Текст книги "Партизаны"
Автор книги: Всеволод Иванов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Емолин ходил вокруг, неизъяснимо улыбался и говорил сказками:
– Столяры да плотники от бога прокляты; за то их прокляли, что много лесу перевели.
Натирая "нитку" мелом, Беспалых отвечал:
– Кабы не клин, да не мох, так бы и плотник издох!.. Уйди, человечий наструг, зашибу!..
Семисаженные мачтовики и трехсаженные кряжи лежали, тесно прижавшись желтой корой друг к другу. На коре выступала прозрачная смола и бревна пахли мхом.
Емолин не любил, когда курят:
– Надо скорей катать.
Плотники усаживались на бревна, закуривали и начинали разговаривать. Емолин ходил мимо, одним глазом смотрел на них, а потом, как гусь, заворачивал на-бок голову и смотрел в небо.
– Солнце высоко, ребята.
Уже сюда, в Улалейскую обитель, забросило перо ветром: везде, говорили, народ бунтуется и хотят свою крестьянскую власть. Это говорили и приезжие мужики, и бабы, привозившие провизию, и Емолин твердил:
– Сруб кончите, запишемся в дружину "креста" и айда большевиков крыть!..
Соломиных гудел что-то под нос, гудело под ним бревно, а Кубдя неожиданно спросил:
– У тебя баба брюхата?..
– На кой тебе хрен ее брюхату надо?
– К тому, что скоро брюхатых мобилизовать будут. Народу не хватат.
Емолин качнул головой:
– Дурак ты, Кубдя, хоть и большой человек. Брякашь зря.
– Ей-богу!.. Они такой-то народ боятся брать, бунтуют. А брюхатых как раз, как забунтуют, так и скинет.
– Порют вас мало.
– На чей скус...
Плотники захохотали, а Беспалых замахал руками:
– Уходи лучше, драч, уходи!..
Емолин хвалился:
– Донесу милиции, против правительства идете.
Плотники хохотали:
– Донеси только, нос отрубим.
Однажды пришел из лесу настоятель. Емолин перед тем матерно выругал Беспалого и, увидев настоятеля, согнулся, сделал руки блюдечком и подошел под благословенье.
На плече у настоятеля лежали удилища и в правой руке котелок с рыбой. Он поставил котелок на землю и благословил Емолина.
– Как работаете?
– Ничего, слава богу, отец игумен.
Беспалых ударил топором в бревно и пропел вполголоса:
– Отец игумен, вокруг гумен...
Монах должно быть услыхал. Он пошевелил удилищами на плече. Был он сегодня недоволен плохим уловом и сказал строго Емолину:
– А плотники-то твои, сынок, развращеннейший народ.
Емолин в душе выругался, но снаружи вертляво обошел вокруг монаха и заискивающе сказал:
– По воспитанию, знаете, отец игумен.
У игумена была ровная черная борода, казавшаяся подвешенным к скулам и подбородку куском сукна; Кубдя посмотрел ему в бороду и подумал: "вот, нетяг!".
И неожиданно игумен бросил удочки на землю, как-то сразу пожелтел и, взмахнув широкими рукавами рясы, закричал на Емолина:
– Молчать!.. Не разговаривать, сукин сын!.. А-а?..
Емолин испуганно попятился, плотники взглянули на его сразу осевшую фигуру и захохотали. Монах обернулся к ним, подскочил к срубу, плюнул и крикнул:
– Прокляну, подлецы!..
И, не подобрав удочек и ведерки, ушел, издали похожий на колокол.
Емолин смущенно сморщился и нерешительно протянул:
– Вот нрав.
Немного погодя добавил:
– Стерва, а?..
Плотники оставили топоры и хохотали.
За удочками пришел тонкий и длинный, похожий на камышинку, монашек в облезлой бархатной скуфье и ряске из "чортовой кожи".
– Что ты монах будешь? – крикнул ему Горбулин.
Монашек застенчиво ответил:
– Рясофорный, я... Не пострижен...
– У те чо, молоко-то бугаи эти высосали, ишь ведь как холстина?
– Они высосут! – подхватил Беспалый.
Монашек покраснел.
Плотники осмеяли его, и он, заплетаясь длинными ногами в больших сапогах, потащил удочки и котелок.
Емолин долго ругал игумена, а потом набросился на плотников. Кубдя послал его к "едреной бабушке" и подрядчик смолк. С городскими рабочими он поступил бы круче, но эти могли бросить работу и уйти.
Говорили, что в Алтае ездят карательные отряды и усмиряют крестьян. После того, как были разогнаны большевики, этих "карателей" крестьяне встречали с радостью и помогали арестовывать и бить и деревенских и городских разбежавшихся большевиков. Теперь впереди "карателей" шло темное и страшное, что обрушивалось часто на "большевицкие" деревни и хоронило в огне и крови роптавших.
Но и каратели не появлялись по одному. Из леса стреляли по одиночкам и, подстрелив, прибивали гвоздями к плечам погоны, а потом бросали посреди дороги – на страх и поучение.
На Зосиму-Савватия пчельника Кубдя сказал Беспалому:
– Завтра – крышка!
– Чего? – не понял тот.
– Не работаем.
Беспалых подумал и недоумевающе вздернул плечи:
– Не пойму, парень.
– Зосим-Саватий...
– Ну?
– В Улее престол.
Беспалых даже подпрыгнул:
– Вот чорт, а я и забыл. Идем, что ли?
Кубдя посмотрел вверх. Редкие прозрачные облака, как кисея, застилали небо. Ниже, они падали на тайгу.
– Люблю игорничать... Айда пополюем.
– Ружья нету.
– Соломиных привез берданку.
– Не даст.
– Даст. Он в гости идет, с утра завтра, с Горбулиным вместе, на престол. В Улею.
Беспалых поддернул штаны, быстро высморкался и пошел просить берданку.
На утро день был чистый, чуть ветреный. Кубдя и Беспалых надели на лицо и шею сетки от комаров, зарядили берданки и спустились к речке. В тальнике ветра не было, тонким неперестающим звоном пел комар, пролетал через сетку и яростно кусался. Под ногами хрустя ломались гнилые сучья, пахло илом, осокой. Река казалась иссиня-черной, а мелкий песок желтым.
– От солнца, – сказал Кубдя.
В речных тихих затонах, – в опоясках камыша, – было много дичи. Они стреляли. Кубдя всегда в лет, а потом Беспалых снимал штаны и лез в воду. Лопушники хватали его за ноги, он фыркал и кричал Кубде:
– Егорка! Утону!
Кубдя, грязный, весь в пуху сиял на берегу своим корявым лицом, отвечая:
– Ничиво. Монастырь близко – сорокоуст закажем.
Если утка была недобита, Беспалый перекусывал ей горло и говорил:
– Обдери душеньку свою.
Уже отошли далеко от монастыря. Виднелись белки – с синими жилками регушек.
– Пойдем назад, – сказал запыхавшийся Беспалый. – Куда нам их бить, обожраться что ли...
Кубдя лез через камыш, чавкая сапогами в грязи, и нетерпеливо покрикивал:
– Еще, Ваньша, немного, еще...
Беспалый плюнул и сел на корягу.
– Не пойду, – сказал он.
Кубдя пошел один. Скоро где-то в камышах грохнул выстрел. Беспалый хотел пойти, но удержался. "Ну его к чорту, – подумал он, – с ним вечно не выйдешь".
– Егорка-а!..
– Ну-у!..
– Сюда иди-и, ха-лер-а-а!..
Беспалый не откликнулся. Он хотел закурить, но вспомнил про сетку и выругался. Тогда стал он думать, нужно ему жениться или еще рано. Уже двадцать четыре года, а парень не женат.
"Пора уж", – решил он.
На елани трава была под-мышки и Беспалого не было видно на коряжине, он решил отдохнуть и отправиться одному. Беспалый прислонился головой к дереву, под голову положил утку, ружье в ноги и закрыл глаза.
Разбудил его Кубдя. Он стоял перед ним и, дергая его за рукав, улыбался:
– Буде, выспался, пойдем на престол.
V.
Кубдя был доволен и охотой, и разыгравшимся теплым днем, и ломотой в пояснице с устатка. Шагая мимо сырых стволов осин, он посвистывал и, смеясь, оглядывался на вяло тащившегося сзади Беспалого. Беспалого, как и всегда после сна на солнце днем, распарило и во рту его неприятно сластило.
– Айда домой, – сказал он, перебрасывая уток с руки на руку.
– Нельзя – надо бога вести как следует. Осмеет народ.
Они, как и все сибиряки, редко заглядывали в церковь, но не попьянствовать во время праздника считали грехом.
С утра густо дымились трубы: жирным черным пятном полз дым в небо. Сразу было видно, что пекут блины и шаньги. На скамейках у ворот сидели мужики и покуривая говорили о хозяйстве. На них были новые, пахнущие краской, ситцевые рубахи – неизмятые еще, рубахи топорщились колом и похоже, что одели мужиков в бересту. Парни ходили в ряд, под гармошку, по деревне. Испорченная гармошка врала. Они же молча изгибались из стороны в сторону, лица у всех были серьезные, и не верилось, что идут пьяные люди, далеко пахнущие самогонкой. За парнями, тоже в ряд, как утята за маткой, шли девки в ярких кашемировых платьях и проголосно пели:
Я иду-иду болотинкой,
Машу-машу рукой
Чернобровый мой миленочек
Возьми меня с собой.
Кубдя и Беспалый бросили уток к учителю в сени. Хотели снять ружья, но Беспалый сказал:
– Возьмем, для близиру: хоть штаны рваны, а берданку имем.
Умылись, повесили ружья за плечи; Беспалый переобул для чего-то сапоги, потом вышли на улицу, поздоровались с парнями и пошли в ряд, под гармошку.
Гармонист шел в средине и, втянув губы в рот, так нес гармошку и с таким видом играл, словно научился и приобрел ее впервые. Солнце отсвечивало на жестянках клавишей, на кругленьких колокольчиках гармошки. Под ногами гнулась молодая трава, из палисадников пахло черемухой, а на маленькой церковке торопливо, под "комаринского" трезвонили:
– Ту-лю-лю-ли-бо-ам!.. Бом!.. Бэм-м...
Когда так молчаливо и с удовольствием прошли две улицы, гармонист предложил:
– Айда-те к Антошке?
Писклявый голосок из ряда сказал:
– Айда-те.
Парни свернули к Антошке Селезневу.
Антон Селезнев – высокий и строгий мужик лет пятидесяти – встретил их у ворот. На нем был синий пиджак и штаны, вправленные в лаковые сапоги. Окладистой русой бородой, гладко причесанными, в скобку, волосами, он тряхнул так самодовольно, что все ласково улыбнулись. Он считался в селе всех богаче и его всегда выбирали в церковные старосты, – поэтому-то он сегодня и угощал всех.
Селезнев провел парней к крыльцу, зашел в сени, постучал чем-то деревянным и проговорил:
– Заходи.
Парни один за другим заходили, выпивали по кружке самогонки, брали в руки пирог с калиной – и кто был этим удовлетворен, тот выходил за ворота. Кубдя выпил под-ряд две кружки, вышел на крыльцо, сел, откусил кусок пирога. К нему подошел петух – рыжий, с одним глазом. Кубдя бросил ему корку, петух посмотрел пренебрежительно и тихонько отодвинулся. Беспалый потянулся лицом в улыбке.
– Не ест, – сказал он. – Нравный.
Селезнев вышел с глиняной кружкой в руке и спросил:
– Еще, паре, не хочите?
Беспалый повел плечом.
– Потом, Антон Семеныч. У те петух-то пошто хлеб не ест?
– Время знат. Он у меня утром да вечером только ест. Два раза напрется и ничего.
– Терпит?
– Не жалуется.
– Чудна Русь! – воскликнул Беспалый. – А самогонка у те добра – табаку мешашь, что ли?
– Ничего не мешаю, – сказал Селезнев, хозяйственно оглядывая двор. – У тебя что, голова болит?
– Не болит, а кружится.
Кубдя сказал:
– С большой ходьбы.
– Полевали? – лениво спросил Селезнев.
– Полевали.
– Бы-ват, – протянул Селезнев и замолчал.
Молчали так, словно вели большой и важный разговор. Селезнев выпил самогонку и выхлестнул остатки на землю.
– Пью-пью ее, – сказал он, – а не берет. Даже злюсь.
Беспалых посоветовал:
– А ты на голодно брюхо пей.
– На сохатого лихоманку напустить хочет. Ха-а!.. – рассмеялся Кубдя не столько над Беспалых, сколько над собой: голова его начала медленно и весело наполняться туманом.
Селезнев сел на крыльцо, свернул папироску.
– Робите? – полунасмешливо спросил он.
– Робим.
– Та-ак... Али дома места нету? Земля высохла?
Беспалых стукнул себя кулаком в грудь:
– Потому, мы странники!.. Разжевал, Антон Семеныч?
– Валяй в охоту тогда; что к чужому человеку в кабалу лезть? Не вникну я в вас. Чужую грязь гатить?.. Что проку-то?..
Кубдя с остановившимся, пьянящимся взглядом взял под мышки Селезнева:
– А ты, мил друг, не дури. Сам знашь, с каких доходов на работу идешь. Потому-у: тоска-а!.. Был, я скажу тебе, в германску войну, в Польше был, в Германии был – и он, и он, – все!..
Кубдя указал на Беспалых и еще на кого-то, в ворота:
– Посмотрели – во-от, народ!.. Живут, скажу тебе, робют. Чисто, сухо, кругом машина. Он тебе и человека убивать машину придумал таку – по воде и по воздуху, не говоря обо всем прочем.
– Не ври хоть...
– А ты переври лучше. Поработат он тебе в силу и отдыхат.
– А тебе плохо?
– Плохо!.. – Кубдя разозленно заговорил. – Недовольны мы, понял? Желаем жить – чтобы в одно за всеми, а не у свиньи хвост лизать. Вот тебе, дескать, мамкина сиська. И с такого положенья – встосковали мы!..
– Не все сразу. Скоро-то, знаешь, насчет кошек говорят...
– Зря говорят! Ленив человек-от, ленив стерва! Ему бы все в пузе ковырять да брата своево вылаять. Нет, ты, курва, прожгись через работу-то да выплачься – вот и поймешь, на какое место заплатку ставить надо.
– А ты научи.
Кубдя соскочил с крыльца и, пошатнувшись, рассмеялся:
– Сам-то во тьме иду.
– Свечку надо?
– Не из твоей ли церкви?..
Селезнев провел рукой по бороде от горла к носу и ухмыльнулся глазами:
– Свечки-то все одинаковы. Лишь бы светили. Ты думашь с такой, а я с другой, а к месту-то одному придем.
– К одному ли, Антон Семеныч?..
Кубдя подхватил Беспалых под руку и пошел.
– Сиди, – сказал Селезнев.
– Пойдем лучше проветримся. А то парень-то совсем скис, – сказал Кубдя.
Селезнев шумно вздохнул и возвратился в горницу. Тут сидели и пили самогонку гости – из соседней деревни: маслодельный мастер – жирный, лысый как горшок, мужик; мельник – как и все мельники – большой любитель церковного чтения и большой бабник, – со своей дочкой, священник с дьячком. Жена Селезнева, широколицая высокая баба, наливала гостям самогонку в рюмки и, колыхаясь перетянутым животом, говорила:
– Кушайте, не стесняйтесь, кушайте...
В избе было жарко. Пахло зерном – прелым – от самогонки, хлебом, геранью, табаком. Мельник пронзительно, словно в избе шла мельница об шести поставах, спорил с попом и дьячком о двоеперстном крещении. Попу хотелось спать, но уйти было неловко и он отпихивал от себя рукой мельника:
– Уйди ты от греха, уйди!..
– Я те докажу, – кричал мельник, – от закона божия докажу, от катехизиса, от всяких, всяких!.. Сознаешь?..
Псаломщик потрогал за плечо мельника:
– Что ты одно и то же затвердил? Ты факты приводи, а криком-то и дурак возьмет, да?..
Маслодельный мастер спорил со всеми тремя и, не слушая ни их, ни себя, бубнил:
– Поп! Хошь у те и рыло и брови как у пророка, а я тебя не желаю слушать так как моя душа самого меня хочет слушать... У всякого человека есть внутри свой соловей... А ты мне там про священно писанье!..
Мастер поднял вверх руки и басом заорал:
– Благослови владыко-о!..
Псаломщик отскочил от попа и умиленно взглянул на Антона:
– Блистательно народ живет.
Антон чувствовал усталость во всем теле. Долгая утреня и обедня, при чем нужно было стоять впереди всех и, ощущая на себе взгляды, кланяться и креститься особенно истово и не торопливо; работник куда-то скрылся и нужно было самому гнать лошадей к водопою, дать им сена. И брала злость и не хотелось ради праздника злиться.
Селезнев взял псаломщика за плечи, усадил рядом с собой и сказал:
– Ну, рассказывай, Никита Петрович.
Псаломщик повел высохшим лицом во все стороны и сказал:
– Домовитый вы, Антон Семеныч.
– Иначе нельзя.
– У нас в России не так.
Антон взглянул на него оживившимся мыслью взглядом:
– Знаю. Бывал.
Псаломщик стиснул зубы и вздохнул так, словно выпустил душу:
– Тоже хочу хозяйством обзавестись.
– Без хозяйства человек – ветер.
– А дальнейшее само собой, а?
– Что?
– Ну, жизнь?
Псаломщик хитровато уставился на крупного чернобородого человека и подумал: "крупен, дядюшка. А и плутень тоже". Антон овял и устало проговорил:
– Кто как хочет, тот так и строит, свою жизнь-то.
– А бог?
– Бог для ночи нужон. С ним дневать не приходится.
В это время к Антону подошла баба и сказала:
– Там те, мужик, спрашивают.
– Кто?
– Милиционеры, что ли. С ружьями, на паре приехали. У ворот.
Селезнев взглянул на ее побледневшее лицо и недовольным голосом проговорил:
– А ты уж и скисла.
И, поскрипывая сапогами, мелким шагом, вышел к милиционерам. Их было двое. Они сидели в коробке и что-то разговаривали между собой. Каурые лошади утомленно отгоняли хвостом жужжавших паутон. Ямщик – молоденький мальчишка смотрел что-то у колес. Селезнев подумал, что милиционеры свернули выпить, и он решил угостить их получше.
– Заворачивайте, – сказал он.
Милиционеры взглянули на него. Один из них был на городской манер – бритый – без усов и бороды, второй – совсем молодой с начесаным на фуражку курчавым хохолком волос. Милиционер постарше сказал:
– Ты Антон Семеныч Селезнев?
И то, что сказал он эти слова, как их говорят на суде, не понравились Антону. Он сказал:
– Я самый.
Милиционеры переглянулись и, перегибая коробок, вылезли направо. К коробку сбирался народ: парни, девки. Старший милиционер оглянулся и увидал Кубдю и Беспалых с ружьями.
– Разрешенья есть? – спросил он все так же строго.
– Много, – весело отвечал Кубдя.
Милиционер потрогал кобуру у пояса и говорить такие холодные протокольные слова ему должно быть очень нравилось. Он сказал:
– Потом разберемся. Вы не уходите.
– Ладно, – сказал Беспалых. – Мы ведь здешние.
– А народ пусть разойдется. В свидетели охота? Где тут староста?
Вышел староста. Заспанный мужик в сатинетовой рубахе без опояски.
– Я староста, – бабьим голосом проговорил он.
Милиционер с неудовольствием сказал:
– Дожидаться тебя приходится. Обыск вот надо произвести. Самогонку, говорят, курите?
– А кто их знат! – равнодушно ответил староста.
Милиционеры были городские и при виде этих лохматых пьяных людей, узеньких линий глаз, – где бог знает какие мысли прячутся, – они вначале немного трусили. Потом увидав, как мужики торопливо расступились перед шинелями английского образца, пуговицами со львом и голубыми французскими обмотками, милиционеры развеселились и, вспомнив про свою трусость, осерчали. Младший, не привыкший к ружью и постоянно поправлявший ремень, входя во двор, крикнул:
– Пьянствовать тут!..
Крик его походил на жалобу и он смолк.
Аппарат для курения самогонки – два толстых глиняных горшка с рядом медных трубочек и жестяной холодильник – стоял под навесом, на телеге, накрытый кошмой. Тут же стоял и боченок с невыпитой самогонкой. Милиционер вытащил из кармана бумагу и чернильницу и начал писать протокол. В толпе переговаривались:
– Ишь, хотят, чтоб цареву водку пили!
– Торговлю отбиваешь, дескать!..
– И не говори.
Молоденький милиционер поджал губы и ссупил брови.
– Ишь ты, задело.
– Не пьет!
Составив протокол, милиционер разбил ружьем горшки, прободал штыком холодильник и сломал медные трубки.
Мужики молчали. Милиционер опрокинул на землю самогонку. Образовалась лужица, блеснула темноватая крыша пригона и водку впитала земля. Запахло горячим хлебом.
– Вот паскуда! – крикнул кто-то из толпы.
Милиционеру было жалко и самогонки и себя, совершающего, такие нехорошие поступки, он рассердился:
– Молчать, чолдонье!
Милиционер помоложе ухватился за ружье:
– Всех переарестуем.
Толпа задышала быстрее и нажала на милиционеров. Им было тесно, старший милиционер начал ругаться по-матерному, второй испуганно глядел в пьяные, быстро мигающие лица. Мужики нажимали. В груди и бока милиционерам уперлись чьи-то твердые локти и руки. Пахло самогонкой и еще чем-то нехорошим, кажется прелым камышом от повети. Затрещал коробок у ворот. Старший милиционер попробовал пойти – не пускают. Кругом глаза и теплое человеческое дыхание. Милиционер помоложе вскрикнул; раздался его голос – коротенький и немного с хрипотцой. Его товарищ вдруг длинно – матерком каторжан – выругался – и в бога, и в мать, и в живот. Кто-то из толпы – вертлявый и маленький – выскочил и ударил его в зубы. Милиционер горласто крикнул и выстрелил под-ряд три раза в толпу из револьвера. Охнули. Толпа расступилась.
Милиционеры, согнувшись, побежали к воротам. Лица их вспотели и дрябло сморщились и иссиня побелели, как известка. Они вскочили в коробок. Мальчишка кучер гикнул.
Беспалых замахал руками:
– У-лю-лю-ю!..
И, сорвав с плеч ружье, выстрелил вслед им сразу из обоих стволов. Один из милиционеров мотнул головой и нырнул в коробок. Ямщик на передке испуганно, по-бараньи, заверещал. Кубдя снял берданку и выстрелил в воздух. Коробок скрылся в переулок.
Мужики вышли из ограды с таким ощущением, словно там много надышали. У Беспалого обомлели ноги, зарезало в глазах, он взглянул на Кубдю и ему показалось, что Кубдя как-будто доволен. У Беспалого зашумело в ушах и он быстро пошел в монастырь. Кубдя догнал его на мосту и под стук каблуков в доски пола сказал ему прерывающимся голосом:
– Поохотились!..
Вечером Горбулин и Соломиных слушали, как Беспалых, задыхаясь и бегая по избе, рассказывал, как прогнали милиционеров. Горбулин восторженно плескался руками в воздухе и поддакивал:
– Так их... так...
И было непонятно, почему так разбудилось это ленивое и сонное тело. Соломиных сидел, поджав ноги калачиком, по-киргизски, и издали при свете сальника походил на божка. Кубдя спал.
В монастыре протяжно пели. В горах с шипом шумели кедры и где-то далеко грохотало – должно быть, "плакали белки", рушились льды ледников. Тьма зеленоватым кошачьим зрачком щурилась в окна.
В конце рассказа в сенях застучали. Кто-то долго шарил дверь. Беспалых смолк. Вошел Емолин и испуганно заговорил:
– Под суд подвели, сволочи!.. Кубдя, где Кубдя-то?
Беспалых сказал:
– Спит.
Емолин отскочил к дверям. И из темноты по-иному звучал его наполненный чем-то другим, не всегдашним, голос:
– Спит!.. Убил человека и дрыхнет. Вот каторжане, а! Господи, ну и угораздило меня связаться с ними! Теперь и меня-то из монастыря выгонят. А он дрыхнет. Буди что ли его, Егорша!..
Соломиных спросил:
– В сам деле убил?
– Наповал. Так в шею, братец ты мой, и всадил всю дробь.
– Дробью убил?
– И чорт его угораздил!
Емолин подбежал и толкнул ногой Кубдю:
– Вставай ты, леший драный...
– Теперь вошьют, – сказал Соломиных, и Беспалому показалось, что говорит он, точно радуясь. – Или повесят, или расстреляют.
Беспалых стало жутко. Он взглянул в окно и отвернулся.
– Обех?
– Може и всех четырех.
– А вас-то с чего?
– Разбираться не будут.
Емолин дергал Кубдю и ругался:
– Вставай, каторжная душа, лихоманка. По-людски бужу – человеку тебя надо.
У Кубди кружилась голова, он присел на голбце, зевнул – в челюстях пискнуло.
– Чо те, подрядчик, надо? – сказал он хрипло.
– Человек тебя спрашиват.
– Кто?
Емолин отошел к дверям и крикнул в темноту:
– Иди-ка сюда, Антон Семеныч.
Селезнев перекрестился и поздоровался. Кубдя взял ковш и с шумом напился.
– Ну, парень, и самогонка, – сказал он с удовольствием. – А ты что, на ночь-то глядя, пришел, дядя Антон?
Емолин сказал:
– Вот, клин тебе в глаз, еще спрашиват! Убил человека и хоть бы што!
– Всем одна смерть, – сказал Кубдя, садясь на лавку.
– Ну, а я пойду, – торопливо сказал Емолин, – мне тут рук марать не приходится. Разбирайтесь сами, а только, как хотите, а повесят вас.
– Повесят, – равнодушно подтвердил Соломиных.
Помолчали, сколько требуется по положению, и Кубдя спросил:
– Самовар, что ли, поставить?
– Не надо, – сказал Селезнев. – Я ведь не надолго. К тому пришел собираться вам надо.
Кубдя положил нога на ногу и посмотрел в потолок:
– Наши сборы недолги. Куда итти-то?
– В чернь.
Беспалых переспросил:
– В тайгу?
Селезнев промолчал и немного спустя добавил:
– Как хошь, мне одно. Только вам уйти надо. Расстреляют колчаки-то. Я седел и тюки приготовлю, поди, под завтрашнюю ночь придут.
– Придут, – сказал Соломиных.
– В чернь, одно. Нам с этой властью не венчаться. Наша власть советская, хрестьянская...
Беспалых спросил:
– Думашь, самогонку даст гнать?
Селезнев опять не ответил ничего и спросил:
– Как вы-то морокуете!
Решили, что да, нужно итти в чернь.
Селезнев пошел к дверям так, словно поить лошадей – не торопясь, и у него была широкая, лошадиная спина с заметным желобком посредине. Кубдя посмотрел на него с уважением и, когда он ушел, сказал:
– Здоровый чорт и есть у него своя блоха на уме.
VI.
Приземистый и краснощекий капитан Попов, начальник уезда в Ниловске, искренно был недоволен собой. В других уездах, как-будто, ничего, а здесь – не то восстания, не то блажь.
– Балда! Бабища! – выругал он сам себя и велел денщику позвать прапорщика Висневского. Возвращаясь к столу, он заметил, что нога у него как-то неловко косится. Он поднял ногу на стул. Каблук скривился. Попов пощупал сапог. В таком положении и застал его прапорщик Висневский. Капитан, не глядя на него, сказал:
– Вот, говорят, деньги большие получаем. А сапог купить не на что.
Прапорщик считал себя очень вежливым и сейчас нашел нужным звякнуть шпорами и поклониться.
– Слышали? – спросил капитан, указывая пальцем лежавшую на столе бумажку. – В Улее-то милиционера убили.
Прапорщик пожал крутыми плечами и подумал – "меньше бы распускал их", а вслух сказал:
– Пьяные. Не думаю на большевиков.
– Напрасно, – сухо сказал капитан. – В газетах сводки "на внутренних фронтах" появились. Это, тоже думаете, не большевики? Э-эх!.. Углубления в жизнь у вас не достает.
Прапорщик обиделся.
– Возьмите сорок человек из ваших и успокойте их там, в Улее. Да имейте в виду, не на пьяных поедете.
– Приказ письменный будет? – спросил прапорщик.
– Будет. Напишут.
Капитан сделал плаксивое лицо и шумно вздохнул:
– Эх, господи! Вот времена подошли, не знаешь, откуда и народ рассмотреть. Измаешься. – Курите?
Прапорщик закурил и, довольный назначением, подумал:
"А он не злой".
В обед, на другой день, отряд польских улан под командой прапорщика Висневского выехал усмирять крестьян. Уланы были взяты из польского легиона, стоявшего в Барнауле. Польские легионы комплектовались из военнопленных поляков австро-германской войны и живших в Сибири переселенцев и беженцев из Польши. Все они хорошо знали эту землю, горы и крестьян, которых ехали усмирять. Большая часть из них раньше работала у крестьян еще при царе – по году, по два. Некоторые из улан, проезжая знакомые деревни, раскланивались с крестьянами. Крестьяне молча дивовались на их красные штаны и синие, расшитые белыми снурками, куртки.
Но чем дальше отъезжали они от города и углублялись в поля и леса, тем больше и больше менялся их характер. Они с гиканьем проносились по деревне, иногда стреляя в воздух, и им временами казалось, что они в неизвестной завоеванной стране, – такие были испуганные лица у крестьян и так все замирало, когда они приближались. Отъезжая дальше от города, уланы и с ними прапорщик Висневский чувствовали себя так, как чувствует уставший потный человек в жаркий день, раздеваясь и залезая в воду. Там, у низеньких домишек уездного городка, осталось то, что почти полжизни накладывал на них город – и уважение, и сдержанность, и еще многое другое, заставлявшее душу всегда быть на страже. Все это сразу стерли в порошок и пустили по ветру бесконечные древние поля, леса, узкие заросшие травой колеи дорог и возможность повелевать человеческой жизнью. Все они были люди хорошие, добрые в домашнем кругу и у всех почти были дети и жены, только прапорщик Висневский жил холостяком.
Прапорщик ехал впереди на серой лошади и заломив маленькую, похожую на пельмень, шапочку, глубоко с радостью дыша и воображая себя старым, древним паном. Тонкоголовая лошадь с коротким крепким крупом и длинным прямым задом тоже чувствовала себя хорошо и, поигрывая мокроватыми желваками мускулов, шла легко и спокойно.
В начале уланы ограничивались стрельбой в воздух и ловлей кур на ужин, но потом им это надоело и они начинали искать большевиков. Призывали старосту в поле и допрашивали:
– Кто большевикам сочувствует?
И спрашивали не в той деревне, где останавливались, а в соседней. Староста указывал, тогда уланы ехали туда, арестовывали пойманного и пороли плетями. Взятые мужики указывали на других и так, переезжая из села в село, уланы имели возможность оставлять по себе настоящие долгие следы. Недалеко от Улеи поймали действительного большевика – кузнеца, раньше бывшего в городе красногвардейцем и бежавшего в деревню после переворота.
Кузнец был низенький, кривоногий человек с длинными руками. Когда его повели, он торопливо заморгал глазами и заплакал.
– Мокроглазый! – сказал презрительно Висневский. За последние дни ему много приходилось видеть слез и хотелось увидеть смелого и веселого человека.
Кузнеца отвели к поскотине и тут у избушки сторожа пристрелили.
В этом же селе уланы вечером надолго ушли куда-то и возвратясь многозначительно друг дружке подмигивали и хохотали. Но, как и везде, никто не жаловался. Уже поздно вечером, по куску разговора, прапорщик понял, что они насиловали девок, и это ему было неприятно, а вместе с тем и радостно знать. Неприятно потому, что в городе насилия над женщинами не любили больше, чем даже расстрелы, и за это мог быть порядочный нагоняй, а радостно потому, что прапорщику давно хотелось обнять здесь на просторе простую, пахнущую хлебом, деревенскую девку, а если не поддастся сама, то изнасиловать. Прапорщику казалось, что все презирающие насилие лгут и самим себе, и другим.
На другой день приехали в Улею – это было ровно неделя с того дня, как здесь убили милиционера. Так же стояли темные избы, так же блистали радугой зацветшие стекла окон и улица была узенькая, как обшлаг сибирской рубахи, темная и прохладная. На горе, как лицо девицы в шубном воротнике, тонул монастырь в лесу. По мосту постукивали копытцами овцы; пахло черемухой и водой от речки.
Мужики были на пашне. Висневский строго приказал старосте собрать их к вечеру, а сам прилег под навес на телегу и уснул. Уланы зарезали у старосты овцу и стали жарить ее посреди двора. От костра летели искры, староста боялся пожара, но ласково улыбался и семенил вокруг улан.
На сутунчатый высокий заплот вскочил с усилием, помогая себе крыльями, петух и кукурекнул. Один из уланов прицелился и выстрелил. Петух, как созревший плод, грузно упал на землю. И тут староста ласково улыбнулся и проговорил:
– Ишь, ведь, убил.
Улан взглянул на притворявшегося старикашку, ему захотелось выстрелить в эту ровную, как столешница, грудь. Он отложил ружье.
Под вечер собрались мужики. Прапорщик отобрал десять из них самых страшных на вид и велел посадить в избу, приставив часового. Остальных мужиков уланы выпороли и отпустили.
Прапорщик спросил старосту:
– А те, что убили – скрылись?
– Так точно, – ответил поспешно староста.
– И не знаешь где?
– Не могу знать.
Прапорщик выгнал старосту и велел позвать учителя.
– Садитесь, – сказал прапорщик Кобелеву-Малишевскому. – Очень рад познакомиться с культурным человеком.
Прапорщик не любил деревенских учителей и от мужиков, по его мнению, они отличались только бритьем бороды. Так и этот хлипкий и конфузливый человек ему не понравился.
Прапорщик угостил Кобелева-Малишевского маньчжурской сигареткой и спросил:
– Как вы живете в такой берлоге?
– Привычка.
Кобелев-Малишевский чувствовал свою застенчивость и ему было стыдно. "Вот одичал-то", подумал он и затянулся крепче, а затянувшись поперхнулся, но кашель превозмог.