Текст книги "Голуби в траве"
Автор книги: Вольфганг Кеппен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Филипп вспомнил о мосте через Одер. О мосте, одетом в стекло. Поезд шел по мосту, как по застекленному туннелю. Лица у пассажиров поблекли. Казалось, что свет, проникавший в туннель, процежен сквозь молочный фильтр. Солнце стало похожим на тусклую луну. Филипп крикнул; «Теперь мы как под сырным колпаком!» Мать Филиппа вздохнула: «Мы опять на Востоке». Мост через Одер был для нее переправой с Запада на Восток. Мать Филиппа ненавидела Восток. Она вздохнула оттого, что жила на Востоке, вдали от столичного блеска и праздников масленицы, которые отмечают в юго-западной Германии. Для Филиппа же Восток был страной его детства: Восток означал зимние радости, кошку у камина, печеные яблоки в духовке, он означал покой, означал снег, прекрасный умиротворяющий снег под окном. Филипп любил зиму. А доктор Бехуде пытался упрятать Филиппа под колпак, сооруженный из оптимизма и радостей лета. «Ему никогда не удастся вернуть меня обратно, ему не удастся переделать меня». Филипп лежал на койке в затемненном кабинете доктора Бехуде. Он снова переезжал через Одер. Он снова сидел в поезде под стеклянным колпаком моста, освещенный тусклым, неестественным светом. Мать плакала, Филипп же возвращался в страну своего детства, он ехал навстречу морозу, покою, снегу. Бехуде говорил: «Сегодня прекрасный летний день. У вас отпуск. Вы лежите на лугу. Вам ничего не надо делать. Вы должны совсем расслабиться». Ласковым волшебником казался Бехуде, склонившийся в затемненной комнате над лежащим Филиппом. Рука волшебника ласково опустилась на лоб Филиппа. Филипп лежал на медицинской койке и боролся с приступом смеха и раздражения. Как он старается, малый, добрый Бехуде! Напряг все свои силенки и вот придумал каникулы. Прекрасные летние дни были Филиппу ни к чему. Он не знал, что такое отпуск. Он еще ни разу в жизни не получал отпуска. Жизнь не давала Филиппу отпуска. Так, во всяком случае, могло показаться. Филиппу всегда хотелось что-то совершить. Он постоянно думал о большой работе, за которую примется, посвятив ей себя целиком. Он мысленно готовился к этой работе, привлекавшей и отпугивавшей его. Он мог бы с полным правом сказать, что поглощен работой; куда бы он ни шел, чем бы ни занимался, даже когда он спал, она доставляла ему мучение и радость; он чувствовал, что в этой работе его призвание, но лишь крайне редко он что-либо делал, он уже и не пытался работать по-настоящему. С такой точки зрения его предыдущая жизнь выглядела как сплошной отпуск, длинный неудавшийся отпуск, отпуск, проведенный под плохим кровом, при плохой погоде, в плохом обществе, почти без денег. «Вы лежите на лугу». Нет, он не лежал на лугу. Он лежал в кабинете Бехуде на медицинской койке. Он вполне нормален. А сколько помешанных, сколько истеричных и неврастеничных больных лежало до него на этой койке, пытаясь расслабиться! И всякий раз Бехуде заставлял своих пациентов вообразить летние дни и прекрасный отпуск: отпуск от безумия, отпуск от галлюцинаций, отпуск от наркомании, отпуск от неприятностей. Филипп думал: «Как мне забыться? Я не в силах забыться сном, в который хочет погрузить меня Бехуде, в душе каждого из нас Бехуде стремится найти нормального служащего, а я ненавижу луг, почему я должен лежать на лугу? Я никогда не лежу на лугу, в природе есть что-то зловещее, она действует мне на нервы, мне действуют на нервы грозы, я кожей чувствую, как в воздухе меняется электрическое напряжение, все зло – в природе, прекрасен лишь снег, тихий, ласковый, мягко падающий на землю снег». Бехуде сказал: «Теперь вы совсем расслабились. Вы отдыхаете. Вы счастливы. Вас не одолевают заботы. Вас не мучают тяжелые мысли. Вы чувствуете себя превосходно. Вы дремлете. Вы спите. Вам снятся сны. Вам снятся только приятные сны». Бехуде на цыпочках отошел от Филиппа. Он вышел в незатемненную соседнюю комнату, кабинет для процедур, но более грубых, к которым Бехуде прибегал лишь нехотя. Здесь были распределительные щиты и электрические аппараты, перепугавшие в свое время Эмилию, которая безумно боялась врачей, считая их всех садистами. Бехуде сел за письменный стол и, порывшись в картотеке, вынул историю болезни Филиппа. Он вспомнил Эмилию. Он подумал: «У них ненормальные супружеские отношения, тем не менее они супруги, я даже думаю, что их брак нерасторжим, хотя при ближайшем рассмотрении это не столько брак, сколько извращение, став мужем и женой, они поступили противоестественно, Филипп и Эмилия не подходят друг другу, именно поэтому их и нельзя разлучить, я бы охотно подверг их обоих психотерапии, чтобы они излечились друг через друга, но какой в этом смысл? И от чего их лечить? Как бы они ни жили, они живут счастливо, если же я их вылечу, Филипп пойдет работать в газету, а Эмилия будет спать с другими мужчинами, так стоит ли начинать лечение? Мне надо побольше заниматься спортом, слишком много думаю об Эмилии, она по-детски очаровательна, со мной она откажется спать, пока ее не вылечишь, она будет спать только с Филиппом, своей верностью, ревностью и привязанностью друг к другу они умудрились создать противоестественно-нормальный брак».
Эмилия сразу узнала Эдвина. Она догадалась, что этот человек в элегантной черной шляпе, похожий не то на старого английского лорда, не то на старого коршуна, не то на старого сутенера, один из любимых писателей Филиппа. Она вспомнила фотографию Эдвина: когда-то Филипп прикрепил ее к стене возле своего рабочего места над кипой белой неисписанной бумаги. Эмилия думала: «Вот он какой, Эдвин, великий писатель, лауреат, Филипп хочет стать таким же, как Эдвин, он, наверно, таким и станет, я надеюсь на это, я этого боюсь, неужели он будет выглядеть тогда как Эдвин? Таким старым? Таким важным? Мне кажется, он будет менее важным, в нем будет меньше от лорда и меньше от коршуна, скорей он будет выглядеть как старый сутенер, прежде писатели выглядели иначе, я вовсе не хочу, чтобы Филипп прославился, он бросит меня, если вдруг прославится, и все же я хочу, чтобы он прославился, он должен стать таким прославленным, чтобы мы могли отсюда уехать и ни в чем не нуждаться, но если мы разбогатеем этим, а не другим путем, то у Филиппа появятся деньги, а я не хочу, чтобы у Филиппа были деньги, пусть они лучше будут у меня». Эмилия хорошо изучила себя. Она знала, что стоит ей продать один из своих домов, и она не пожалеет для Филиппа карманных денег, но ни за что не оставит его в покое, если он возобновит свои отчаянные попытки работать над давно задуманной книгой. «Ничем не буду гнушаться, буду на редкость подлой, буду ему все время мешать, бедный Филипп, он такой милый». Думая о Филиппе, она нередко таяла от умиления. Теперь она решала, не заговорить ли ей с Эдвином, не попытаться ли завязать знакомство. Мессалина не упустила бы такой возможности. «Уж она бы постаралась затащить его к себе на вечеринку, бедный Эдвин». Эмилия не собиралась зазывать Эдвина в гости. Но она представила себе, как поразится Филипп, если она ему расскажет, что познакомилась с Эдвином. Эдвин перебирал старинные вещи в лавке фрау де Фос. Он рассматривал миниатюры. У него были длинные тонкие руки, сильно поросшие волосами на запястьях. Он рассматривал миниатюры через лупу, что придавало ему еще большее сходство с коршуном. Фрау де Фос показывала Эдвину мадонну из розового дерева. Раньше мадонна принадлежала Филиппу. Эмилия продала ее фрау де Фос. Эдвин рассматривал мадонну через лупу. Он спросил, сколько стоит маленькая мадонна, фрау де Фос шепотом назвала цену. Она не хотела, чтобы Эмилия слышала цену. «Представляю, насколько она вздула цену», – подумала Эмилия. Эдвин поставил на стол мадонну – изделие, пластического искусства. «Он скуп», – подумала Эмилия. Разочарованно отвернувшись от Эдвина, фрау де Фос обратилась к Эмилии: «Что у вас сегодня, деточка?» Она всегда называла Эмилию деточкой. Посетителей, которые приносили вещи на продажу, фрау де Фос встречала с высокомерием бывшей придворной дамы и суровостью школьной учительницы. Эмилия что-то пролепетала в ответ. Ей было стыдно разворачивать в присутствии Эдвина сметной шотландский портплед. А потом она подумала: «Чего тут стыдиться? Он просто удачливее, чем Филипп, потому у него и денег больше». Она протянула фрау де Фос чашку. Это был берлинский фарфор. Изнутри чашка была позолочена, а с наружной стороны ее украшало миниатюрное изображение Фридриха Великого. Фрау де Фос взяла чашку и поставила ее на свой секретер. «Она не будет со мной торговаться, пока здесь Эдвин, ей нужно делать приветливое лицо, зато, когда он уйдет, она покажет мне свое истинное лицо», – размышляла Эмилия. Ни одна из антикварных вещей не заинтересовала Эдвина. В этой лавке все второсортное. Маленькая мадонна слишком дорога. Эдвин знал цены. Эдвин не был коллекционером, но, случалось, покупал приглянувшуюся ему антикварную вещь. В лавку фрау де Фос он заглянул от скуки. Ему вдруг стало скучно в этом городе. Пройдясь после обеда по улицам, он не почувствовал ни его вековых традиций, ни его бездонной пропасти. Обычный город, заселенный обыкновенными людьми. Возможно, Эдвин опишет в своем дневнике, как он провел в этом городе послеобеденный час. Дневник опубликуют после его смерти. В нем будет истина. В свете истины послеобеденный час в этом городе уже не покажется обычным. Эдвин взял в руки чашку Эмилии. Он стал рассматривать изображение Фридриха Великого. Чашка ему понравилась. «Хорошее лицо, – подумал Эдвин, – его духовная жизнь и его заботы, его стихи, его войны и его политика – им грош цена, зато он помогал Вольтеру, Вольтер же писал о нем весьма едко». Он поинтересовался, сколько стоит Чашка. Фрау де Фос сделала смущенный жест в сторону Эмилии и попыталась увлечь Эдвина в комнатку позади лавки, напоминавшую собой альков. Эмилия думала: «Ишь нервничает! Ни за что не соглашусь на ее цену, если узнаю, сколько она запросила с Эдвина, не дам себя уломать». Эмилию забавляло замешательство лавочницы. Она подумала: «Странно, что Эдвин охотится за вещами, которые нравятся Филиппу». Эдвин разгадал игру лавочницы. Он не проявил к ней ни малейшего интереса. Но и не дал увести себя в альков. Он поставил чашку обратно на секретер; словно почувствовав к ней внезапное отвращение, он поставил ее обратно на секретер. Он повернулся к выходу. «Возьму чашку, – подумала Эмилия, – и предложу ее Эдвину на улице». Но тут же решила: «Попрошайничество, а уж эта де Фос на меня вконец разобидится, теперь она заплатит мне еще меньше, от одной злости, а Эдвин меня вообще не заметил, не заметил меня, как не замечают старый обшарпанный стул, я для него лишь старый обшарпанный стул, ненавижу писателей, противные, нос задирают». Эдвин – он был уже на улице – думал: «Она бедна, она так боится лавочницы, я мог бы помочь этой бедной женщине, но я не помог ей, почему я не пришел ей на выручку? Над этим стоит поразмыслить». В своем дневнике Эдвин упомянет об Эмилии и о фарфоровой чашке. И сделает это в свете истины. В свете истины Эдвин попытается установить, каким он был сегодня: злым или добрым. Свет истины в любом случае преобразит Эдвина, Эмилию и Фридриха Великого.
Ни преображения, ни просветления, ни света истины. Где ты лежишь, Филипп? В затемненной комнате. «Он усыпил меня, маленький доктор, маленький психиатр, создатель снов, он сидит рядом и заполняет мою историю болезни, карточку моих снов, маленький бюрократ души, он записывает: Филипп уснул, ему спится луг, ему снятся отпуск и летнее счастье, оставь ты свой луг, к госпоже Метелице зван я нынче в гости, она замела-запорошила все тропинки, ласковыми холодными густыми хлопьями ложится на землю тихий снег, пылает уютная изразцовая печь, мурлычет кошка и выгибает спину, в духовке пекутся яблоки, я наряжаю кукол для представления, для собственного маленького театра, устроенного на лежанке, это так интересно играть в театр, но все же самое главное – приготовить кукол, одна из них будет одета, как Эмилия, другая – как американочка с зелеными глазами, она могла бы играть дона Хиля, дон Хиль Зеленые Штаны, кокетка зеленые штаны зеленые глаза свежа и весела – Санелла всегда весела, со шпагой в руке, возлюбленная моя малютка, а может быть, ты юноша, который рвется узнать, что такое страх? Для юноши тебе не хватает маленькой штучки, твоим подружкам на горе, но что такое страх, ты без труда узнаешь, а вот в какое платье нарядить Эмилию? Она – Офелия, одеянья-несчастную-от-звуков-увлекли-в-трясину-смерти, в четырнадцать лет я знал «Гамлета» наизусть, умереть-уснуть, уснуть-и-видеть-сны-быть-может, боль полового созревания, и вот в кабинете маленького Бехуде я лежу и вижу сны, не показать ли ему моего Гамлета? Он вечно ждет чего-нибудь непристойного, эротических откровений, хочет заменить собой духовника, а «Гамлета» я еще не забыл, у меня хорошая память, все то, что было тогда, я отлично помню, озеро за нашим домом, покрытое льдом от октября до пасхи, крестьяне на санях переправляли через озеро стволы тяжелых деревьев, срубленных великанов, Ева на коньках, ее пируэты, солнце и трескучий мороз. Ева не надевала рейтуз специально для меня, я приходил в возбуждение, ее мать ругалась, опасалась воспаления придатков, вслух, конечно, не говорила, думала, мы про это ничего не знаем, слов не находила, она выглядела как наседка, цып-цып-цып, Эмилия на коньках не катается, считает спорт глупостью, чуть не умерла со смеху, когда Бехуде посоветовал ей заняться теннисом, Эмилия бегает по городу, Лене-Леви-бегал-ночью-пьяный, когда это было? В доисторическое время на Курфюрстендам, потом там маршировали штурмовики, наверно, для кошек мир совсем другой: он весь коричневый или желтый, для Эмилии город – лишь торговцы старьем, она видит лишь мутно-грязный город с грязными лавочниками, она охотится за деньгами, носится как угорелая, таскает к старьевщикам свой дорожный шотландский плед, спускается с ним в подвалы, спускается в подземелья к змеям, жабам и амфибиям, Геракл сразил гидру, но у гидры, с которой единоборствует Эмилия, больше чем девять голов, у нее триста шестьдесят пять голов, триста шестьдесят пять раз в году вступает Эмилия в схватку с чудовищем по имени нищета, продает все, чем обставлена наша квартира, идет к земноводным, чтобы они ее хватали, ей противно, но иначе денег не добудешь, потом она их пропивает, стоит у стойки, как последний пропойца, стаканчик и еще стаканчик. «Ваше здоровье, сосед». Другие пьянчуги видят в ней уличную девку: «Сегодня клиентов мало?» – «Клиентов мало». – «Погода не та?» – «Погода не та». – «Ну так как?» – «Что как?» – «Пойдем пройдемся». – «Не выйдет». – «Замужем?» – «Замужем». – «Ну и жизнь!» – «Выпей еще». Скоро она будет похожа на Мессалину, будет совсем как Мессалина, только изящней и меньше, лицо испитое, кожа сальная, в порах, Мессалина хочет заманить Эмилию к себе на вечеринку, хочет подсунуть ее Александру, эрцгерцогу, кумиру женщин, или молодящимся кобелям, удивляется, что Эмилия не приходит, Эмилия равнодушна к оргиям, равнодушна к отчаявшимся гостям Мессалины, она сама дошла до отчаяния, зачем ей чужое отчаяние? Говорит, что это ради меня она носится по городу, чтобы я мог написать свою книгу, а придет домой и не дает работать, вне себя от ненависти, она рвет все, что бы я ни написал, Эмилия – моя Офелия: o-pale-Ophelia-belle-comme-la-neige[30]30
О, бледная Офелия, как снег, прекрасна ты (франц.)
[Закрыть], я люблю тебя, но лучше тебе расстаться со мной, одна ты тоже погибнешь, твои дома убьют тебя насмерть, ты уже давно лежишь погребенная под своими домами, ты – лишь маленький, изящный, буйствующий, спившийся призрак отчаяния, не моя ли вина? Да, и моя и каждого, древняя вина, вина праотцов, вина, идущая издалека, буйствуя, она кричит, что я коммунист, разве это действительно так? Нет, это не так, я мог бы стать писателем, мог бы стать и коммунистом, но из меня ничего не вышло, в «Романском кафе» Ниш однажды сказал мне «товарищ», а я ему ответил «господин Киш», неистовый репортер Кит, он мне нравился, чего ради он неистовствовал? Я ненавижу насилие, ненавижу угнетение. Я – коммунист? Не знаю. Общественные науки, Гегель, Маркс, диалектика, марксистская материалистическая диалектика – этого я никогда не понимал, я – коммунист по своим эмоциям: всегда за бедных, хотя бесплоден мой гнев; Спартак, Иисус, Томас Мюнцер, Макс Хельц – к чему они стремились? К добру. Что с ними стало? Их убили. Почему я не сражался в Испании? Мой час так и не пробил, в годы фашистской диктатуры я держался незаметно, я ненавидел, но втихомолку, я ненавидел, но, сидя в своем углу, я шептался, но с единомышленниками, Буркхардт сказал, что с такими, как он, государства не построишь, согласен, но ведь с подобными людьми его и не уничтожишь, надежды нет, мне не на что больше надеяться, Бехуде считает, что для меня еще не все потеряно, стихи Рильке: и-где-то-на-Востоке-церковь-ждет, туманно, не видно пути. Восток в моем сердце: пейзаж моего детства, мои recherches-du-temps-perdu[31]31
поиски утраченного времени (франц.)
[Закрыть], ищите-да-обрящете, запахи, печеные яблоки, шорохи, потрескивающая кошачья шерсть, сани и скрип деревянных полозьев, Ева в тонких чулках, одиноко выписывающая на льду свои пируэты: снег, покой, сон…
Сон, но не успокоение, не возвращение домой, а падение, точно тебя куда-то уронили. Тяжело, бесчувственно, как увесистый камень, брошенный в воду, Александр погружался в сон. Он снова был в своей квартире. Исполнителю роли эрцгерцога ничего не снилось. Он, не раздеваясь, бросился на диван; ночью на нем спала лесбиянка Альфредо; желания покинули Александра. В нем была только усталость. Он сыт по горло. Сыт эрцгерцогской ролью. Сыт идиотскими декламациями эрцгерцога. Сыт чужим героизмом. Что он делал в войну? Играл. Красовался на афишах. Кого он играл? Героев-летчиков, кавалеров рыцарского креста. Он четырежды спасался из подбитого самолета, он был удачлив, а его менее удачливые враги и завистники валялись, уничтоженные, на земле. Ни разу в жизни он не летал на самолете. Даже обыкновенным транспортным боялся пользоваться. Во время бомбежки он, скорчившись, сидел в бомбоубежище для дипломатов. В бомбоубежище для изысканной публики. Солдат, приехавших на побывку, туда не пускали» В убежище было два яруса. Александр забирался во второй; война громыхала вдали. После налета ребята из гитлерюгенда очищали улицу от обломков. Они откапывали из-под обломков людей. Они просили у Александра автограф. Они просили его у Александра-героя, у лихого, отчаянного Александра. Александра путали с его тенью. Это вскружило ему голову. Кто он? Безрассудно-отважный и сентиментально-нежный герой, способный на любой подвиг? Теперь он сыт по горло. Он устал. Вынуто из него нутро героя. Он стал как выпотрошенный каплун: жирный и пустотелый. Глупое выражение появилось на его лице: без грима оно казалось порожним. Рот Александра раскрылся; сквозь ослепительно-белые искусственные зубы изо рта вырывался храп. Истощение и притупление чувств, вялое пищеварение и вялый обмен веществ были в этом храпе. На диване покоилось восемьдесят килограммов человеческого мяса, пока еще не вздернутого на крюк мясника, но как раз теперь, когда чувство юмора, отключившись, не работало и прекратился поток скабрезных и плоских острот, перенявший в этом теле функции души, Александр был не чем иным, как мясной тушей в восемьдесят килограммов весом. Семеня, в комнату вбежала Хиллегонда. Услыхав, что к дому подъехала машина с Александром, она набралась храбрости и, вырвавшись из рук Эмми, одна отправилась в мир греха. Хиллегонде хотелось спросить Александра, правда ли бог сердитый, действительно ли он рассердился на Хиллегонду, Александра и Мессалину. Эмми говорит, что бог ее любит. Но как узнать, не лжет ли Эмми. «Папочка, скажи, Эмми может соврать?» Девочка не добилась ответа. Вот на Эмми-то бог, наверно, и сердится. Бог все время вызывает Эмми к себе. Каждое утро, едва забрезжит рассвет, она поднимается и идет в темные высокие залы, где бог вершит правосудие. Александр однажды тоже был вызван в суд. Его вызвали по вопросу о налогах. Он натерпелся страху. Он кричал: «Ваш расчет неверен!» Может быть, расчет Эмми тоже доверен? Девочка мучилась. Ей хотелось дружить с богом. Ведь не исключено, что вовсе не Хиллегонда разозлила бога. Но отец не произнес ни слова. Он лежал как убитый. Лишь сдавленные хрипы да храп, вырывавшиеся из раскрытого рта, говорили о том, что он жив. Хиллегонда услышала голос няни. Она должна вернуться к Эмми. Бог снова вызывает Эмми. Она снова упадет на колени и будет молиться на полу, на холодном каменном полу, склонившись ниц перед богом.
Церковь Святого духа дала название площади Святого духа, а также расположенным поблизости кабачку и госпиталю. О кабачке шла дурная слава. Куда они попали? Когда Йозеф был еще совсем маленьким, в этом кабачке собирались рыночные торговцы. Торговцы приезжали в город на телегах, и Йозеф помогал им распрягать и запрягать лошадей. Старый квартал вокруг церкви Святого духа был тогда сердцевиной города. Впоследствии центр переместился в другой район. Старый квартал заглох. Рынок тоже заглох. Площадь, дома, приют и церковь подверглись во время войны бомбежке, но они были мертвы уже задолго до этого. Здесь сохранились развалины. Вряд ли у кого-нибудь найдутся деньги, чтобы однажды восстановить эти развалины. Квартал облюбовали преступники. Здесь собирались теперь воришки, утратившие свой лоск сутенеры, дешевые проститутки. Куда они попали? Этот квартал был для Йозефа родным домом; здесь он в детстве играл, здесь начиная работать, в здешней церкви он впервые принял причастие. Куда они попали? Они сидели в кабачке. Кабачок был полон, полон шума. В помещении расползался тяжкий теплый запах дыма и смрада, кабачок пучился, как полуспущенный воздушный шар. Где же рыночные торговцы? Торговцы давно мертвы. Они лежат в могилах на деревенских кладбищах, возле белых церквей. Их лошади, которых запрягал Йозеф, отправлены на живодерню. Одиссей и Йозеф пили водку. Одиссей называл водку джином. Они пили штейнхегер. Разбавленную сивушную водку. В музыкальном чемоданчике, стоявшем на коленях у Йозефа, хор пел песню: «She-was-a-nice-girl»[32]32
«Она была славная девушка» (англ.)
[Закрыть]. Как они здесь очутились? Чего им здесь надо? Однажды в детстве Йозеф попросил молока. Крестьянка налила ему полную кружку. Йозеф бежал через площадь и упал. Кружка разбилась. Молоко пролилось. Мать больно побила Йозефа. Она надавала ему пощечин. Йозеф плакал горькими слезами. Жизнь бедных людей горька, но они сами делают ее еще горше. «She-was-a-nice-girl». Чего им здесь надо? Они рассчитались. Одиссей вознаградил Йозефа. Он вынул бумажник. Грекам не удалось его обставить. Одиссей дал Йозефу пятьдесят марок: великий и славный царь Одиссей. Моргая, Йозеф через очки посмотрел на бумажку. Он свернул ее и заботливо уложил между листиками грязной записной книжки. Он спрятал книжку в нагрудный карман своего рабочего кителя. Обслуживание туристов – дело стоящее. Опять обернулось выгодой. Они договорились, что Йозеф будет сопровождать Одиссея до вечера, что он будет нести его музыкальный чемоданчик, пока Одиссей не скроется но мраке ночи с какой-нибудь девушкой. «She-was-a-nice-girl». Великий Одиссей. Он глядел в туман, густой от пота, немытых тел, дымящихся сосисок, табачного чада и алкогольного перегара, запаха мочи, луковичной приправы и смрадного людского дыхания. Он поманил Сюзанну. Сюзанна была как благоухающий цветок в выгребной яме. Ей нравилось в этой яме. Сегодня она хотела вволю посидеть в выгребной яме, тут ей и место. Изысканная публика ее разочаровала. Свиньи, скупердяи, сволочи проклятые! Ее пригласил Александр, знаменитый Александр. Кто ей поверит? Никто. Он сам подошел к ней, он предпочел ее остальным девушкам, он, которым бредят женщины. Кто в это поверит? Переспала ли она с Александром? Хрюканье. Любовь эрцгерцога захватит и вас, эти свиньи напились, они напились как свиньи. А потом? Бог не явился. Александр не лег с ней. Герой не спас ее. Женщины. Сюзанну били. Ее били женщины. А затем? Поцелуи, прикосновения, поглаживания и руки на ее бедрах. Женщины ее касались, целовали и гладили, руки женщин, сухие и горячие, лежали на ее бедрах. А что же Александр? Поблекший, неповоротливый, с отекшими веками, уставился мертвыми стеклянными глазами. Разве он хоть что-нибудь видел? Хоть что-нибудь различал? Где он смеется и любит? Где тот рыцарь, которому уступают дамы? В кинотеатре «Талия», на углу площади Шиллера и улицы Гете, пять сеансов в день. А храпящий Александр? Александр, безжизненно свисающий с кресла, словно мясная туша? Где он? У себя дома, куда он приглашает девушек. Чем одарили Сюзанну за эту ночь? Ее ничем не одарили, о ней забыли. Сюзанна думала: «Вчера – Александр, сегодня – негр, зато я – нормальная, не двуполая». С сигаретой в руке, она лениво направилась к Одиссею. Запах духов, которыми она спрыснула себя у Мессалины, сопровождал ее, разливаясь в тяжелом и смрадном воздухе кабака, он окружал ее как облако, отделившееся, чтобы отделить Сюзанну, тяжелый запах, но по-другому тяжелый, смрадный, но совсем по-иному. Сюзанна отодвинула в сторону Йозефа и поющий чемоданчик, потеснила их на гладкой, ровной скамейке, до блеска отполированной и начищенной задами. Она отпихнула старика и чемоданчик, как две мертвые вещи – из них старик был менее ценной. Чемоданчик можно продать. А Йозефа уже никому не продашь. Сюзанна была Цирцеей и сиренами, она ими стала не сходя с места, она ими вмиг оборотилась, но, может быть, она была еще и Навзикаей. Никто в кабачке не заметил, какие существа, древние и диковинные, открылись в Сюзанне. Она и сама не знала, что у нее теперь столько имен, Цирцея, сирены и, может быть, Навзикая; наивная, она считала, что ее зовут Сюзанной, а Одиссей, тот тоже не подозревал, каких возлюбленных он встретил в этой девушке. Молодая кожа обтягивала руку Сюзанны. Одиссей почувствовал пульс руки, он почувствовал у себя на шее биение ее крови. Холодной и веснушчатой, как у мальчишки, была рука Сюзанны, зато ее пальцы, оторвавшиеся от шеи Одиссея и скользнувшие по его груди, были женственны, теплы и страстны, «she-was-a-nice-girl».
Она любила драгоценности. Рубин – это огонь, пламя, алмаз – вода, родник и волна, сапфир – воздух и небо, а зеленый смарагд – земля, зелень зеленеющей земли, зелень лугов и лесов. Эмилия любила яркое сверкание, любила мерцающий блеск холодных бриллиантов, теплое золото, любила разноцветные камни с глазами богов и душами зверей, восточные сказки и украшения на лбу у священных слонов. Ага-Хан откупается драгоценными камнями, дань с верующих, алмазы нужны для военной промышленности. Но она была не в пещере Аладдина. Здесь не горела волшебная лампа. Господин Шеллак, ювелир, сказал: «Нет». Его могучий подбородок был присыпан пудрой. Лицо ювелира напоминало мешок с мукой. Если бы Эмилия обладала волшебной лампой красавца Аладдина, этот мешок лопнул бы, а страж сокровищ, злой дух, исчез бы бесследно. Что сделала бы тогда Эмилия? Она наполнила бы золотом и драгоценными камнями свой портплед. Оставьте страх, ювелиры, чудес не бывает; бывают, правда, пистолеты и кастеты, но Эмилия вряд ли воспользуется ими, к тому же у вас есть сигнализация, впрочем, она не спасет вас от дьявола, когда он явится за вами. Господин Шеллак благожелательно смотрел на Кэй. Многообещающая покупательница, юная американка, быть может, внучка Рокфеллера. Кэй рассматривала гранаты и кораллы. На бархате лежало старинное украшение. Оно говорило о семьях, которые им владели, о женщинах, которые его носили, рассказывало о нужде, заставившей продать его, то были короткие рассказы Мопассана, но Кэй не стала их слушать, она не подумала о шкатулках с драгоценностями, спрятанных в шкафах под бельем, о наследниках, об алчности и легкомыслии, о шеях прекрасных женщин, их полных руках, изящных запястьях, о некогда холеных пальцах и наманикюренных ногтях, она не вспомнила о голоде, что глазами поедает хлеб в витрине булочной, она думала: «Какая красивая цепь, как сверкает оправа, как искрится кольцо, как блестит ожерелье». Бледное, как луна, из жемчуга, эмали и алмазных роз лежало ожерелье перед напудренным Шеллаком, и снова он повернулся к Эмилии и снова сказал: «Нет». Свет благожелательности, который горел для Кэй, погас, точно его потушили, потух, как матовая лампочка, и снова: «Нет». Господин Шеллак не хотел покупать ожерелье. Он сказал, что это украшение для бабушек. Это и было бабушкино украшение, украшение жены тайного советника коммерции; бабушкино гранение, бабушкина оправа, стиль восьмидесятых годов. А алмазные розы? «Ничего не стоят! Ничего не стоят!» Господин Шеллак воздел короткие руки с толстыми пальцами, его руки были как две жирные куропатки; жест Шеллака мог испугать, казалось, ювелир готовится вспорхнуть и от искреннего сочувствия и разочарования улететь прочь. Слышала ли его Эмилия? Нет, не слышала. Она даже не глядела в его сторону. Его жест не привлек ее внимания. Она думала: «Как она мила, она очень мила, она на редкость милая девушка, из меня могла бы выйти такая же милая девушка, она любуется красным цветом, красное красиво, искрится и вспыхивает, как вино, как кровь, как молодые губы, ей невдомек, что она и гроша ломаного не получит за это украшение, случись ей продавать его, я это знаю, я опытная, я как старый торгаш, я люблю камни, но покупать их не стала бы, это слишком рискованно, спрос зависит от моды, только бриллианты дают какую-то гарантию, новая манера гранения торжествует, вкус парвеню, и еще золото, чистое золото, надо вкладывать деньги в золотые вещи, у кого есть бриллианты и золото, тот может не работать, я не хочу вставать по будильнику, не хочу говорить „простите, господин заведующий, извините, господин мастер, я опоздала потому, что трамвай ушел“, если я когда-нибудь это скажу, значит, трамвай на самом деле ушел, трамвай моей жизни, нет, нет, ни за что! А тебе, моя девочка, миленькая-хорошенькая, с кораллами и гранатами, тебе придется заплатить за колечки и крестики, за цепочки и подвесочки, господин Шеллак с тебя возьмет втридорога, но попробуй приди к нему, моя красоточка, попробуй предложи ему то же колечко, ту же цепочку, сделай это интереса ради, увидишь, он скажет тебе, что твои красивые гранаты и кораллы ничего не стоят, совсем ничего, вот тогда ты поймешь что к чему, невинная ты овечка, бесстыжая американочка». Эмилия взяла ожерелье с прилавка. Вяло улыбнувшись, господин Шеллак сказал: «Весьма сожалею, сударыня». Он надеялся, что она тут же уйдет. Он думал: «Обидно, покупатель деградирует, ее бабушка купила это украшение у моего отца, заплатила две тысячи марок, две тысячи золотом». Однако Эмилия не уходила. Она пыталась обрести свободу. Она хотела быть свободной хотя бы на одно мгновение. Она хотела действовать свободно, хотела совершить свободный поступок, не обусловленный принуждением и необходимостью; поступок, в котором не было бы никакой корысти, никакого намерения, кроме намерения стать свободной; да и это не походило на намерение, это было чувство, непреднамеренное чувство овладело ей. Она подошла к Кэй и сказала: «Оставьте кораллы и гранаты. Они красные и красивые. Но эти алмазы и жемчуг красивее; даже если они старомодны, как утверждает господин Шеллак. Я дарю их вам. Дарю их тебе, потому что ты мила». Она была свободна. Чувство невероятного счастья охватило Эмилию. Она свободна. Счастье продлится недолго. Но она свободна в этот недолгий миг. Она освободилась, освободилась от алмазов и жемчуга. Вначале ее голос дрожал. Но теперь она ликовала. Она отважилась это сделать, она свободна. Она надела украшение на Кэй, застегнула на шее цепочку. Кэй тоже была свободна, она была свободным человеком, свобода ее была не столь осознанной, как у Эмилии, а потому более естественной, она подошла к зеркалу, долго разглядывала ожерелье у себя на шее, не обращая внимания на Шеллака, который так и застыл с раскрытым ртом, хотел было запротестовать, но не нашел слов и только сказал: «Да. Это прекрасно. Жемчуг, алмазы, ожерелье. Изумительно». Она повернулась к Эмилии и взглянула на нее своими зелеными глазами. Кэй вела себя непринужденно, Эмилия же была немного возбуждена. Однако обеих подмывало желание взбунтоваться. Обе были удивительно счастливы оттого, что могут взбунтоваться против разума и приличий. «Я тоже хочу тебе что-нибудь оставить, – сказала Кэй. – У меня нет украшений. Возьми-ка мою шляпу». Она сняла с себя шляпу, островерхую дорожную шляпу с пестрым пером, и нацепила ее на голову Эмилии. Эмилия рассмеялась, посмотрела на себя в зеркало и пришла в восторг. «Теперь я как Тиль Уленшпигель! – закричала она. – В точности как Тиль Уленшпигель». Она сдвинула шляпу на затылок, подумав: «Я похожа на пьяную, теперь у меня вид как у пьяной, но клянусь, я сегодня ни глоточка не выпила, Филипп не поверит мне». Она подбежала к Кэй. Она обняла Кэй, поцеловала Кэй и, коснувшись ее губ, подумала: «Чудесно, так пахнут прерии…»