Текст книги "Голуби в траве"
Автор книги: Вольфганг Кеппен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Официантка убрала со стола. Место фрау Беренд будет сегодня пустовать. Мать и дочь ушли. Они расстались у выхода из кафе, во мраке соборной башни. Казалось, они хотели о чем-то сказать друг другу. Но не сказали ни слова. Возникшее было желание обняться тотчас исчезло, и только их руки холодно встретились на какой-то миг. Фрау Беренд думала: «Ты этого хотела, вот и расхлебывай, а от меня отстань», и это означало: «Не лезь в мою соборную башню, не покушайся на мой покой, мое скромное существование, мою веру», а в чем была ее вера? В том, что порядочные женщины, как она, должны быть так или иначе все обеспечены и что не может настолько расшататься мир, чтобы она лишилась единственного утешения – послеобеденных бесед с женщинами схожей судьбы. А Карла думала: «Она не хочет понять, что ее мир больше не существует». Какой же мир существует? Гадкий мир. Мир, начисто оставленный богом. На башне пробили часы. Карла заспешила. Она спешила домой успеть взять кое-какие вещи и отправиться в больницу, раньше чем Вашингтон вернется с бейсбольной площадки. Ребенка не должно быть. Вашингтон просто псих: уговаривает ее родить, выпустить ребенка в мир. В другой мир, пестрый и прекрасный мир магазинов, автоматизированных кухонь, телевизоров и квартир в голливудском стиле, в мир, который не для этого ребенка. Теперь-то уж не все ли равно? Не все ли теперь равно, что будет с ребенком: появится он на свет или погибнет? Даже это ей все равно. Карла уже не надеялась, что ее прекрасный сон об американских магазинах когда-либо сбудется. Она сделала ошибку, сойдясь с Вашингтоном. Карла села не в тот поезд. Вашингтон неплохой парень, но и он, к сожалению, сидит не в том поезде. Ничего не поделаешь. Он сидит не в том поезде, и этого не изменить. Все негры сидят не в том поезде, даже те, что руководят джаз-оркестрами, сидят не в том поезде, хотя и в мягком купе. Карла сглупила. Надо было дождаться белого американца. «Я могла б встретить и белого, я б и белому пришлась по вкусу, разве грудь у меня отвислая? Ничего подобного, груди тугие и круглые, как он их называет – яблочки налитые, тело еще крепкое, белое, кровь с молоком, чуть полней, чем надо, но они любят пышные бедра, пышка, так они говорят, нежная и мягкая, как пышка, в постели я всегда такая, им это приятно, могу я тоже получить удовольствие? Какое там удовольствие? Только боль в животе, но я могла б и от белого». Карла могла бы сесть в нужный поезд. Какая непоправимая ошибка! Только поезд белых американцев шел в сказочный мир магазинов, в мир благосостояния, обеспеченности и удовольствий. Америка Вашингтона была темна и убога. Такой же темный, убогий, гадкий и оставленный богом мир, как и тот, что здесь. «А может, я умру», – подумала Карла. А может быть, это в самом деле лучший выход? Карла повернулась, обвела глазами площадь, она хотела еще раз увидеть мать, но фрау Беренд уже покинула соборную площадь, она шла трусливыми, быстрыми шагами, подальше от несчастья, она ни разу не оглянулась на дочь. Из окон церкви, в которые до сих пор не были вставлены стекла, доносились звуки органа, рокотавшего под руками органиста. Мелодия «Stabat mater»[27]27
«Мать стояла скорбящая» (лат.) – первые слова средневекового католического гимна.
[Закрыть] поднималась к небу.
«Stormy-weather»[28]28
«Грозовая погода» (англ.)
[Закрыть]: музыка из кинофильма лилась, бушевала, трепетала и гремела. Она лилась, бушевала, трепетала и гремела из всех репродукторов. Одновременно лились, бушевали, трепетали и гремели звуки из музыкального чемоданчика, который Йозеф поставил рядом с собой на скамейку. Он жевал сандвич, с трудом жевал толстый бутерброд. Ему приходилось до отказа открывать рот, чтоб откусить от толстого сандвича. Он оказался очень невкусным. На ветчину был намазав слой какой-то сладковатой пасты. Казалось, что ветчина подпорчена. Ее сладковатый привкус раздражал Йозефа. Ощущение было такое, будто сперва ветчина испортилась, а после ее надушили. Зеленые листики салата, проложенные между, хлебом и ветчиной, тоже пришлись Йозефу не по вкусу. Сандвич был похож на заросшую плющом гробницу, где покоилась булочка с ветчиной. Йозеф давился от отвращения. Он думал о своей смерти. Эту чужую и чужеземную на вкус пищу он ел лишь из чувства послушания, которое сам в себе выработал. Разве смел он обидеть Одиссея, своего повелителя? Одиссей пил кока-колу. Он выпил из горлышка всю бутылку. Последний глоток он выплюнул под скамейку спереди. Он попал прямо на нижнюю планку. Йозеф чуть было не пустился наутек. Он вполне мог пуститься наутек от кока-колы. Он терпеть не мог этот новомодный напиток.
Вашингтон бежал изо всех сил. Он слышал, как ударяют по мячу битой. Он слышал, как льется, бушует, трепещет и гремит музыка. Он слышал голоса, голоса толпы, голоса болельщиков, крики, свистки и хохот. Он бежал по полю. Он задыхался. Он обливался потом. Стадион с трибунами выглядел как гигантская ребристая раковина. Казалось, что створки вот-вот сомкнутся, навсегда отнимут у него небо, стиснут его и задушат. Он жадно ловил воздух. Музыка смолкла. Голос в микрофоне похвалил Вашингтона. Репродукторы повторили слова комментатора. Комментатор говорил из чемоданчика Одиссея. Стадион наполнился фамилией Вашингтона. Вашингтон победил. Имя победителя, застряв между створками, не дало им захлопнуться. На какое-то время Вашингтон победил раковину. Она не захлопнется и не задушит его, она не слопает его сию минуту. Ему все время приходилось бороться за победу.
«Он не в форме», – думал Хейнц. Он видел, что Вашингтон не в форме. Он думал: «В следующем забеге он не потянет, он проиграет, и они его слопают». Хейнца злило, что над Вашингтоном будут смеяться и издеваться, что его освищут! Ну и что из того, что он не в форме, с каждым может случиться. Будто они сами в форме! «Слабаки!» Ему было стыдно. Он и сам толком не знал, почему ему стыдно. «Не потянуть ему больше», – сказал он. «Кому ему?» – спросили мальчишки. Билеты на стадион они получили в американо-германском молодежном клубе. Они взяли с собой бездомного щенка на веревочке. «Вон тому, – сказал Хейнц. – Негритосу моей мамаши. Он больше не потянет».
Ричард отыскал дом, в котором жила фрау Беренд. Он разговорился с дочкой дворничихи. Дочка дворничихи беседовала с ним свысока, свысока в прямом смысле, потому что ода стояла двумя ступеньками выше, чем Ричард, но и в переносном смысле тоже свысока. Ричард был не тот, кого ждала уродливая девушка, он не был героем, озаренным лучами успеха. Ричард ходил пешком, а любимцы богов разъезжали в машинах. Она видела, что Ричард простой солдат, хотя и летчик. Бесспорно, летчики чем-то превосходили обыкновенных солдат, их возвышала слава Икара, но дочка дворничихи не знала, кто такой Икар. Если бы Ричард опустился на лестницу прямо в самолете и выпрыгнул, держа в руках цветы, лишь тогда, быть может, непривлекательное создание встретило бы его, как долгожданного жениха; но нет, он не стал бы женихом даже в этом случае: ему не хватило бы рыцарского креста. Девушка жила в мире невероятных социальных предрассудков. Она выдумала для себя особую иерархию, утвердившиеся в ее сознании правила поведения были строже и жестче, чем в кайзеровские времена, и непреодолимая пропасть отделяла одно сословие от другого. Представление о социальной лестнице, у которой есть верх и низ, помогало ей сносить свое низкое положение в доме (точнее, положение, которое она сама считала низким), ведь перед ней открывались заманчивые дали, уготованное ей будущее, социальное восхождение, предсказанное ей гороскопом «Вечернего эха»: именно ей удастся то, что мало кому до сих пор удавалось, пусть она покамест внизу, но появится какой-нибудь принц или директор и поднимет ее на предуготованную ей ступень почета и престижа. По прихоти судьбы принц или директор были заброшены в низшие общественные сферы, где они временно оставались, быть может даже переодетые, но, конечно же, они однажды явятся и возведут ее на сияющую вершину. К счастью, она сумеет распознать их, как бы они ни были одеты; дочка дворничихи знала, что ошибки не произойдет. Ричард, она поняла это сразу, не был переодетым посланцем высших сфер, он принадлежал к людям виза, и обращаться с ним следовало соответствующим образом. Все американцы – люди незначительные. Они любят иногда делать вид, будто принадлежат к верхам. Но дочка дворничихи видела их насквозь: пусть они даже богаты, они все равно внизу. Среди американцев нет настоящих принцев, настоящих офицеров, настоящих директоров. Они не верят в иерархию, в Германии упрочилась идея демократии. Небрежным жестом девушка отослала Ричарда к лавочнице. Фрау Беренд сейчас, наверно, там. Ричард подумал:
«Что с ней? Она какая-то странная. Нас не любит?» Девушка смотрела ему вслед неподвижным взглядом. Неподвижный взгляд и угловатые движения придавали ей сходство с куклой. Рот был раскрыт, и зубы чуть выступали вперед. Она напоминала безобразную старую куклу, которую кто-то забыл на лестнице.
На этот раз Вашингтону не хватило ловкости. Он проиграл. Он задыхался. Его грудь тяжело вздымалась и опускалась, как кузнечный мех. Он проиграл. Человек с микрофоном сразу перестал быть его другом. Из репродукторов полились потоки оскорблений. Негодующий голос комментатора несся из чемоданчика, стоявшего между Одиссеем и Йозефом. Одиссей швырнул на поле бутылку из-под кока-колы. Йозеф заморгал и пугливо огляделся, нет ли вблизи полицейского. Еще недоставало, чтобы Одиссея забрали. На трибунах стоял рев и свист. «Теперь ему крышка, – подумал Хейнц. – Теперь они его доконают». Ему вовсе не нравилось, что Вашингтона освистывают и собираются доконать. Но и он свистел и орал, как другие. Он выл вместе с волками: «Негритос не тянет! Негритос моей мамаши больше не тянет!» Ребята смеялись. Даже бездомный щенок подвывал. Толстый мальчишка сказал: «Все законно, сейчас ему врежут!» Хейнц подумал: «Это я тебе сейчас врежу, сопляк поганый!» Он выл, орал и свистел. «Алые звезды» выступали против команды из другого города. Симпатии зрителей были на стороне гостей.
У Эзры не было симпатий. Он не болел ни за одну из команд. Игра на бейсбольном поле вызывала у него скуку. Все равно одна из команд победит. Так бывает всегда. Всегда одна из команд побеждает. Но после встречи игроки пожимают друг другу руки и вместе уходят в раздевалку. Это скучно. Нужно бороться с истинными врагами. Он нахмурил свой лобик. Шапка его коротких рыжих волос и та, казалось, наморщилась. Он увидел мальчишку с собакой, того самого, со стоянки. Проблема все еще не решена. Здесь уже не игра, а борьба. Он все еще не знал, что ему делать. «Что с тобой? – спросил его Кристофер. – Ты даже не смотришь!» – «Ненавижу бейсбол», – ответил Эзра. Кристофер огорчился. Он любил бейсбол. Он был рад, что даже в Германии ему удалось попасть на игру. Надеясь, что Эзра тоже получит удовольствие, он взял его с собой на стадион. Он расстроился. Он сказал: «Давай уйдем, если тебе не нравится». Эзра кивнул. Он подумал: «Так и нужно, иначе не выгорит». Он сказал: «Не дашь ли ты мне десять долларов?» Кристофер удивился: зачем понадобились Эзре десять долларов? «Десять долларов – большие деньги, – сказал он. – Хочешь что-нибудь купить?» – «Я не буду их тратить», – сказал Эзра. Он бросил взгляд в ту сторону, где на трибуне сидели ребята с собакой. Кристофер не понял Эзру. Он сказал: «Зачем они тебе, если ты не собираешься их тратить?» У Эзры разболелась голова под шапкой рыжих волос. Как туго Кристофер соображает! Ему не объяснишь. Он сказал: «Мне нужны десять долларов, ведь я могу потеряться. Представь, я заблужусь, что тогда?» Кристофер рассмеялся. Он сказал: «Ты слишком всего боишься. Ты совсем как твоя мать». Однако, подумав, он нашел, что соображения Эзры разумны. «Ну ладно, – сказал он. – Я дам тебе десять долларов». Они встали и, проталкиваясь, направились к выходу. Эзра напоследок еще раз взмыл в небо и сбросил бомбу на бейсбольную площадку. Обе команды понесли потери. У выхода Эзра оглянулся на Хейнца со щенком и подумал; «А вдруг он вечером не придет? Вот будет номер!»
«Фрау Беренд обрадуется, – сказала лавочница. – Вот будет радость, если она сейчас придет!» Она оттеснила Ричарда в угол, где, спрятанный под оберточной бумагой, стоял мешок с сахаром. Сахар вновь исчез из продажи. Ричарду внезапно захотелось есть и пить. Между ним и торговкой на доске лежал окорок, а у его ног стоял ящик с пивом. Должно быть, сам воздух Германии или же воздух этой лавки, пропитанный ароматом еды, вызывал голод и жажду. Ричард чуть было не обратился к лавочнице с просьбой продать ему бутылку пива и кусок окорока. Однако женщина вела себя слишком назойливо. Загнанный в угол, он чувствовал себя как в плену. Казалось, его собираются придержать, как сахар, чтобы потом продавать по настроению или но собственному желанию. Он ругал себя за то, что поддался отцовской сентиментальности и отправился на розыски фрау Беренд, их дальней родственницы, которой они вскоре после войны отправляли посылки. Лавочница как раз говорила о посылках. Она описывала нужду, царившую в Германии в первые послевоенные годы, и при этом склонялась над окороком, на который Ричард поглядывал с растущим вожделением. «Все у нас позабирали, мы остались ни с чем, – рассказывала торговка. – Да еще прислали сюда этих негров. Вы ведь немец по крови, вы поймете, что я имею в виду, пришлось нам путаться с неграми, чтобы не помереть с голоду. Сколько огорчения это доставляет фрау Беренд!» Она выжидательно посмотрела на Ричарда. Ричард понимал по-немецки далеко не все. При чем здесь негры? У них в авиации тоже есть негры. Они летают на тех же машинах, что и остальные летчики. Он ничего не имеет против негров. Они ему безразличны. Лавочница сказала: «Дочка». Она понизила голос и еще больше склонилась к Ричарду. Краем фартука она задела сальный ободок окорока. Ричард понятия не имел, что у фрау Беренд есть дочь. В своих письмах к Вильгельму Киршу фрау Беренд не упоминала о дочери. Ричард решил, что фрау Беренд родила дочку от негра, с которым сошлась от голода. Но ведь она слишком стара, чтобы продаваться за хлеб. Не пропал ли у него аппетит? Он подумал о дочке фрау Беренд и сказал: «Жаль, что я не привез игрушек». – «Игрушек?» Лавочница не поняла, что хотел сказать Ричард. Пусть этот юноша родился в Америке, но у него же немецкий отец, так неужели он настолько американизировался, что начисто утратил чувство приличия и стыда? Уж не смеется ли он над нуждой и ошибками немцев? Она строго спросила: «А для кого игрушки? С дочкой у нас отношения порваны». Она считала, что Ричард тоже должен прекратить отношения с дочкой фрау Беренд. Ричард думал: «Какое мне дело, какое мне дело до фрау Беренд и ее дочки? Я чувствую, как меня затягивает, вот они, корни, старый отцовский очаг, чисто немецкая семья, ограниченность, сплошное болото». Резким движением он отвернулся от окорока и сразу высвободился из пут этой лавки, в которой своеобразно сочетались крайняя нужда и жирная пища, зависть, нехватка и иллюзии. Он задел ногой ящик с пивом. Он сказал, что вечером будет в пивном зале, отец советовал ему сходить туда. Фрау Беренд найдет его там, если захочет. Его совершенно не интересовала фрау Беренд – фрау Беренд и ее негритянская дочка.
«Постель не приготовлена. Нас никто не предупреждал. Постель для вас не приготовлена», – повторяла сестра. Голос у сестры был монотонный, как на пластинке: набираешь по телефону номер, чтобы получить справку, и все время слышишь один и тот же ответ. «Мы ничего не приготовили. Нас никто не предупреждал», – говорил голос. «Но ведь доктор Фрамм… – Карла была в полной растерянности. – Послушайте, это какая-то ошибка. Доктор Фрамм сказал, что позвонит сюда…» – «Никто не предупреждал. Доктор Фрамм не звонил». Лицо у сестры было как у каменного изваяния. Она походила на фигуру у фонтана, вырубленную из камня. С чемоданчиком в руках Карла стояла в приемном покое больницы Шульте. В чемодане лежали белье, резиновая сумочка с косметическими принадлежностями и последние номера американских журналов, пестрых иллюстрированных журналов, рассказывающих о счастливом быте голливудских актеров. Вооруженная голливудским счастьем, Карла была готова к тому, чтобы убить своего ребенка, ребенка от чернокожего друга, вражеского друга из темной Америки. «Постель для меня должна быть. Доктор Фрамм обещал. Меня будут оперировать. Откладывать нельзя», – сказала она. «Постель не приготовлена. Нас никто не предупреждал». Что могло поколебать эту фигуру из камня? Разве что землетрясение. Но достаточно распоряжения врача, и путь в операционную будет открыт. «Я подожду доктора Фрамма, – сказала Карла. – Я же вам говорю, сестра, что это ошибка». Она была готова расплакаться. Она могла бы рассказать сестре о подарках, которые она регулярно делала доктору Фрамму в трудные времена, когда не было ни кофе, ни водки, ни сигарет. Она села на скамейку, жесткую, словно скамья подсудимых. Сестра сняла телефонную трубку и ответила, точь-в-точь как голос на пластинке: «К сожалению, все занято. Очень жаль, но все места заняты». Монотонно, равнодушно, машинально отказывала она невидимым просителям. Как видно, многие мечтали попасть в эту больницу.
Йозеф спал. Он заснул сидя. Он заснул, сидя на трибуне стадиона, но ему казалось, что он спит в постели. Он привык к жестким постелям, однако постель, в которой он спал теперь, была особенно жесткой, госпитальная койка, койка в госпитале для бедняков, его смертное ложе. Путешествие его жизни подходило к концу. Йозеф заснул на стадионе, заснул при исполнении служебных обязанностей, он был обязан прислуживать чужому господину, прибывшему из далекой, чужой страны, он спал под усиленный репродукторами шум и гомон бессмысленной игры на травяной площадке, шум и гомон лезли ему бессмысленно в уши, становились потоком бессмысленных слов, обращенных лично к нему, но уже не столь громких, потому что они лились из чемоданчика, который он нес и оберегал, Йозеф спал, зная, что сегодня он в последний раз исполняет служебную обязанность, держит в руках чемоданчик, музыкальный чемоданчик, и переносит его с места на место; легка и, говоря откровенно, приятна была обязанность прислуживать огромному и щедрому господину, пусть даже черному. Йозеф знал, что умрет. Умрет на этой госпитальной койке. Иначе и быть не могло – он окончит свои дни в госпитале для бедных. Готов ли он к исходу, к новому большому путешествию? Он думал: «Бог простит меня, простит, что я помаленьку хитрил с приезжими, они ведь для того и приезжают сюда, чтобы их чуть-чуть обманывали, чтоб им показывали чуть больше того, что требуется». Какие странные сестры в этом госпитале! Разгуливают в бейсбольном костюме и держат в руке биту. Неужели бог все-таки сердит на Йозефа? Неужели его будут бить? У входа в госпиталь стоял Одиссей. Не тот приветливый и щедрый Одиссеи, с которым он ходил по городским улицам. То был опасный дьявол с соборной башни, которого надо бояться. Он ничем не отличался от дьявольской рожи на башенном выступе, от той самой рожи, на которой он написал свое имя и место, откуда приехал; воистину Одиссей был дьяволом, злым черным дьяволом; самым обыкновенным страшным дьяволом – и никем другим. Что нужно дьяволу от Йозефа? Йозеф всегда держался молодцом; обслуживая приезжих, он помаленьку хитрил, как того требовало это занятие. Разве не так? Разве он когда-нибудь отказывался таскать чемоданы? Разве отказался идти на войну? А вдруг грех именно в том, что он пошел на войну? Может ли считаться грехом выполнение долга? Долг – грехом? Долг, о котором все говорили, писали, кричали, который все прославляли? Неужели ему предъявят счет за выполнение долга, неужели именно за это бог потребует расплаты, как хозяин требует уплаты за пиво? Воистину так! Эти мысли давно уже мучили Йозефа. Они мучили его подспудно. Он не любил думать о том, что убивал, убивал людей, убивал приезжих; он убивал их в Аргоннском лесу и на Шмен-де-Дам. Аргоннский лес и Шмен-де-Дам – единственные в его жизни места, где ему удалось побывать, маложивописные местности, люди отправлялись туда для того, чтобы убивать или быть убитыми. «Господи, что мне было делать? Что я мог поделать, о господи!» Он виноват в принудительном убийстве, но справедливо ли, что за этот старый неоплаченный счет его собираются отдать дьяволу, черному дьяволу Одиссею? «Давай! Давай! Жми!» Его уже бьют. Дьявол уже ударил. Йозеф вскрикнул. Его крик потонул среди других криков. Его ударили по плечу. Он вздрогнул и очнулся. Он вернулся в жизнь. Дьявол Одиссей, Одиссей Дружелюбный, царь Одиссей, дружелюбный дьявол Одиссей ударил Йозефа по плечу. Затем он вскочил на скамейку. Он держал бутылку из-под кока-колы, готовый метнуть ее, как ручную гранату. Из репродукторов несся рев. Стадион выл, свистел, орал и топал. В радиочемоданчике хрипел голос комментатора. «Алые звезды» выиграли.
Он выиграл. Вашингтон выиграл. Он победил в большинстве игр. Он добыл для «Алых звезд» победу из собственных легких. Раковина не захлопнулась. Она пока не захлопнулась. Может случиться, что раковина никогда не захлопнется и не отнимет у Вашингтона небо. Стадион не слопал Вашингтона. Он был героем. На трибунах выкрикивали его имя. Радиокомментатор помирился с Вашингтоном. Вашингтон снова стал его другом. Со всех сторон неслись приветственные возгласы. Вашингтон задыхался. Он снова свободен. Он – свободный гражданин Соединенных Штатов. Дискриминации не существует. Как он вспотел! Он будет продолжать свой бег. Все быстрей и проворней он будет бегать по полю. Бег был средством к освобождению и воротами в жизнь. Бег освобождал в мире место для Вашингтона. Место для Карлы. Место для их ребенка. Для них для всех найдется место в мире, если Вашингтон будет бегать как следует, если он будет бегать все быстрее и быстрее.
«И все ж он был в форме». – «Конечно, в форме». – «Негритос-то, говорю, был в форме». – «Не говори „негритос“. – „Да я говорю, что он был в форме“. – „В отличной форме“. – „А сам что говорил?“ – „Я и говорил, что он в форме. Вашингтон всегда в форме“. – „И вовсе ты говорил наоборот!“ – „А ну, заткни пасть, дерьмо!“ – „Спорим? Сам ведь сказал“. – „Я тебе говорю, кривая рожа, заткнись“. Они подрались у выхода. Хейнц дрался за Вашингтона. Разве он говорил, что Вашингтон не в форме? Ничего подобного он не говорил. Вашингтон был в отличной форме. Он вообще отличный парень. Шорши, Бене, Каре и Зеп окружили дерущихся. Они смотрели, как мальчишки избивают друг друга. Бене крикнул: „А ну, задай ему!“ Хейнц прекратил драку. „Не тебе командовать, гад“. Он сплюнул кровь. Он сплюнул Бене под ноги. Бене замахнулся. „А ну его, – сказал Шорши. – Охота тебе мараться. Ну его, олуха“. – „Сам ты олух!“ – закричал Хейнц. Но все же немного отступил. „Вялая была игра“, – сказал Зеп. Он зевнул. Билеты на стадион они получили в молодежном американо-германском клубе. Они получили их бесплатно. „Что будем делать?“ – спросил Каре. „Не знаю, – сказал Шорши. – А ты что думаешь?“ – спросил он Зепа. „Без понятия“, – ответил тот. „Кино?“ – предложил Каре. „Все уже смотрел“, – сказал Шорши. Он знал наперечет все детективные и ковбойские фильмы. „К черту кино. Скорей бы вечер“, – сказал Бене. „Скорей бы вечер“, – хором повторили остальные. На вечер они возлагали определенные надежды. Руки в карманах, подбоченясь, наклонясь вперед и устало опустив плечи, как после тяжелой работы, они уходили со стадиона. Золотая орда. „Где пес?“ – закричал Хейнц. Во время драки он выпустил из рук веревку. Бездомный щенок убежал. Он исчез в сутолоке. „Вот дьявол, – сказал Хейнц. – Он мне позарез нужен вечером. – Он напустился на товарищей: – Не могли, что ли, последить, разини. Собака стоила десять долларов!“ – „Сам бы и смотрел, гад вонючий, отродье негритянское“. Драка возобновилась.
Вашингтон стоял в одной из душевых кабинок стадиона. Струя холодной воды отрезвила его. У него затрепетало сердце, на секунду перехватило дыхание. Вода смыла с его тела пот. Изнурительный пот. Он пока еще в форме. Его организм в порядке. Он поиграл мускулами, расправил грудь. Мускулы и грудь были в полном порядке. Но что делать с сердцем, с легкими? Они доставляют ему немало хлопот. Они не в порядке. Да еще ревматические боли. Вряд ли его хватит надолго. Вряд ли его хватит надолго для игры в бейсбол. Зато дома и в постели его хватит надолго. Что ему делать? В состоянии ли он что-нибудь сделать для Карлы, для ребенка, а также для этого мальчишки Хейнца? Ну, все, душ принят! Он стал вытираться. Он может уволиться со службы, продать небесно-голубой лимузин, поработать еще год спортсменом-профессионалом, а потом, если удастся, открыть в Париже ресторанчик. В Париже нет предрассудков. Он сможет открыть в Париже свой собственный ресторанчик: «Washington's Inn». Надо будет поговорить с Карлой. Они смогут жить вместе в Париже, он и Карла, и ей не придется никому доказывать, что она права. Они откроют в Париже ресторанчик, они повесят вывеску, украсят ее разноцветными лампочками, вывеску «вход открыт для всех». В Париже они будут счастливы, они все будут счастливы. Вашингтон насвистывал. Он был счастлив. Насвистывая, он покинул душевые.
Доктор Фрамм мыл руки. Он стоял в умывальной больницы Шульте и мыл руки. «Ни в чем не повинный, умываю руки, как в свое время Понтий Пилат, прекрасное чувство». Он мыл руки хорошим мылом, он грубой щеткой отскабливал пальцы. Он чистил щеткой под ногтями. Он думал: «Главное, не допустить инфекции». Он думал: «Ногти снова отросли, надо будет подстричь. Земмельвейс[29]29
И.Ф.Земмельвейс (1818—1865) – известный австрийский врач-акушер.
[Закрыть], о нем собираются делать фильм, читал в газете, интересно, покажут ли метрит, было б любопытно взглянуть, особенно если крупным планом, это может отпугнуть, отпугнуть от всего на свете, из моей жизни никому не придет в голову сделать фильм, ничего, и так проживу». Он сказал: «Ничего не выйдет. Весьма сожалею, фрау Карла, но помочь ничем не могу». Карла стояла тут же, у раковины, над которой он тер руки, держа их под сильной струей воды, лившейся из никелированного крана. Карла смотрела на никелированный кран, смотрела на лившуюся воду, на мыльную пену и на руки врача, покрасневшие от мыла, щетки и теплой воды. Она думала: «У него руки мясника, настоящего мясника». Она сказала: «Вы, наверно, шутите, доктор». Ее голос звучал неуверенно и сдавленно. Врач сказал: «Вы совершенно здоровы. Вы беременны. Думаю, что на третьем месяце. Все. Поздно». Карла почувствовала тошноту. Гадкую удушливую тошноту, какая бывает у беременных женщин. Она подумала: «Почему это всегда так мучительно?» Она была готова избить себя, изувечить свое вновь расплывающееся, растущее, как тыква, тело. Она думала: «Надо с ним поговорить, но сейчас я не в состоянии разговаривать». Она сказала: «Но ведь вы меня осмотрели и велели прийти». Врач сказал: «Я ничего не велел. Видите ли, отец ребенка против. В этом случае я бессилен». Она подумала: «Он уже побывал здесь, подлюга черномазый, он отговорил его, Фрамм пошел на попятный, сразу же пошел на попятный, а я-то столько всего ему передарила». Ей стало обидно, что она так часто дарила врачу кофе, сигареты и водку. Тошнота усиливалась. Она оперлась на раковину. Она думала: «Хорошо, если б меня стошнило прямо на эти руки, противные, красные, как у мясника, руки, когда бы ни шастали эти руки по телу, ногти на пальцах всегда коротко подстрижены, они залезают в самую жизнь». Она сказала: «Но я не хочу. Поймите же, я не хочу». Она схватилась за горло и разрыдалась. «Сейчас у нее будет припадок, – подумал Фрамм. – Вид у нее совсем размякший». Он пододвинул ей стул. «Присядьте». Он думал: «Только бы не оказалась истеричкой, вот бы вляпался я в историю, если бы согласился». Он прикоснулся к стулу и потому снова стал намыливать руки. «Надо ее поуговаривать, – думал он, – слова на женщин действуют, сначала льют горючие слезы, а выплакавшись, становятся счастливыми матерями». Он сказал: «Будьте же благоразумны. Ваш друг – славный парень. Он будет отличным отцом, поверьте. Он позаботится и о вас и о ребенке. Вот увидите, малыш будет очаровательным. Дайте мне своевременно знать, я помогу вам при родах. У нас это проходит безболезненно. Вы даже ничего не почувствуете». – «Я положу его ей на грудь, – думал он, – надеюсь, она его полюбит, на бессердечную она не похожа, бедный он, бедный, еще лежит в темноте, а его уже ненавидят, но, раз отец настаивает, делать нечего. Уж отец-то должен был бы знать, что такое жизнь». Она думала: «Вашингтон – мерзавец, и этот Фрамм – тоже мерзавец, сговорились, мерзавцы, им плевать, что я сдохну». Она сказала: «Пойду к другому». Она подумала: «А к кому? Фрау Вельц наверняка должна знать кого-нибудь, у проституток всегда есть кто-нибудь на примете, сигареты и кофе нужно было дарить проституткам». – «Не делайте этого, – сказал Фрамм. – Мне пора, фрау Карла. Это гораздо опаснее, чем вы думаете. Случись что, вам потом никто не поможет. Не думайте, что я скоблю себе руки для собственного удовольствия. Или потому, что мне противно. Мне уже давно не противно». У него понемногу портилось настроение. Эта женщина задерживает его, он не может ей помочь. Она думала: «Наблевать бы ему на руки, чтоб красивей выглядел, вот и скоблись тогда, мясник проклятый». – «Это не так трагично», – сказал Фрамм. «Это конец», – подумала Карла.
«Это ужасно», – подумала фрау Беренд. Вот уж не повезло! Вышла, чтобы посидеть в «Соборной башне», чинно-благородно побеседовать с дамами – и на тебе! Блудная дочь все испортила, разбередила ее, чинно-благородной беседы не вышло, лишь позор да гибель, позор, порожденный временем, и гибель от беспорядков, гибель в пороках, в болоте безнравственности, и надо же! В тот самый час, когда на нее навалились неприятности, лег позор времени, и зачем она не осталась дома, в мансарде, где все так чинно-благородно – Карла не пришла бы в мансарду! – к ней заглянул гость из Америки, родственник, сын Вильгельма, от которого она раньше получала посылки. Вот уж не повезло так не повезло! Лавочница ей все рассказала. Она кивком пригласила фрау Беренд в лавку. Заходил молодой Кирш. Говорил о подарках. А лавочница, завистливая злоязычная баба – о, фрау Беренд видит ее насквозь, она ее давно раскусила, – та ему, конечно, все выболтала, и про Карлу и про негра, не приходится сомневаться, она рассказала ему все, что знала от фрау Беренд, а ведь у них там в Америке с неграми не церемонятся – осквернение расы, чистокровные арийцы, что еврей, что негр, какая разница, и зачем Карла так поступила, такого в их семье отродясь не бывало, одни чистокровные арийцы, и вдруг эдакий позор! «Он будет ждать вас в пивном зале», – сказала лавочница. В пивном зале. Но ведь это просто отговорка, уловка, бегство. Молодой Кирш приехал из Америки, приехал навестить фрау Беренд, повидать свою немецкую родственницу, с какой стати он будет назначать ей встречу в пивной? Где это видано? Лавочница, та это понимает! Отняла у нее богатого американского родственничка. Все американцы богаты. Все белые американцы богаты. Лавочница отняла у нее и пакеты с продуктами. Молодой Кирш наверняка уже едет обратно, разочарованный возвращается в богатую и благопристойную Америку. Фрау Беренд вдруг осенило, что в исчезновении молодого Кирша повинна Карла. Молодой Кирш сбежал от безнравственности, поспешал уйти от позора и бесчестья. Он скрылся, увидев позор Карлы и ее бесчестье. Он отрекся от старой немецкой семьи, покрытой позором и обреченной на бесчестье. Он уплыл, а с ним богатство Америки. Виновата Карла, во всем виновата Карла. Правильно сделала лавочница, что рассказала ему. Лавочница – достойная женщина. Она принадлежит к порядочным людям. Фрау Беренд тоже не молчала бы, знай она, что кто-то другой совершил столь позорный поступок. Она перегнулась через прилавок. Она задела грудью колпак, под которым медленно растекался майнцский плавленный сыр. Фрау Беренд прошептала: «Вы ему рассказали?» – «О чем?» – спросила лавочница. Облокотившись о прилавок, она с вызовом поглядела на фрау Беренд. Она думала: «Поосторожней, не то останешься у меня без сахара». Фрау Беренд прошептала: «О Карле». Лавочница устремила на фрау Беренд строгий, негодующий взгляд, этим взглядом она не раз уже укрощала покупателей, покупателей без денег, покупателей с карточками, средних потребителей. «Не думайте, что это больше не повторится. Крестьянский союз против новой земельной политики, контроль над основными продуктами питания переходит к профсоюзам ». Лавочница сказала: «Неужели, фрау Беренд, вы считаете, что я на такое способна?» Фрау Беренд выпрямилась. Она думала: «Ну конечно, все ему рассказала, она ему все рассказала». Лавочница приподняла сырный колпак; сыр был уже сильно подпорчен, запах гниения распространился по лавке.