающая в пространство, колея на снежном поле, исчезающее ничто. «Нечто» начинается там, где линия пересекается другими линиями, где жизнь входит в чужую жизнь. Всякое существование ничтожно, если оно ни в ком и ни в чем не отражается. Человек не существует, пока не посмотрится в зеркало.
IX
Наш эшелон стоял на запасных путях среди других эшелонов; они были справа и слева. Бесконечные красные коридоры шли параллельно; кое-где обрывались, образуя переходы. Иногда одна стена начинала медленно двигаться; за ней открывалось чахлое поле со станционными домиками. Потом приходила другая стена, в точности схожая с прежней, и снова закрывала пейзаж.
Между вагонами было место прогулок. Можно было там заблудиться. Можно было уйти как будто далеко от своей теплушки и нечаянно оказаться рядом с ней.
Я стоял у самого ближнего перехода и видел, как Асламазян открывал нашу тяжелую вагонную дверь. Вера выпрыгнула и прошла мимо меня. Я ее окликнул. Она улыбнулась.
– Я пошла вас искать, – сказала Вера и протянула мне руку.
– Вера, я полон вами, – сказал я, – вы из меня вытеснили все. Я разучился думать о чем-либо, кроме вас.
Вера не отвечала и отвернулась в сторону.
– Вера, когда я смотрю на вас, мне кажется, что я даже вас не вижу. Я смотрю как-то насквозь, как будто все стало прозрачным, и вижу вас везде, – сказал я задыхаясь.
– Что же это будет? – сказала Вера.
Я молчал, потому что весь был опустошен.
– Зачем вы мне это сказали? Теперь у меня будет болеть сердце, – сказала Вера. – Я вам хотела сказать, что я вас уже немножко люблю, но это совсем не то, – сказала Вера и быстро ушла от меня.
Я стоял на снегу, задыхаясь, как рыба.
– Вы как будто изменились в лице, – сказала мне Нина Алексеевна, когда я вернулся в вагон и взбирался на нары.
– Опять удушье, – сказал я.
– Должно быть, на вас очень сильно действуют страдания молодого Вертера, – сказала Нина Алексеевна.
– Сегодня день сюрпризов, – сказала она. – Вы приходите откуда-то с искаженным лицом, а Вера пошла было гулять, как всегда, но, вместо того чтобы исчезнуть на целый день, очень скоро вернулась и лежит у себя и ни с кем не разговаривает. Вы с ней не встретились на прогулке?
Я хотел пошутить, но у меня не вышло, я криво улыбнулся и лег на нары.
– Вы, должно быть, увидели что-нибудь страшное на дороге, – сказала Нина Алексеевна.
Вера весь день почти не появлялась. К вечеру девушки стали собираться в кинематограф.
– Идем, Вера, – сказали они.
– Я сегодня не пойду, – сказала Вера.
– Как! – хором крикнули все в вагоне.
– Я себя плохо чувствую, – сказала Вера.
– Что же такое?
– У меня болит сердце.
– Прямо как у вас, удушье со страхом смерти, – сказала Нина Алексеевна, обращаясь ко мне. – А я бы вот с удовольствием пошла в кино, чем сидеть в этом отвратительном вагоне.
– Непременно пойдите, Нина Алексеевна, – сказала Вера.
– Да ведь, наверно, далеко и темно идти.
– Ничуть не далеко, тут же рядом, и потом вы мне расскажете картину, ведь лучше вас никто не умеет рассказывать, – просила Вера.
– Ну, раз вы так просите, придется пойти. Вы ведь тоже пойдете? – обратилась ко мне Нина Алексеевна.
– Вы знаете, я не охотник до кинематографа, – сказал я.
Асламазян галантно согласился сопровождать докторш.
Компания отправилась. В теплушке остались только мы с Верой, да еще в темноте спала капитанша со своей Лариской.
– Подойдите ко мне, – сказала Вера.
Она лежала у самого края нар. Я сел рядом с ней.
– Неужели вы вправду меня любите? – сказала Вера.
Я обнял ее; она поднялась и прижалась ко мне. Я ее поцеловал, и она мне ответила неожиданно сильно и нежно.
– А вы меня уже немножко любите, Верочка? – спросил я.
– Я еще не знаю. Но я чувствую, что буду вас любить, – сказала мне Вера.