Текст книги "Журнал «Вокруг Света» №04 за 1979 год"
Автор книги: Вокруг Света Журнал
Жанр:
Газеты и журналы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
– Прошу меня простить, я не знал, – поспешно сказал ганьбу. – Сейчас все будет улажено, вашему другу будет разрешено побыть с вами. Мы...
– Улаживайте, пожалуйста, да только поскорее, – оборвал его Ван Хаою.
– Знаешь, сяо Ван, давай лучше встретимся вечером здесь же, – предложил Чжан, глядя вслед ганьбу. – А то сейчас он будет нам на пятки наступать. Конечно, если американец отпустит тебя, – поспешно добавил он.
– Об этом можешь не беспокоиться. После обеда, часов в шесть, я буду свободен...
И вот два школьных друга прохаживаются вдоль пшеничного поля. Теплый ветерок шевелит щетинистые колосья.
– Послушай, лао Чжан, почему мы должны встречаться здесь, а не в доме, где нас поместили? У меня там отдельная комната, я мог бы неплохо угостить тебя. Что-что, а принимают нас прекрасно, да и из моих сингапурских припасов кое-что осталось.
– Это, конечно, было бы здорово попробовать, чем угощают ганьбу господ империалистов, – улыбнулся Чжан, – но там нас непременно стали бы подслушивать. Лучше уж здесь: над нами только небо, вокруг только ветер. Конечно, ганьбу все равно потребует написать подробный отчет о нашей беседе. Я ему распишу, как превозносил успехи нашей коммуны и ругал «четверку», изменившую делу великого Мао, ни к чему не привяжется. Давно я его разгадал – не просто он ганьбу, а гунанцзюй (1 Гунанцзюй – здесь сотрудник службы общественной безопасности.).
– Ты уверен в этом? – заволновался Ван Хаою.
– А как же! У нас так везде заведено. Вот и из ваших двух сопровождающих непременно кто-нибудь, а то и оба, гунанцзюй. Только тебе-то бояться нечего – за этим американцем ты как за хребтом Куэнь-Лунь. Перед ними теперь и в Пекине по земле стелются, а у нас здесь и подавно. Помнишь, как когда-то говорили в народе: «Разбирают восточную стену, чтобы починить западную». Так вот сейчас все наоборот. Да ты и сам, наверное, уже успел заметить.
– Ты имеешь в виду «опасность с Севера», о которой у вас все время кричат и по радио и в газетах? Прости, но мне, приезжему, это прямо диким показалось.
– У нас ведь как пропаганда ведется: повторять как можно чаще, браниться как можно громче... Тогда, мол, все поневоле поверят и запомнят. Ну а когда страхи нагоняют, человек реже задумывается о том, что есть нечего.
– Ладно, расскажи лучше о себе. Что с тобой произошло? Как ты сюда попал и почему в таком виде?
– Хорошо, расскажу, но сначала ответь мне: ты в Шанхае был?
– Конечно, с него мы и начали поездку. Американец вел торговые переговоры и даже подписал выгодный контракт. Он ведь крупный бизнесмен...
– И как тебе показался Шанхай после стольких лет? – прервал друга Чжан.
Ван Хаою немного помолчал.
– Я еще и сам толком не разобрался, только как-то странно мне было: вроде бы все знакомо с детства и все не то. Та же Хуанпу, но вот джонок на ней, пожалуй, прибавилось: до сих пор люди живут на воде. Тот же небоскреб «Шанхай-дася» на набережной, а под ним бомбоубежище. Столько убежищ и тоннелей под улицами понарыто, целый город! Нам показывали одно, так в нем целый квартал спрятаться может...
– Жаль, здесь их нет, – с горечью вставил Чжан. – В поле работаешь, дождь пойдет, вот и думаешь, не вылезут ли у тебя волосы после того, как очередную бомбу взорвут... Прости, что перебил, сяо Ван. Расскажи еще о Шанхае, мне кажется, что я его уже тысячу лет не видел.
Ван решил не вспоминать город детства, чтобы не расстраивать друга.
– Я даже не знаю, что тебе оказать. Мы в Шанхае слишком мало были, целые дни проводили на переговорах. На улицу выбрались всего два раза. Но заметил: люди стали какие-то угрюмые, студентов почти не видно. Я хотел побродить по букинистическим лавочкам – помнишь, сколько их раньше было! – а купить там нечего. Правда, улыбались нам с мистером Лонсбери, будто всю жизнь мечтали встретить – мы же иностранцы...
– Мда, – вздохнул Чжан, – повезло тебе, сяо ван. Когда это твой старик с деньжатами ухитрился перебраться в Сингапур? Еще в сорок восьмом? И тебя перетащил. Ты там ни «культурной революции», ни других бед не знал. Когда ты уехал, я, признаюсь, негодовал. Вообще-то искренне, а не только, чтобы выдвинуться. По-другому стал думать, когда житья человеческого лишился. Тебе это странно, ты ведь и учился спокойно, и семьей обзавелся, да?
– Пожаловаться не могу. Преподаю в университете историю традиционного китайского изобразительного искусства, даю уроки живописи «гохуа». Женат, двое сыновей растут. А отец умер в прошлом году.
– А я даже не знаю, где и когда умер мой отец. Ведь он попал в «школу седьмого мая». Слышал, что это такое?
– В газетах писали, что так были названы трудовые лагеря для перевоспитания интеллигенции. Седьмого мая шестьдесят шестого года было напечатано указание Мао Цзэдуна об их создании, – осторожно ответил Ван Хаою.
– Для перевоспитания? Скажи еще – для преобразования мировоззрения! Школы эти – самые настоящие концлагеря, «преобразование» состоит в том, чтоб вкалывать в поле, пока сознание не потеряешь. Да еще терпи издевательства, раз ты «девятый поганец», так ведь назвал интеллигентов великий Мао, а он не мог ошибиться.
Отца в августе шестьдесят шестого за волосы на улицу выволакивали, вопя, что он в своей секции искусства магазина «Иностранная литература» «подсовывает феодальный и ревизионистский хлам». Может быть, и я бы плевал на него и пинал ногами, но меня тогда в Шанхае не было. В августе мы в Пекин поехали, чтобы присоединиться к столичным хунвэйбинам. Сутками с площади Тяньаньмэнь не уходили, глотки надрывали, славили Мао и его жену Цзян Цин, клялись изжарить в масле их недругов... Потом я от отца отрекся...
Да не таращи ты на меня глаза! Иначе нельзя было. И все равно пострадал из-за него, хотя у себя на курсе в Шанхайском художественном первым был, общественную работу вел, дацзыбао такие непримиримые выпускал, самому страшно становилось. Речи произносил точно по «Жэньминь жибао», каждую неделю с самокритикой выступал. И за все это мне даже доучиться не дали! Да и не только меня вышвырнули: всех без разбора – был ты «отсталым элементом» или хунвэйбином – под конвоем солдат, точно преступников, отправили вот сюда, на вечное поселение. Но и тут головы заморочить пытались. Надо, мол, «служить процветанию края, делу революции», надо «принять перевоспитание со стороны бедняков и низших середняков». Вспоминать противно. Тогда-то я смог представить, что испытал отец в «школе седьмого мая». И дело не в том, что с непривычки после работы в поле спину разогнуть не мог, а из-под ногтей кровь выступала.
Чжан замолчал, потом вдруг резко спросил:
– Вот ты сейчас слушаешь меня и в душе осуждаешь: предал, мол, отца, а теперь жалуешься, так?
– Нет, я вовсе не осуждаю... – неуверенно возразил Ван, ибо Чжан почти угадал его мысли.
Однако Чжан усталым жестом, в котором чувствовалось безнадежное отчаяние, остановил его:
– Я не жалуюсь и не ищу сочувствия. Я просто хочу, чтобы ты понял, во что – да, да, во что, а не в кого – превратили наше поколение. Так вот, привезли нас из Шанхая и поселили в землянках: холод промозглый до самых костей пробирает, по стенкам вода сочится, пол глинистый, раскисший, вместо постелей охапки гнилой соломы. И все равно после того, как одиннадцать часов в поле под ледяным весенним дождем поработаешь, только и мечтаешь поскорее на эту солому повалиться. Кругом грязь, крысы шныряют – не боятся, вши и блохи заедают. Словом, мерзость такая, что и передать трудно. Живешь, как скотина, не чаешь дождаться, когда очередной день кончится. И так из месяца в месяц, из год в год...
– Ничего не понимаю, – воспользовался паузой Ван Хаою, – ведь ты же, почти законченный специалист, мог бы гораздо больше пользы приносить как художник, на худой конец, как оформитель, что ли...
– Кому в этой дыре нужен оформитель, не говоря уже о художнике? Я поначалу пытался жаловаться, вызвать сочувствие... Какое там! «Твое недовольство – следствие того, что ты длительное время был оторван от крестьян-бедняков, общался с отцом – буржуазным перерожденцем, – а ведь ты знаешь, он был коммунистом, – и вот твои руки и сознание отравлены ядом ревизионизма», – заявили мне наши ганьбу. Да и вообще слишком много в Китае творческой интеллигенции развелось, умничают все вместо того, чтобы поля обрабатывать и военное дело изучать, раз война неизбежна. Многих из таких «девятых поганцев» после кампании «пусть расцветают сто цветов» вычеркнули и из творчества и из жизни, да только Мао правильно сказал, что этого еще мало...
– Не пойму, лао Чжан, ты что же, одобряешь такие методы?
– Я тебе на это вот что скажу, сяо Ван. Как ни тяжело, как ни мерзко, а куда денешься? Вот я и решил, что нужно в нынешний режим вжиться, пристроиться, постараться себе на пользу новые порядки обратить. Помощи тут ни от кого ждать не приходится, рассчитываю только на себя. Да и откровенным ни с кем быть нельзя – продадут. Извини, но если бы ты завтра не уезжал, я бы даже с тобой разговаривал совсем по-иному. Рисковать мне никак нельзя!
– Чем же ты рискуешь здесь, в этой глуши? Сам же говоришь, что хуже некуда. Просто смешно...
– Ну еще бы, ведь ты все равно что с другой планеты, ничего не понимаешь. Здесь я кое-чего уже добился. Мне доверили выпускать дацзыбао, проводить читку газет, еще кое-какие функции выполнять. Ох, как непросто это было, когда от желающих отбоя нет! На знания никто не обращал внимания, другое решало. Словом, повезло мне. Однажды совершенно случайно узнал, что трое моих земляков, шанхайцев, бежать отсюда задумали. Сумасшедшие, конечно, – куда добежишь да и что проку? Но я все равно тут же кому следует об этом доложил, и через пару дней их увезли гунанцзюи. Этот случай и стал для меня трамплином. И теперь стараюсь, к людям присматриваюсь, о чем говорят – запоминаю. Только замкнуты все – слова лишнего не вытянешь.
– Ох, лао Чжан, каким же ты стал недобрым и изворотливым!
– Ха, недобрым! Говори прямо, я не обижусь: подлым, жестоким, доносчиком, да? Но ведь иначе здесь не проживешь и уж подавно отсюда не выберешься. Оставаться на всю жизнь гнить в этой могиле я не собираюсь.
– Подожди, но ведь по конституции ты же имеешь все права...
– Какие там права! – скривился Чжан. – Они красиво только на бумаге написаны, а она хоть и рисовая, но сыт ею не будешь. Да и статьи конституции у нас как паруса джонок: куда подует ветер, туда они и потянут. Сколько здесь людей и вешалось и травилось, даже сказать трудно. А порядки в нашей «образцовой» коммуне все равно прежние. Впрочем, что коммуна, во всем Китае так. Чтобы ты понял, послушай одну шанхайскую считалочку времен «культурной революции»:
Один цзинь (1 Цзинь – 500 граммов.) всего весят наручники, но, как сомкнутся на кистях, тебя охватит ужас.
Два раза в день нас кормят, и оба впроголодь.
Три ступеньки – один часовой.
Четыре стены в камере, но ни одну не освещает солнечный луч.
Пять бараков – одна вышка с пулеметом.
Шесть чи (1 Чи – 30 сантиметров.) – длина камеры, мерь ее шагами.
Семь часов – пора на допрос.
Восемь стальных прутьев – решетка на окне. Попробуй сломать ее!
Девять раз спрашиваю себя: За что я здесь?
Десять раз отвечаю: не знаю!
Сколько раз я вспоминал, – с горечью продолжал Чжан, – как нам, хунвэйбинам, твердили, что мы будущее Китая, что нам всё дозволено. А мы, дураки, верили: ведь не где-нибудь, а на площади Тяньаньмэнь это говорили! А когда надобность миновала, нас, словно драную тапочку, выбросили в эту грязь. Первое время я просто задыхался от злости, о побеге думал, о мести кому-то. Еле-еле себя в руки взял. Если раскиснешь, никто и фэня (1 Фэнь – сотая часть юаня.) за твою судьбу не даст. Должен все вытерпеть, закалиться, чтобы жить как ганьбу. Тем все дозволено.
– Как это «все дозволено»? Гонконгские газеты, например, наоборот, пишут, что у вас в Китае «строгий режим».
– Так это же про простых людей вроде нас пишут, а не про них. Вот тебе недавний пример. Наше начальство закрытое сообщение получило, ну да я пронюхал. Оказывается, в Тяньцзине, в сельской местности, куда городскую молодежь ссылали, целая шайка подобралась: член уездного ревкома, заместитель председателя ревкома коммуны, начальник охраны производственной бригады, бригадиры – почти три десятка мерзавцев, которых все боялись. Так вот, знаешь, как они прививали «революционное мировоззрение» и «верность идеям Мао»? Всех прибывающих девушек насиловали, а парней в свободное время заставляли бесплатно работать на себя. То же самое было в провинциях Аньхой и Хэйлунцзян, да и у наших ганьбу рыльце в пуху.
Ван Хаою вспомнилось то, что он уже читал в информационном бюллетене для кадровых работников. И все-таки Ван не удержался и задал Чжану вопрос, понимая его никчемность:
– Но неужели отсюда нельзя вырваться, ну без... без этих... – он замялся, подыскивая слово помягче.
– Ты хочешь сказать, не становясь подлецом? Можно, конечно, бежать. Только куда потом? Домой нельзя – сразу схватят. Документов нет, продовольственных карточек нет, работу найти невозможно. Остается стать бандитом или вором. Да только долго скрываться не удастся. Все время проверки, облавы. Я слышал, у нас в Шанхае однажды в течение месяца сорок тысяч парней и девушек арестовали. Сорок тысяч воров, проституток, бродяг. Нет, это не по мне.
– И как ты так можешь, лао Чжан? – печально произнес Ван. Он с трудом сдерживался, чтобы не показать, как противна ему эта исповедь бывшего друга, ставшего хунвэйбином.
– Э, брат сяо Ван, если хочешь знать, мы, наше поколение в Поднебесной, сейчас почти все такие. Кто в этом виноват, решай сам. Только помни нашу старинную пословицу: «Когда корень не прям, и всходы будут кривыми». Да, кстати, сколько времени?
– Пол-одиннадцатого.
– Ой-ой! Я и не заметил, как нам начали подмигивать звезды. Тебе что, а мне завтра с утра опять в поле. Прощай, сяо Ван, больше, наверное, уже никогда не увидимся. – Чжан резко повернулся и, не дожидаясь ответа, растворился в темноте.
...Наутро американского гостя провожали с большой – по местным меркам – помпой. Руководство коммуны изливало свою радость по поводу его приезда в витиеватых выражениях, в которые, хотя и с едва скрытой скукой, вслушивались лишь сопровождающие мистера Лонсбери ганьбу. Ван Хаою почти не переводил эти речи. Он пристально всматривался в толпу людей в конце улицы, где, видимо, проходило какое-то летучее собрание. Ему казалось, что он обязательно увидит там еще раз своего бывшего друга. И Ван не ошибся: в очередном выступавшем, который яростно взмахивал сжатым кулаком, повернувшись лицо к северу, он без труда опознал вчерашнего разочарованного Чжана, так и не ставшего художником. Вслед за ним принялись рубить воздух кулаками и остальные.
«И тут не могли обойтись без спектакля», – подумал Ван.
По возвращении в Сингапур Ван Хаою постарался поскорее забыть о своей поездке на землю родной Поднебесной. Но однажды утром, просматривая свежий номер газеты «Стрейтс таймс», он наткнулся на небольшую заметку, и все увиденное вновь встало перед глазами. В газете сообщалось, что группа молодых людей, прибывших в Пекин из южной провинции Юньнань, прошла по центральной площади Тяньаньмэнь, требуя отмены принудительного труда. В листовках, которые распространяли приехавшие, говорилось, что они представляют 50 тысяч человек, которых насильственно выслали из городов в глухие районы.
Заканчивалась заметка бесстрастным абзацем: «По официальным данным, только за последние несколько лет на принудительную работу отправлено в общей сложности около 17 миллионов подростков и молодых людей. Всех их лишили возможности продолжать образование и насильно оторвали от родных семей».
В этот вечер Ван Хаою долго не мог заснуть, пытаясь отогнать навязчивое видение – гримасничающую, подмигивающую физиономию Чекана.
Илья Симанчук
Марди гра – веселый вторник
В дословном переводе с французского это звучное словосочетание означает «жирный вторник», или даже «скоромный вторник». Словарь дает такое толкование: «Последний день карнавала». О каком карнавале идет речь? Француз сразу скажет: о народном карнавальном гулянье – аналоге нашей масленицы, – которое бывает в первый вторник первого месяца весны – марта. Но карнавал карнавалу рознь. В самой Франции одни правила и традиции (и то каждый город, каждый департамент вносит свои модификации), а, скажем, в восточной Канаде или кое-где в США – в тех местах, куда столетия назад нога французского поселенца ступила первой, – иные. Например, в Новом Орлеане это праздник с парадами и веселыми розыгрышами, в Квебеке главный тон задают карнавальное шествие и спортивные состязания. На Марди гра накладывают свой отпечаток и обычаи старины, и нынешний уклад жизни, и особенности местного диалекта французского языка, но повсюду в Новом Свете этот весенний карнавал неразрывно связан с культурой Франции, с богатейшим ее фольклором.
О Марди гра в Квебеке мы и расскажем.
Празднику предшествуют долгие и тщательные приготовления. Хозяйки закупают продукты для вкусных и сытных кушаний – на то и «жирный вторник». В день карнавала из кухонь доносятся аппетитные запахи блинчиков – какая масленица без блинов?! Спортсмены, и не только спортсмены, тренируются, чтобы принять участие в соревнованиях по бегу, прыжкам, перетягиванию каната, борьбе. Танцоры – а в этот день танцуют все! – лихо отплясывают часами, пока ноги способны выделывать коленца. Существует лишь одно но. Марди гра должен завершиться до полуночи, до наступления среды. И вот почему.
...Давным-давно жила в одном селении писаная красавица Роз Латюлип. В день праздника развеселая компания щеголей-ухажеров взяла да и прогнала с танцев Габриеля – возлюбленного Роз. Глубоко оскорбленный Габриель, затаив в сердце гнев и ревность, вынужден был наблюдать за танцами со стороны.
Ровно за час до полуночи на площадке внезапно возник мрачного вида надменный незнакомец и пригласил на танец прекрасную Роз. Круг за кругом пара проносилась в пляске. Все быстрее и быстрее. Габриель бросился в ночную тьму. А там стоял, нетерпеливо переминаясь на месте и высекая копытами искры, черный как смоль провожатый незнакомца. Из ноздрей его вырывалось пламя. Вокруг таял снег и пахло серой. То был черт, а незнакомец оказался самим Сатаной!
Когда стрелки часов приближались к двенадцати, Роз уже не помнила себя, а неистовство танца достигло предела. Глаза Сатаны, полные триумфа, сверкали. Он знал: если удастся удержать девушку в танце до последнего удара часов, возвещающего о приходе нового дня, еще одна душа будет в его власти. Но коварным замыслам не суждено было сбыться. В оставшиеся считанные секунды Габриель прорвался сквозь толпу остолбеневших гуляк и выхватил несчастную Роз из цепких рук Сатаны...
Вот почему все добропорядочные франкоканадцы и ныне непременно завершают праздник Марди гра до полуночи. На всякий случай...
«Марди гра, Марди гра...» Шелест этих слов слышится во время соревнований ледовых каноэ, когда команды из пяти человек стремятся к финишу: гребут, сидя в лодке, изо всех сил, выскакивают на лед и толкают каноэ по скользким колышущимся ледяным полям, снова гребут... Финиш далек, а река Св. Лаврентия в это время года не для прогулок. Огромные полыньи сменяются нагромождениями глыб.
«Марди гра, Марди гра...» Шуршащее грассирование слышится в скрипе полозьев на трассах тобоггана. И стар и млад принимают участие в массовых заездах на санях. А холмов здесь предостаточно...
«Марди гра, Марди гра...» Музыкальная фраза витает в воздухе, вплетается в мелодии мадригалов костюмированных балов. Степенно шествуют маркизы в напудренных париках, плывут, покачивая кринолинами, придворные дамы – претендентки на призовые места.
Праздник кончается. И все, кому дороги традиции и обычаи старины, с нетерпением будут ожидать следующего «жирного вторника».
В. Ривош
Гений камня
Многие десятилетия на имени Я. В. Коковина, талантливого русского мастера-камнереза, лежала тень. Даже А. Е. Ферсман в своем очерке «Изумруд Коковина», следуя официальной версии, не избежал обвинения мастера в нечестности.
Уже в наши дни историк И. Шакинко исследовал архивы, связанные с именем Я. В. Коковина (особого внимания заслуживают работы, опубликованные в журнале «Уральский следопыт» в 1975 году и в книге «Завод «Русские самоцветы»), и пришел к выводу, полностью меняющему представление о личности мастера и трагедии, разыгравшейся почти сто пятьдесят лет назад. Публикуемый рассказ написан на основе архивных документов, но не без элементов домысла, который неизбежен в художественно-документальном повествовании.
Ю. Л. Орлов, директор Минералогического музея АН СССР
Осенью 18... года по свинцовым волнам Финского залива прытко шла промысловая чухонская шхуна. Паруса, надутые попутным ветром, резко белели на фоне черной воды. – Гохланд на траверзе! – крикнул рыжебородый шкипер в широкополой зюйдвестке.
Из каюты вышел высокий сероглазый человек в брезентовом плаще с капюшоном. Это был обер-гиттенфервальтер Екатеринбургской гранильной фабрики Яков Коковин. Следом за ним, цепляясь за медные поручни, на палубу поднялся петербургский скульптор Александр Теребенев.
Остров Гохланд приближался. Вот уже потянулись по правому борту низкие синевато-серые скалы, тускло блестевшие под дождем. До Коковина донесся глухой шум сосен... В глубине заливчика темнели избы рыбацкой деревушки. Шхуна осторожно приткнулась к причалу. Матрос-финн, стараясь не поскользнуться на бревнах причального настила, накинул веревочную петлю на ободранный стояк.
– Спроси-ка, братец, дома ли Юхо Карвонен, – сказал Коковин, обращаясь к шкиперу.
Шкипер быстро переговорил с финном.
– Юхо рыбу промышляет, не вернулся еще...
– Ладно. Подождем на шхуне. Покуда самоварчик вздуем.
Коковин и Теребенев спустились в каюту; сумеречный осенний свет едва проникал через иллюминатор. Коковин поставил на стол крохотный – на шесть чашек чаю – походный самоварчик. Из кожаного дорожного баула извлек пакет с углями, чиркнул огнивом, вздул огонек. Теребенев с восхищением сказал:
– С вами, право же, не пропадешь, Яков Васильевич.
Коковин хохотнул сипловатым баском.
– С мое походите по белу свету, дражайший Александр Иванович.
Доброжелательное любопытство засветилось в круглых глазках Теребенева.
– А вот вы и рассказали бы, Яков Васильевич, каково хаживали-то. Право же, преинтересно послушать вас, повелителя драгих и прочих камней. Погода серая, располагает к отдохновению и беседе. Поведайте о себе, голубчик...
Коковин достал деревянный ларец, из него – снега белее полотенце, по которому рукою его жены пущены были пламенно-алые петухи. В полотенце были завернуты две чашки. Коковин обтер их полотенцем, одну протянул Теребеневу. Тот осмотрел, звонко щелкнул ногтем по донышку и в восторге закричал :
– Ай да посуда! Ведь из камня! Ведь из агата, а?
– Верно-верно, – довольный, прогудел в русую бороду Коковин.
Они приступили к чаепитию, и Коковин степенно стал рассказывать о себе.
Сколько он помнил себя, в близком соседстве с ним всегда был камень. Дед его, Евстафий, крепостной каменотес, тесал мрамор в избе при свете лучины, воткнутой в кованый светец. В окоренок – деревянное корытце с водой – падали, обламываясь, тонкие угольки. Белоголовый мальчишка зачарованно следил, как тусклые блики играли на гладкой поверхности камня. Дед – широкоплечий, в забеленном кожаном фартуке, сивая волосня по лбу перехвачена ремешком – играючи выглаживал камень и пел-гудел лихие разбойные песни. В печи, недавно переложенной по-белому, завывал ветер, слетающий с заснеженных уральских кряжей, где таились друзы самоцветов...
Деревенька, где жили Коковины, находилась неподалеку от тихого уездного городка со звучным названием Горный Щит. Здесь, при обширной каменоломне, работал Горнощитский мраморный завод. Отец Якова, Василий Евстафьевич, попал на завод в шестнадцать лет.
Улучив свободную минутку, каменотесы рыскали по уральской тайге. Присыпая порохом ссадины и лопнувшие мозоли, били шурфы, надеясь на счастье, на редкостную находку самоцветного штуфа. Василий возвращался из тайги измученный, с провалившимися глазами, но веселый, с тяжелым берестяным кошелем за плечами. От него пахло махрой, дегтем и еловой смолкой. Яшка с радостным визгом кидался к отцу, лез в кошель. Там лежали тугие белые грибки, круглые, как медяки, рыжики, ягоды в туеске и еще – тяжелые гладкие кристаллы, то темно-красные, то прозрачно-зеленые. Дед взвешивал кристаллы на ладони, оценивающе смотрел на них из-под мохнатых белесых бровей.
– Тумпаз, – авторитетно говорил он и покрякивал от удовольствия. – А это – рубин, горная кровь.
Правда, иногда хмурился.
– А это что, яшма? Где сыскал? Пошто напортил? Нешто так скалывать надо было? Яшма – она твердая, а удара боится. К ней подходец нужен. С ней ласковость в обращении нужна. Без подхода-то яшмовой вазы не сработаешь. А какая ваза самая славная? Ясное дело, из яшмы. Ты, Василий, к этому делу приглядывайся. Я тебя могу научить вазы тесать. Да только вот в окрестности яшмы нету. Ты на то место еще раз сходи, хорошенько обсмотри, доложи мне, велик ли камень...
По первопутку Василий Коковин привез на санях из открытого им яшмового месторождения четыре глыбы камня. Из них он изваял четыре красивые вазы. Директор Екатеринбургской гранильной фабрики, прослышав про талантливого камнереза, самолично приехал взглянуть на эти вазы. Увидев их, он немедленно пригласил Василия работать к себе мастером-камнерезом. За эти вазы Василий был награжден золотыми карманными часами – луковицей с цепочкой. Такая награда не часто выпадала на долю простых камнерезов.
Когда отец стал обучать Яшку мастерству своему, тот взялся за трудное дело с огромной охотой. К своим двенадцати годам Яков уже стал признанным мастером камнерезного дела, и на его работы приходили смотреть опытные мастера гранильной фабрики.
– Учить бы мальчонку-то, – говорили старики. – Художественный талан у него, явственный талан.
Про смышленого мальчишку директор гранильной фабрики написал почтительное письмо президенту Академии художеств А. С. Строганову. Тот не оставил без внимания письмо с Урала, и в 1799 году двенадцатилетний Яков Коковин был принят в Петербургскую академию художеств.
Ко всеобщему изумлению, этот худенький светлоголовый парнишка, едва владевший грамотой, стал с успехом учиться сразу в двух классах – модельерном и скульптурном. В 1804 году на академическом конкурсе он завоевал вторую серебряную медаль «за лепление с натуры». В 1806 году окончил академию с золотой медалью. В дипломе было написано: «Удостоен первой степени аттестата, жалован шпагою и чином 14-го класса и назначен в чужие края». За границу Коковин не попал – начались наполеоновские войны. Но граф Строганов помнил про него: Коковин стал работать на бронзовой фабрике.
После смерти Строганова Коковин уехал в Екатеринбург. Его отец работал на гранильной фабрике главным мастером. Коковин тяжело пережил смерть своего покровителя, но вскоре его постигла еще одна утрата. Умер отец. Коковин занял его место, а затем был назначен директором фабрики.
Летом 1826 года вице-президентом Департамента уделов стал граф Лев Алексеевич Перовский. Личность Коковина, который уже прославился как необычно талантливый ваятель ваз и огранщик камней, сразу же заинтересовала его. Он вызвал Коковина в Петербург, воспользовавшись донесением сердобольского градоначальника Дальберга об открытии в окрестностях Сердоболя удивительно крупных и красивых гранатов.
– Насколько я разумею, дражайший Яков Васильевич, – сказал Теребенев, выслушав историю Коковина, – вы посланы в эти края не токмо затем, чтобы мне воспомоществовать в розыске сердобольских гранитов для ваяния титанов, которые должны украсить Эрмитаж. У вас, насколько я понимаю, свои собственные планы и полномочия.
Коковин механически погладил по карману сюртука, в котором было зашито письменное предписание, где повелевалось ему «проведение осмотра и разведки цветных камней на острове Гохланд, а также в Сердоболе, где сыскиваются отменные финские гранаты».
– Да, – сказал Коковин. – Планы мои немаловажны. По прибытии в Петербург я должен буду сделать доклад на заседании Кабинета Его Императорского Величества.
– Ба, да вы важная птица! – вскричал Теребенев. – Не зря слыхивал я, что вокруг вас лисой бесшумной похаживает Перовский. Хитрая и зловещая бестия, доложу я вам. Властен, холоден и жесток. Опасайтесь его. Есть к тому же у Перовского одна пассия, коя затмевает перед ним прочие прелести мира, а пассия эта – страсть к драгоценному камню. В Петербурге полагают, что у Перовского лучшая в России коллекция самоцветного камня. Правда, граф Кочубей оспаривает это утверждение... Вот, сударь мой, сколько придворных сплетен вам я преподнес!
– Ну что же, – рассудительно заметил Коковин. – Сплетни сии небезынтересны. Охотник и сыскатель должен знать лес, где ему предстоит бродить...
Приехав в Сердоболь, Коковин узнал, что Степан Коргуев, нашедший редкостные гранаты, скончался; перед смертью просил он передать находку своему дальнему родственнику Максиму Кожевникову. Камни взялся отвезти Юхо Карвонен.
Когда Кожевников узнал, какой солидный нарочный послан из Петербурга за камнями, он сказал Коковину в ответ на вопрос о плате:
– Камни сии не мной найдены. Не мне и деньги за них получать. Правда, несколько раз мы хаживали за гранатами вместе со Степаном, да разное везение нам вышло. Ему вышло везение на гранаты, мне – на житие. Берите так, Яков Васильевич. Пущай в Петербурге знают, что и сирая земля олонецкая самоцветы имеет.
Десять гладких кроваво-красных кристаллов, четко и красиво ограненных природой, лежали на серой тряпице, в которой Коковин привез камни.
В высокое витражное окно кабинета Перовского било косое вечернее солнце, и блики его играли на гранях кристаллов, зажигая внутри них зыбкие винно-красные отблески.
– Это все камни из числа тех, что были взяты на Гохланде? – холодным, отчетливым голосом спросил Перовский.
Коковин недоуменно поднял бровь:
– Все, ваше превосходительство.
– И никто по дороге их не утаил?
– Помилуй бог, ваше превосходительство, ведь в донесении господина Дальберга как раз и упоминалось десять камней.
Перовский поднес к глазам лорнет, взял двумя пальцами один кристалл, другой и таким образом дотошнейше осмотрел все.
– Филипп! – позвал граф.
Вошел статный седой слуга в ливрее.
– Послушай, Филипп, поди и камни сии вымой в холодном щелоке, затем положи в серебряную шкатулку с эмалью, ты знаешь.