Текст книги "Бронепоезд No 14,69"
Автор книги: Всеволод Иванов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Главна: не давай-й!.. Придет суда скора армия... советска, а ты не давай... старик!..
Как рыба, попавшая в невод, туго бросается в мотню, так кинулись все на одно слово:
– Не-е-да-а-авай!!.
И казалось, вот-вот обрушится слово, переломится и появится что-то непонятное, злобное, как тайфун.
В это время корявый мужичонко в шелковой малиновой рубахе, прижимая руки к животу, пронзительным голоском подтвердил:
– А верю, ведь, верна!..
– Потому за нас Питер... ници... пал!.. и все чужие земли! Бояться нечего... Японец – что, японец – легок... Кисея!..
– Верна, парень, верна! – визжал мужичонко.
Густая потная тысячная толпа топтала его визг:
– Верна-а...
– Не да-а-ай!..
– На-а!..
– О-о-о-у-у-у!!.
– О-о!!!
...............
II.
После митинга Никита Вершинин выпил ковш самогонки и пошел к морю. Он сел на камень подле китайца, сказал:
– Подбери ноги, штаны измочишь. Пошто на митингу не шел, Сенька?
– Нисиво, – проговорил китаец, – мне ни нада... Мне так зынаю – зынаю псе... шанго.
– Ноги-то подбери!
– Нисиво. Солнышко тепылу еси. Нисиво – а!..
Вершинин насупился и строго, глядя куда-то подле китайца, с расстановкой сказал:
– Беспорядку много. Народу сколь тратится, а все в туман... У меня, Сенька, душа пищит, как котенка на морозе бросили... да-а... Мост вот взорвем, строить придется.
Вершинин подобрал живот, так что ребра натянулись под рубахой, как ивняк под засохшим илом и, наклонившись к китайцу, с потемневшим лицом выпытывающе спросил:
– А ты... как думашь. А?.. Пошто эта, а?..
Син-Бин-У, торопливо натягивая петли на деревянные пуговицы кофты, оробело отполз.
– Ни зынаю, Кита. Гори-гори!.. Ни зынаю!..
Вершинин, склонившись над отползающим китайцем, глубоко оседая в песке тяжелыми сапогами, как у идола, тоскливо и не надеясь на ответ, спрашивал:
– Зря, что ль, молчишь-то?.. Ну?..
Китайцу показалось, что вставать никак нельзя, он залепетал:
– Нисиво!.. нисиво ни зынаю!..
Вершинин почувствовал ослабление тела, сел на камень.
– Ну вас к чорту!.. Никто не знат, не понимат... Разбудили, побежали, а дале что?..
И осев плотно на камне, как леший, устало сказал подходившему Окороку:
– Не то народ умом оскудел, не то я...
– Чего? – спросил тот.
– На смерть лезет народ.
– Куда?
– Броневик-то брать. Миру побьют много. И то в смерть, как снег в полынью, несет людей.
Окорок, свистнув, оттопырил нижнюю губу.
– Жалко тебе?
Подошел Знобов; под мышкой у него была прижата шапка с бумагами.
– Подписать приказы!
Вершинин густо начертал на бумаге букву В, а подле нее длинную жирную черту.
– Ране то пыхтел-потел, еле-еле фамилию напишешь, спасибо, догать взяла, поставил одну букву с палкой и ладно... знают.
Окорок повторил:
– Жалко тебе?
– Чего? – спросил Знобов.
– Люди мрут.
Знобов сунул бумажки в папку и сказал:
– Пустяковину все мелешь. Чего народу жалеть? Новой вырастет.
Вершинин сипло ответил:
– Кабы настоящи ключи были. А вдруг, паре, не теми ключьми двери-то открыть надо.
– Зачем идешь?
– Землю жалко. Японец отымет.
Окорок беспутно захохотал:
– Эх, вы, землехранители, ядрена-зелена!
– Чего ржешь? – с тугой злостью проговорил Вершинин: -кому море, а кому земля. Земля-то, парень, тверже. Я сам рыбацкого роду...
– Ну, пророк!
– Рыбалку брошу теперь.
– Пошто?
– Зря я мучился, чтоб опять в море итти. Пахотой займусь. Город-от только омманыват, пузырь мыльнай, в карман не сунешь.
Знобов вспомнил город, председателя ревкома, яркие пятна на пристани – людей, трамвай, дома, – и сказал с неудовольствием:
– Земли твоей нам не надо. Мы, тюря, по всем планетам землю отымем и трудящимся массам – расписывайся!..
Окорок растянулся на песке рядом с китайцем и, взрывая ногами песок, сказал:
– Японскова мидако колды расстреливать будут, вот завизжит курва. Патеха а!.. Не ждет поди, а, Сенька? Как ты думашь, Егорыч?
– Им виднее, – нехотя ответил Вершинин.
Над песками – берега-скалы, дальше горы. Дуб. Лиственница.
Высоко на скале человечек, в желтом – как кусочек смолы на стволе сосны – часовой.
Вершинин, грузно ступая, пошел между телегами.
Син-Бин-У сказал:
– Серысе похудел-похудел немынога... а?
– Пройдет, – успокоил Окорок, закуривая папироску.
Син-Бин-У согласился:
– Нисиво.
III.
Корявый мужичонко в малиновой рубахе поймал Вершинина за полу пиджака и, отходя в сторону, таинственно зашептал:
– Я тебя понимаю. Ты полагашь, я балда-балдой. Ты им вбей в голову, поверют и пойдут!.. Само главно в человека поверить... А интернасынал-то?
Он подмигнул и еще тихо сказал:
– Я ведь знаю – там ничего нету. За таким мудреным словом никогда доброго не найдешь. Слово должно быть простое, скажем – пашня... Хорошее слово.
– Надоели мне хорошие слова.
– Брешешь. Только говорил, и говорить будешь. Ты вбей им в голову. А потом лишнее спрятать можно... Это завсегда так делается. Ведь которому человеку агромаднейшая мера надобна, такое племя... Он тебе вершком, стерва, мерить не хочет, а верста. И пусь, пусь, мерят... Ты-то свою меру знашь... Хе-хе-хе!..
Мужичонко по-свойски хлопнул Вершинина в плечо.
Тело у Вершинина сжималось и горело. Лег под телегу, пробовал уснуть и не мог.
Вскочил, туго перетянул живот ремнем, умылся из чугунного рукомойника согревшейся водой и пошел сбирать молодых парней.
– На ученье, айда. Жива-а!..
Парни с зыбкими и неясными, как студень, лицами, сбирались послушно.
Вершинин выстроил их в линию и скомандовал:
– Смирна-а!..
И от крика этого почувствовал себя солдатом и подвластным машинкам, похожим на людей.
– Равнение на-право-о...
Вершинин до позднего вечера гонял парней.
Парни потели, злобно проделывая упражнения, посматривая на солнце.
– Полу-оборот на-алева-а!.. Смотри. К японцу пойдем!
Один из парней жалостно улыбнулся.
– Чего ты?
Парень, моргая выцветшими от морской соли ресницами, сказал робко:
– Где к японсу? Свово-б не упустить. У японса-то, бают, мо-оря... А вода их горячая, хрисьянину пить нельзя.
– Таки же люди, колдобоина?
– А пошто они желты? С воды горячей, бают?
Парни захохотали.
Вершинин прошел по строю и строго скомандовал:
– Рота-а, пли-и!..
Парни щелкнули затворами.
Лежавший под телегой мужик поднял голову и сказал:
– Учит. Обстоятельный мужик. Вершинин-то...
Другой ответил ему полусонно:
– Камень, скаля... Бальшим камиссаром будет.
– Он-то? Обязатильна.
IV.
Через три дня в плетеной из тростника траншпанке примчался матрос из города.
Лицо у него горело, одна щека была покрыта ссадиной и на груди болтался красный бант.
– В городе, – кричал матрос с траншпанки, – восстанье, товарищи... Броневик приказано капитану Незеласову туда пригнать на усмиренье. Мы его вам вручим. Кройте... А я милицию организую...
И матрос уехал.
* ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ *
I.
На широких плетеных из гаоляна циновках лежали кучи камбалы, похожей на мокрые веревки угрей; толстые пласты наваги, сазана и зубатки. На чешуе рыб отражалось небо, камни домов, а плавники хранили еще нежные цвета моря – сапфирно-золотистые, ярко-желтые и густо-оранжевые.
Китайцы безучастно, как на землю, глядели на груды мяса и пронзительно, точно рожая, кричали:
– Тре-епенга-а!.. Капитана руска. Кра-аба!.. Трепанга-а!.. Покупайло еси!.. А-а?..
Пентефлий Знобов, избрызганный желтой грязью, пахнущий илом, сидел в лодке у ступенек набережной и говорил с неудовольствием:
– Орет китай, а всего только рыбу предлагат.
– Предлагай, парень, ты?
– Наше дело рушить все. Да. Рушь да рушь, надоело. Когда строить-то будем? Эх, кабы японца грамотного мне найти?
Матрос спустил ноги к воде, играя подошвами у бороды волны, спросил:
– На што тебе японца?
У матроса была круглая, глядкая, как яйцо, голова и торчащие грязные уши. Весь он плескался, как море у лодки: рубаха, широчайшие штаны, гибкие рукава, плескалось и плыло.
– Веселый человек, – подумал Знобов. – Японца я могу. Найду. Японца здесь много...
Знобов вышел из лодки, наклонился к матросу и, глядя поверх плеча на пеструю, как одеяло из лоскутьев, толпу, на звенящие вагоны трамваев и бесстрастные голубовато-желтые короткие кофты – курмы китайцев, сказал шопотом:
– Японца надо особенного, не здешнего. Прокламацию пустить чтоб. Напечатать и расклеить по городу. Получай. Можно по войскам ихним.
Он представил себе желтый листик бумаги, упечатанный непонятными знаками, и ласково улыбнулся:
– Они поймут. Мы, парень, одного американца до слезы проняли. Прямо чисто бак лопнул... плачет!..
– Может и со страху плакать.
– Не сикельди. Главное разъяснить надо жизнь человеку. Без разъяснения что с его спросишь, олово!
– Трудно такого японца найти.
– Я и то говорю. Не иначе, как только наткнешься.
Матрос привстал на цыпочки и глянул в толпу:
– Ишь, сколь народу. Может и есть здесь хороший японец, а как его найдешь?
Знобов вздохнул:
– Найти трудно. Особенно мне. Совсем людей не вижу. У меня в голове-то сейчас совсем как в церкви клирос. Свои войдут, поют, а остальная публика только слушай. Пелена в глазах.
– Таких теперь много...
– Иначе нельзя. По тропке идешь, в одну точку смотри, а то закружится голова – ухнешь в падь. Суши потом кости!
Опрятно одетые канадцы проходили с громким смехом; молчаливо шли японцы, похожие на вырезанные из брюквы фигурки; пели шпорами серебро-галунные атамановцы.
В гранит устало упиралось море. Влажный, как пена, ветер, пахнущий рыбой, трепал полосы. В бухте, как цветы, тканые на ситце, пестрели серо-лиловые корабли, белоголовые китайские шкуны, лодки рыбаков...
– Бардак, а не Рассея!
Матрос подпрыгнул упруго и рассмеялся:
– Подожди, – мы им холку натрем, белым-то.
– Пошли? – спросил Знобов.
– Айда, посуда!
Они подымались в гору Пекинской улицей.
Из дверей домов пахло жареным мясом, чесноком и маслом.
Два китайца-разносчика, поправляя на плечах кипы материй, туго перетянутых ремнями, глядя на русских, нагло хохотали.
Знобов сказал:
– Хохочут, черти. А у меня в брюхе-то как новый дом строют. Да и ухнул он взял.
Матрос повел телом под скорлупой рубахи и кашлянул:
– Кому как!
Похоже было – огромный приморский город жил своей привычной жизнью.
Но уже томительная тоска поражений наложила язвы на лица людей, на животных, дома и даже на море.
Видно было, как за блестящими стеклами кафе, затянутые во френчи офицеры за маленькими столиками пили торопливо коньяк, точно укалывая себя стаканами. Плечи у них были устало искривлены и часто опускались на глаза тощие, точно задыхающиеся веки.
Худые, как осиновый хворост, изморенные отступлениями лошади, расслабленно хромая, тащили наполненные грязным бельем телеги. Его эвакуировали из Омска по ошибке, вместо снарядов и орудий. И всем казалось, что белье это с трупов.
Ели глаза, как раствор мыла, пятна домов, полуразрушенных во время восстаний. Их было совсем немного, но все почему-то говорили: весь город развален снарядами.
И другое, инаколикое, чем всегда, плескалось море.
И по-иному, из-за далекой овиди – тонкой и звенящей, как стальная проволока, – задевал крылом по городу зеленый океанский ветер.
Матрос неторопливо и немного франтовато козырял.
– Не боишься шпиков-то? – спросил он Знобова. – Убьют.
Знобов думал о японцах и, вычесывая западающие глубоко мысли, ответил немного торопливо:
– А нет! У меня другое на сердце-то. Сначалу боялся, а потом привык. Теперь большевиков ждут, мести боятся, знакомые-то и не выдают.
Он ухмыльнулся:
– Сколь мы страху человекам нагнали. В десять лет не изживут.
– И сами тоже хватили.
– Да-а... У вас арестов нету?
– Троих взяли.
– Да-а?.. Иди к нам в сопки.
– Камень, лес. Не люблю... скучно.
– Это верно. Домов из такого камню хороших можно набухать. Прямо – Америка. А валяться без толку, ни жрать, ни под голову. Мужику ничего, а мне тоже, скучно. Придется нам в город итти.
– Надо.
II.
Начальник подпольного революционного комитета, товарищ Пеклеванов, маленький, веснущатый человек, в черепаховых очках, очинял ножичком карандаш. На стеклах очков остро, как лезвее ножичка, играло солнце, будто очиняло глаза, и они блестели по-новому.
– А вы часто приходите, товарищ Знобов, – сказал Пеклеванов.
Знобов положил потрескавшуюся от ветра и воды руку на стол и сказал:
– Народ робить хочет.
– Ну?
– А робить не дают. Объяростил народ, меня... гонют. Мне и то неловко, будто невесту богатую уговариваю.
– Мы вас известим.
– Ждать надоело. Хуже рвоты. Стреляй по поездам, жги, казаков бей...
– Пройдет.
– Знаем. Кабы не прошло, за што умирать. Мост взорвать хочет.
– Прекрасно.
– Снаряду надо и человека со снарядами тоже. Динамитного человека надо.
– Пошлем.
Помолчали. Пеклеванов сказал:
– Дисциплины в вас нет.
– Промеж себя?
– Нет, внутри.
– Ну-у, такой дисциплины-то теперь ни у кого нету.
Председатель ревкома поцарапал свой зачесавшийся острый локоть. Кожа у него на лице нездоровая, как будто не спал всю жизнь, но глубоко где-то хлещет радость и толчки ее жгут щеки румяными пятнами.
Матрос протянул ему руку пожал, будто сок выжимая, и вышел.
Знобов придвинулся поближе и тихо спросил:
– Мужики все насчет восстанья, ка-ак?.. Случай чего – тыщи три из деревни дадим сюда. Германского бою, стары солдаты. План-то имеется?
Он раздвинул руки, как бы охватывая стол, и устало зашептал:
– А вы на японца-то прокламацию пустите. Чтоб ему сердце-то насквозь прожечь...
У Пеклеванова была впалая грудь, и он говорил слабым голосом:
– Как же, думаем... Меры принимаем.
Знобову вдруг стало его жалко.
"Хороший ты человек, а начальник... того", – подумал он и ему захотелось увидеть начальником здорового бритого человека и почему-то с лысиной во всю голову.
На столе – большая газета, а на ней хмурый черный хлеб, мелко нарезанные кусочки колбасы. Поодаль на синем блюдечке -две картошки и подле блюдечка кожурка с колбасы.
"Птичья еда", – подумал с неудовольствием Знобов.
Пеклеванов потирал плечом небритую щеку – снизу вверх.
– В назначенный час восстанья на трамваях со всех концов города появляются восставшие рабочие и присоединившиеся к ним солдаты. Перерезают телеграфные провода и захватывают учреждения.
Пеклеванов говорил, точно читая телеграмму, и Знобову было радостно. Он потряс усами и заторопил:
– Ну-у?..
– Все остальное сделает ревком. В дальнейшем он будет руководить операциями.
Знобов пустил на стол томящиеся силой руки и сказал:
– Все?
– Пока, да.
– А мало этого, товарищ!
Пальцы Пеклеванова побежали среди пуговиц пиджака и веснущатое лицо покрылось пятнами. Он словно обиделся.
Знобов бормотал:
– Мужиков-то тоже так бросить нельзя. Надо позвать. Выходит, мы в сопках-то зря сидели, как кура на испорченных яйцах. Нас, товарищ, многа... тысчи...
– Японцев сорок.
– Это верна, как вшей могут сдавить. А только пойдет.
– Кто?
– Мир. Мужик хочет.
– Эс-эровщины в вас много, товарищ Знобов. Землей от вас несет.
– А от вас колбасой.
Пеклеванов захохотал каким-то пестрым смехом.
– Водкой поподчую, хотите? – предложил он. – Только долго не сидите и правительство не ругайте. Следят!
– Мы втихомолку – ответил Знобов.
Выпив стакан водки, Знобов вспотел и, вытирая лицо полотенцем, сказал, хмельно икая:
– Ты, парень, не сердись – прохлаждайся, а сначалу не понравился ты мне, что хошь.
– Прошло?
– Теперь ничего. Мы, брат, мост взорвем, а потом броневик там такой есть.
– Где?
Знобов распустил руки:
– По линии... ходит. Четырнадцать там, и еще цифры. Зовут. Народу много погубил. Может, мильон народу срезал. Так мы ево... тово...
– В воду?
– Зачем в воду. Мы по справедливости. Добро казенное, мы так возьмем.
– На нем орудия.
– Опять ничего не значит. Постольку, поскольку выходит и на какого чорта...
Знобов вяло качнул головой:
– Водка у тебя крепкая. Тело у меня, как земля – не слухат человечьего говору. Свое прет!
Он поднял ногу на порог, сказал:
– Прощай. Предыдущий ты человек, ей-Богу.
Пеклеванов отрезал кусочек колбасы, выпил водки и, глядя на засиженную мухами стену, сказал:
– Да-а... предыдущий...
Он весело ухмыльнулся, достал лист бумаги и, сильно скрипя пером, стал писать проект инструкции восставшим военным частям.
III.
На улице Знобов увидел у палисадника японского солдата в фуражке с красным околышем и в желтых гетрах. Солдат нес длинную эмалированную миску. У японца был жесткий маленький рот и редкие, как стрекозьи крылышки, усики.
– Обожди-ка! – сказал Знобов, взяв его за рукав.
Японец резко отдернул руку и строго спросил:
– Ню?
Знобов скривил лицо и передразнил:
– Хрю! Чушка ты, едрена вошь! К тебе с добром, а ты с хрю-ю. В Бога веруешь?
Японец призакрыл глаза и из-под загнутых, как углы крыш пагоды, ресниц, оглядел поперек Знобова – от плеча к плечу, потом оглядел сапоги и, заметив на них засохшую желтую грязь, сморщил рот и хрипло сказал:
– Русика сюполочь! Ню?..
И, прижимая к ребрам миску, неторопливо отошел.
Знобов поглядел ему вслед на задорно блестевшие бляшки пояса и сказал с сожалением:
– Дурак ты, я тебе скажу!
* ГЛАВА ПЯТАЯ *
I.
Казак изнеможенно ответил:
– Так точно... с документами...
Мужик стоял, откинув туловище, и похожая на рыжий платок борода плотно прижималась к груди.
Казак, подавая конверт, сказал:
– За голяшками нашли!
Молодой крупноглазый комендант станции, обессиленно опираясь на низкий столик, стал допрашивать партизана.
– Ты... какой банды... Вершининской?
Капитан Незеласов, вдавливая раздражение, гладил ладонями грязно пахнущую, как солдатская портянка, скамью комендантской и зябко вздрагивал. Ему хотелось уйти, но постукивавший в соседней комнате аппарат телеграфа не пускал:
– "Может... приказ... может..."
Комендант, передвигая тускло блестевшие четырехугольники бумажек, изнуренным голосом спросил:
– Какое количество... Что?.. Где?..
Со стен, когда стучали входной дверью, откалывалась штукатурка. Незеласову казалось, что комендант притворяется спокойным.
"Угодить хочет... бронепоезд... дескать, наши..."
А у самого внутри такая боль, какая бывает, когда медведь проглатывает ледяшку с вмороженной спиралью китового уса. Ледяшка тает, пружина распрямляется, рвет внутренности -сначала одну кишку, потом другую...
Мужик говорил закоснелым смертным говором и только при словах:
– Город-то, бают, узяли наши.
Строго огляделся, но, опять обволоклый тоской, спрятал глаза.
Румяное женское лицо показалось в окошечке:
– Господин комендант, из города не отвечают.
Комендант сказал:
– Говорят, не расстреливают – палками...
– Что? – спросило румяное лицо.
– Работайте, вам-то что! Вы слышали, капитан?
– Может... все может... Но, ведь, я думаю...
– Как?
– Партизаны перерезали провода. Да, перерезали, только...
– Нет, не думаю. Хотя!..
Когда капитан вышел на платформу, комендант, изнуренно кладя на подоконник свое тело, сказал громко:
– Арестованного прихватите.
Рыжебородый мужик сидел в поезде неподвижно. Кровь ушла внутрь, лицо и руки ослизли, как мокрая серая глина.
Когда в него стреляли, солдатам казалось, что они стреляют в труп. Поэтому, наверное, один солдат приказал до расстрела:
– А ты сапоги-то сейчас сними, а то потом возись.
Обыклым движением мужик сдернул сапоги.
Противно было видеть потом, как из раны туго ударила кровь.
Обаб принес в купэ щенка – маленький сверточек слабого тела. Сверточек неуверенно переполз с широкой ладони прапорщика на кровать и заскулил.
– Зачем вам? – спросил Незеласов.
Обаб как-то не по своему ухмыльнулся:
– Живость. В деревне у нас – скотина. Я уезда Барнаульского.
– Зря... да, напрасно, прапорщик.
– Чего?
– Кому здесь нужен ваш уезд?.. Вы... вот... прапорщик Обаб, да золотопогонник и... враг революции. Никаких.
– Ну? – жестко проговорил Обаб.
И, точно отплескивая чуть заметное наслаждение, капитан проговорил:
– Как таковой... враг революции... выходит, подлежит уничтожению.
Обаб мутно посмотрел на свои колени, широкие и узловатые пальцы рук, напоминавшие сухие корни, и мутным, тягучим голосом проговорил:
– Ерунда. Мы их в лапшу искрошим!
На ходу в бронепоезде было изнурительно душно. Тело исходило потом, руки липли к стенам, скамейкам.
Только когда выводили и расстреливали мужика с рыжей бородой, в вагон слабо вошел хилый больной ветер и слегка освежил лица. Мелькнул кусок стального неба, клочья изорванных немощных листьев с кленов.
Тоскливо пищал щенок.
Капитан Незеласов ходил торопливо по вагонам и визгливо по-женски ругался. У солдат были вялые длинные лица и капитан брызгал словами:
– Молчать, гниды. Не разговаривать, молчать!..
Солдаты еще более выпячивали скулы и пугались своих воспаленных мыслей. Им при окриках капитана казалось, что кто-то, не признававший дисциплины, тихо скулит у пулеметов, у орудий.
Они торопливо оглядывались.
Стальные листы, покрывавшие хрупкие деревянные доски, несло по ровным, как спички, рельсам – к востоку, к городу, к морю.
II.
Син-Бин-У направили разведчиком.
В плетеную из ивовых прутьев корзинку он насыпал жареных семячек, на дно положил револьвер и, продавая семячки, хитро и радостно улыбался.
Офицер в черных галифэ с серебряными двуполосыми галунами, заметив радостно изнемогающее лицо китайца, наклонился к его лицу и торопливо спросил:
– Кокаин, что, есть?
Син-Бин-У плотно сжал колпачки тонких, как шолк, век и, точно сожалея, ответил:
– Нетю!
Офицер строго выпрямился.
– А что есть?
– Семечки еси.
– Жидам продались, – сказал офицер, отходя. – Вешать вас надо!
Тонкогрудый солдатик в голубых обмотках и в шинели, похожей на грязный больничный халат, сидел рядом с китайцем и рассказывал:
– У нас, в Семипалатинской губернии, брат китаеза, арбуз совсем особенный – китайскому арбузу далеко.
– Шанго, – согласился китаец.
– Домой охота, а меня к морю везут.
– Сытупай.
– Куда?
– Дамой.
– Устал я. Повезут, поеду, а самому итти – сил нету.
– Семичика мынога.
– Чего?
Китаец встряхнул корзинку. Семячки сухо зашуршали, запахло теплой золой от них.
– Семичики мынога у русика башку. У-ух... Шибиршиты...
– Что шебуршит?
– Семичика, зелена-а...
– А тебе что же, камень надо, чтоб голове-то лежал?
Китаец одобрительно повел губами и, указывая на проходившего широкого, но плоского офицера в сером френче, спросил:
– Кто?
– Капитан Незеласов, китаеза, начальник бронепоезда. В город требуют поезд, уходит. Перережут тут нас партизаны-то, а?
– Шанго.
– Для тебя все шанго, а мы кумекай тут!
Русоглазый парень с мешком, из которого торчал жидкий птичий пух, остановился против китайца и весело крикнул:
– Наторговал?
Китаец вскочил торопливо и пошел за парнем.
Бронепоезд вышел на первый путь. Беженцы жадно и тоскливо посмотрели на него с перрона и зашептались испуганно. Изнеможенно прошли казаки. Седой длиннобородый старик рыдал возле кипяточного крана и, когда он вытирал слезы, видно было – руки у него маленькие и чистенькие.
Солдатик прошел мимо с любопытством и скрытой радостью оглядываясь, посмотрел в бочку, наполненную гнило пахнущей, похожей на ржавую медь, водой.
– Житьишко! – сказал он любовно.
III.
Ночью стало совсем душно. Духота густыми непреодолимыми волнами рвалась с мрачных чугунно-темных полей, с лесов – и, как теплую воду, ее ощущали губы и с каждым вздохом грудь наполнялась тяжелой как мокрая глина, тоской.
Сумерки здесь коротки, как мысль помешанного. Сразу – тьма. Небо в искрах. Искры бегут за паровозом, паровоз рвет рельсы, тьму и беспомощно жалко ревет.
А сзади наскакивают горы, лес. Наскочут и раздавят, как овца жука.
Прапорщик Обаб всегда в такие минуты ел. Торопливо хватал из холщевого мешка яйца, срывал скорлупу, втискивал в рот хлеб, масло, мясо. Мясо любил полусырое и жевал его передними зубами, роняя липкую, как мед, слюну на одеяло. Но внутри попрежнему был жар и голод.
Солдат-денщик разводил чаем спирт, на остановках приносил корзины провизии, недоумело докладывая:
– С городом, господин прапорщик, сообщения нет.
Обаб молчал, хватая корзину и узловатыми пальцами вырывал хлеб и если не мог больше его съесть, сладострастно тискал и мял, отшвыривая затем прочь.
Спустив щенка на пол и следя за ним мутным медленным взглядом, Обаб лежал неподвижно. Выступала на теле испарина. Особенно неприятно было, когда потели волосы.
Щенок, тоже потный, визжал. Визжали буксы. Грохотала сталь – точно заклепывали...
У себя в купэ жалко и быстро вспыхивая, как спичка на ветру, бормотал Незеласов:
– Прорвемся... к чорту!.. Нам никаких командований... Нам плевать!..
Но так-же, как и вчера, версту за верстой, как Обаб пищу, торопливо и жадно хватал бронепоезд – и не насыщался. Так же мелькали будки стрелочников и так же забитый полями, ветром и морем – жил на том конце рельс непонятный и страшный в молчании город.
– Прорвемся, – выхаркивал капитан и бежал к машинисту.
Машинист, лицом черный, порывистый, махая всем своим телом, кричал Низеласову:
– Уходите!.. Уходите!..
Капитан, незаметно гримасничая, обволакивал машиниста словами:
– Вы не беспокойтесь... партизан здесь нет... А мы прорвемся, да, обязательно... А вы скорей... А... Мы, все-таки...
Машинист был доброволец из Уфы, и ему было стыдно своей трусости.
Кочегар, тыча пальцем в тьму, говорил:
– У красной черты... Видите?..
Капитан глядел на закоптелый глаз машиниста и воспаленно думал о "красной черте". За ней паровоз взорвется, сойдет с ума.
– Все мы... да... в паровоза...
Нехорошо пахло углем и маслом. Вспоминались бунтующие рабочие.
Незеласов внезапно выскакивал из паровоза и бежал по вагонам крича:
– Стреляй!..
Для чего-то подтянув ремни, солдаты становились у пулеметов и выпускали в тьму пули. От знакомой работы аппаратов тошнило.
Являлся Обаб. Губы жирные, лицо потно блестело, и он спрашивал одно и то же:
– Обстреливают? Обстреливают?
Капитан приказывал:
– Отставь!
– Усните, капитан!
Все в поезде бегало и кричало – вещи и люди. И серый щенок в купэ прапорщика Обаба тоже пищал.
Капитан торопился закурить сигарету:
– Уйдите... к чорту!.. Жрите... все, что хотите... Без вас обойдемся.
И визгливо тянул:
– Пра-а-апорщик!..
– Слушаю, – сказал прапорщик. – Вы-то что? Ищете?
– Прорвемся... я говорю – прорвемся!..
– Ясно. Всего хватает.
Капитан снизил голос:
– Ничего. Потеряли!.. Коромысло есть... Нет ни чашек... ни гирь... Кого и чем мы вешать будем!..
– Мы-ть. Да я их... мать!
Капитан пошел в свое купэ, бормоча на ходу:
– А. Земля здесь вот... за окнами... Как вы... вот... пока... она вас... проклинает, а?..
– Что вы глисту тянете? Не люблю. Короче.
– Мы, прапорщик, трупы... завтрашнего дня. И я, и вы, и все в поезде – прах... Сегодня мы закопали... человека, а завтра... для нас лопата... да.
– Лечиться надо.
Капитан подошел к Обабу и, быстро впивая в себя воздух, прошептал:
– Сталь не лечат, переливать надо... Это ту... движется если, работает... А если заржавела... Я всю жизнь, на всю жизнь убежден был в чем-то, а... Ошибся, оказывается... Ошибку хорошо при смерти... догадаться. А мне тридцать ле-ет, Обаб. Тридцать, и у меня ребеночек – Ва-а-алька... И ногти у него розовые, Обаб?
Тупые, как носок американского сапога, мысли Обаба разошлись в непонятные стороны. Он отстал, вернулся к себе, взял папиросу и тут, не куря еще, начал плевать – сначала на пол, потом в закрытое окно, в стены и на одеяло и, когда во рту пересохло, сел на кровать и мутно воззрился на мокрый живой сверточек, пищавший на полу.
– Глиста!..
IV.
На рассвете капитан вбежал в купэ Обаба.
Обаб лежал вниз лицом, подняв плечи, словно прикрывая ими голову.
– Послушайте, – нерешительно сказал капитан, потянув Обаба за рукав.
Обаб перевернулся, поспешно убирая спину, как убирают рваную подкладку платья.
– Стреляют? Партизаны?
– Да, нет... Послушайте!..
Веки у Обаба были вздутые и влажные от духоты и мутно и обтрепанно глядели глаза, похожие на прорехи в платье.
– Но, нет мне разве места... в людях, Обаб?.. Поймите... я письмо хочу... получить. Из дома, ну!..
Обаб сипло сказал:
– Спать надо, отстаньте!
– Я хочу... получить из дома... А мне не пишут!.. Я ничего не знаю. Напишите хоть вы мне его... прапорщик!..
Капитан стыдливо хихикнул;
– А. Незаметно этак, бывает... а.
Обаб вскочил, натянул дрожащими руками большие сапоги, а затем хрипло закричал:
– Вы мне по службе, да! А так мне говорить не смей! У меня у самого... в Барнаульском уезде...
Прапорщик вытянулся как на параде.
– Орудия, может, не чищены? Может приказать? Солдаты пьяны, а тут ты... Не имеешь права...
Он замахал руками и, подбирая живот, говорил:
– Какое до тебя мне дело? Не желаю я жалеть тебя, не желаю!
– Тоска, прапорщик... А вы... все-таки!..
– Жизненка твоя паршивая. Сам паршивый... Онанизмом в детстве-то, а... Ишь, ласки захотел...
– Вы поймите... Обаб.
– Не по службе-то.
– Я прошу...
Прапорщик закричал:
– Не хо-очу-у!..
И он повторил несколько раз это слово и с каждым повторением оно теряло свою окраску; из горла вырывалось что-то огромное, хриплое и страшное, похожее на бегущую армию:
– О-о-а-е-гггы!..
Они, не слушая друг друга, исступленно кричали до хрипоты, до того, пока не высох голос.
Капитан устало сел на койку и, взяв щенка на колени, сказал с горечью:
– Я думал... камень. Про вас-то?.. А тут – леденец... в жару распустился!..
Обаб распахнул окно и, подскочив к капитану, резко схватил щенка за гривку.
Капитан повис у него на руке и закричал:
– Не сметь!.. Не сметь бросать!..
Щенок завизжал.
– Пу-у!.. – густо и злобно протянул Обаб – Пу-усти-и...
– Не пущу, я тебе говорю!..
– Пу-усти-и!..
– Бро-ось!.. Я!..
Обаб убрал руку и, словно намеренно тяжело ступая, вышел.
Щенок тихо взвизгивал, неуверенно перебирая серыми лапками по полу, по серому одеялу. Похоже было на мокрое, ползущее пятно.
– Вот, бедный, – проговорил Незеласов и вдруг в горле у него заклокотало, в носу ощутилась вязкая сырость. Он заплакал.
V.
В купэ звенел звонок – машинист бронепоезда требовал к себе.
Незеласов устало позвал:
– Обаб?
Обаб шел позади и был недоволен мелкими шажками капитана.
Обаб сказал:
– Мостов здесь порванных нету. Что у них? Шпалы разобрали... Партизаны... А из города ничего. Ерунда!
Незеласов виновато сказал:
– Чудесно... мы живем, да-а?.. Я до сего момента... не знаю как имя... отчество ваше, а... Обаб и Обаб?.. Извините, прямо... как собачья кличка...
– Имя мое – Семен Авдеич. Хозяйственное имя.
Машинист, как всегда, стоял у рычагов. Сухой, жилистый с медными усами и словно закоптелыми глазами.
Указывая вперед, он проговорил:
– Человек лежит.
Незеласов не понял. Машинист повторил:
– Человек на пути!
Обаб высунулся. Машинист быстро передвинул какие-то рычаги. Ветер рванул волосы Обаба.
– На рельсах, господин капитан, человек!
Незеласова раздражал спокойный голос прапорщика, и он резко сказал:
– Остановите поезд!
– Не могу, – сказал машинист.
– Я приказываю!
– Нельзя, – повторил машинист. – Поздно вы пришли. Перережем, тогда остановимся.
– Человек ведь!
– По инструкции не могу остановить. Крушенье иначе будет.