Текст книги "Языковеды, востоковеды, историки"
Автор книги: Владмир Алпатов
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
Чтобы завершить диссертацию, отец на несколько месяцев добился освобождения от преподавания и прикрепился к аспирантуре Академии общественных наук при ЦК. Там он в декабре 1947 г. в 44 года защитил диссертацию на тему «Политические идеи французской буржуазной историографии XIX в.», через два года вышла одноименная книга, ставшая первой книгой Михаила Антоновича (переведена на польский язык). Основными авторами, рассмотренными в книге, были А. Токвиль и Н. Д. Фюстель де Куланж. В духе времени они рассмотрены весьма критично, для него это были идейные противники, но противники серьезные и заслуживающие уважения. На всю жизнь ему запомнилось высказывание Токвиля о том, что дворянин не выбросит на улицу старого слугу, а фабрикант без зазрения совести выбрасывает на улицу рабочих, он его часто повторял и даже вставил в роман «Горели костры». Уже в 90-е гг. появилась статья о советской историографии Токвиля и Фюстеля де Куланжа, которых теперь уже стало принято почитать; идеи книги Алпатова в статье осуждались, но она была признана талантливой в литературном отношении. Отец никогда от идей этой книги не отказывался. Уже в 1959 г. ему пришлось ненадолго вернуться к этим сюжетам: ему вдруг велели срочно написать для «инстанций» справку о том, кто такой Токвиль. Оказывается, президент США Д. Эйэенхауэр в одной из речей, критикуя отсутствие демократии в СССР, вспомнил определения демократии у этого историка, признанные на Западе классическими. Н. С. Хрущев решил ответить президенту, а поскольку отец чуть ли не единственным у нас всерьез писал о Токвиле, то он должен был писать справку, где повторил выводы своей диссертации. Все это потом было озвучено Хрущевым.
Но и после защиты диссертации от науки отвлекали. Через несколько месяцев, в начале 1948 г. отца назначили заведующим исторической редакцией Издательства иностранной литературы (позднее «Прогресс»). Весной 1951 г. он перешел в Большую советскую энциклопедию, тогда выпускалось ее второе («синее») издание, на должность помощника главного редактора. Главным редактором был физик академик Б. А. Введенский, плохо разбиравшийся в гуманитарных науках и мало в них вникавший (лишь однажды он пытался изъять из выходившего тома репродукцию «Спящей Венеры» Джорджоне на том основании, что обнаженную женщину могут увидеть дети, гуманитарная часть Главной редакции все же Венеру отстояла). Поэтому соответствующая часть издания в течение трех лет в основном лежала на Михаиле Антоновиче. 1951–1954 гг. были, пожалуй, пиком его карьеры, должность давала блага вплоть до единственной в его жизни персональной машины с шофером Колей.
Но и издательская, и энциклопедическая деятельность ему быстро надоели, хотелось писать. Уже в эти годы он по совместительству на полставки работал в академическом Институте истории, сначала в секторе истории средних веков, а потом во вновь организованной группе по написанию многотомных «Очерков по истории исторической науки в СССР». А 1 сентября 1954 г. Михаил Антонович Алпатов по собственному (действительно) желанию ушел из энциклопедии на полную ставку в Институт истории с сильным понижением в зарплате и уровне благ. Институт стал его единственным местом работы до конца жизни (после разделения института в 1968 г. на две части он работал в Институте истории СССР). В ранние годы он много преподавал (любил говорить, что прошел все ступени преподавания: в начальной школе, средней школе и вузе), но после ухода из Высшей партийной школы в 1948 г. никогда не поднимался на кафедру: письменный стол его привлекал больше.
Еще в 1951 г. вышла его вторая книга («брошюра», как он ее всегда называл), изданная вскоре на нескольких языках стран соцлагеря, включая китайский (в детстве я впервые увидел книгу, заполненную непонятными знаками и, что особенно поражало, открывавшуюся с непривычной стороны). Но автор ее в отличие от первой книги не любил и впоследствии даже не включал в списки печатных работ. В наши дни устрашающим кажется само ее название «Американская буржуазная историография на службе поджигателей войны», хотя для 1951 г. оно было обычным. Это была заказная работа, связанная с деятельностью в Издательстве иностранной литературы; к тому же работа основывалась на рефератах американских книг, выполненных не им, а английского языка отец не знал: в гимназии и МИФЛИ он учил немецкий и французский языки, английский тогда преподавался редко. Позже родители пытались учить у частного преподавателя этот язык, но время было упущено.
Но даже в этой худшей его книге проявился интерес Михаила Антоновича к историографии, изучению исторической науки. Оставаясь всю жизнь, разумеется, марксистом, он любил говорить: «Вот все пишут про производительные силы и производственные отношения, а где же человек? Живые люди исчезают». Его всегда влекли конкретные люди со своими особенностями, идеями и характерами, что и привело его ко второй профессии – литературе. А в исторической науке, где тогда господствовал социологический подход, живой человек в наибольшей степени мог присутствовать в историографии, где речь шла не только об идеологии тех или иных классов, но и о деятельности конкретных историков, тем самым личность историка оказывалась неустранимой. Что-то, вероятно, оставалось у отца от уроков М. П. Богаевского.
С 50-х гг. Михаил Антонович уже не занимался иностранными авторами, сосредоточившись на русских историках. На долгие годы главной его работой (параллельно с начавшейся к тому времени писательской деятельностью) стало участие в коллективном труде «Очерки истории исторической науки в СССР». В советское время, особенно во вторую его половину, у нас очень любили обобщающие коллективные труды, в которых кратко и компактно излагалось все, что было достигнуто по той или иной проблеме. «Очеркам» придавалось большое значение, была сформирована главная редакция, которую сначала возглавлял академик М. Н. Тихомиров, а потом трудом стала руководить академик М. В. Нечкина («мать-начальница», как ее называл отец), Алпатов входил в главную редакцию на всех этапах работы. Был создан специальный сектор во главе с Нечкиной, где отец работал много лет. Работа была огромной (надо было охватить не только русскую, но и грузинскую, молдавскую, казахскую и пр. историческую науку, начиная с самых истоков) и двигалась медленно: с 1955 по 1966 гг. издали четыре тома.
Работа шла сравнительно спокойно, пока речь шла о «старых годах» (три первых тома), хотя и тут конфликтов хватало. Михаил Антонович постоянно спорил с весьма вспыльчивым Тихомировым. Тот был ученым старой школы, почитавшим С. М. Соловьева за 29 томов русской истории, и презиравшим революционных демократов, как тогда говорили. Главный его аргумент был: «Но что же Ваши Герцен с Чернышевским написали?». Отец, для которого иерархия ценностей была противоположной, горячо спорил, но все же какие-то компромиссы удавалось достигать. Но чем становилось ближе к современности, тем ситуация обострялась. Четвертый том о 20–30-х гг. писался с огромным трудом, а по поводу последних десятилетий авторы и редакторы переругались, и мудрая Нечкина поняла, что писать об этом времени еще рано (в одном выступлении она сказала: «Мы идем по минированной целине»). Работа была прервана, издание осталось неоконченным. Сектор сохранился, став сектором историографии.
Алпатов активно участвовал в многотомнике и как автор. Еще работая в энциклопедии, он по вечерам допоздна сидел за столом и писал для первого тома главу о Т. Н. Грановском. Помню, как поздно вечером, когда все уже спали, он встал из-за стола и произнес: «Кончил Грановского!» (это были первые числа 1953 г.). Для второго и третьего тома он писал о большом числе историков-медиевистов конца XIX и начала ХХ в., о которых часто ничего не было известно, за исключением их сочинений. И ему все его «герои», начиная с Грановского, были интересны и как личности, он ходил в Ленинскую библиотеку, читал мемуары, переписку, выискивал биографические данные, искал у них живые человеческие черты. И ему важно было, сохраняя, разумеется, марксистский подход, охватить весь спектр направлений, учесть и либералов, и консерваторов, включая самые одиозные по тем временам фигуры. Например, он счел нужным остановиться на А. С. Вязигине, крайне правом историке, связанном с черносотенцами и расстрелянном в 1919 г. красными. Долго он выяснял биографию Л. П. Карсавина, про которого было известно, что он после эмиграции вновь оказался в СССР и после войны недолго преподавал в Вильнюсе, а дальше следы его терялись. Он посылал запросы в Вильнюс, где не могли назвать год смерти Карсавина, а потом через знакомого по МИФЛИ узнал, что тот был арестован и умер в советском лагере. Тогда этот ученый еще не был реабилитирован, однако Михаилу Антоновичу было важно включить в свою галерею историков и его. Сейчас имя Карсавина стало популярным (правда, больше пишут о нем как о философе, чем как об историке), но именно отец первым его вспомнил после полного забвения.
Однако историку хотелось иметь и собственную исследовательскую тему. Он, как и многие советские ученые его поколения, не любил «мелкотемья» и мыслил глобальными категориями. Его всегда волновала проблема славянофильства и западничества, выбора Россией своего исторического пути. Об этом он писал даже в личных письмах, а любимой его оперой была «Хованщина» Мусоргского, где он видел близкую ему историческую концепцию. И он выбрал для разработки тему «Русская историческая мысль и Западная Европа». Ему хотелось рассмотреть, как в России формировались знания о Западе и как на Западе формировались знания о России. Серия книг должна была охватить период от Киевской Руси до наших дней, Михаилу Антоновичу очень хотелось показать, как Россия долгие столетия металась между подражанием Западу и поисками собственного пути развития, пока не стала после Октября, наоборот, примером для остального мира. Тема, конечно, была очень широка, Недавно в журнале «Вопросы истории» опубликованы дневники М. В. Нечкиной, в которых о ее выборе Алпатовым написано в неодобрительном тоне: тема сама по себе интересна, но не Алпатову ей заниматься. По-видимому, она исходила, как когда-то Е. А. Косминский, из того, что человеку из деревни для ее разработки не хватит культуры.
Тем не менее, работа пошла, первая часть исследования в 1966 г. была защищена в качестве докторской диссертации (оппоненты Л. В. Черепнин, А. А. Зимин, В. Д. Королюк). Затем в 1973 и 1976 гг. вышли два тома, третий, незаконченный том вышел посмертно в 1985 г. Автор успел дойти примерно до середины XIX в. (с некоторыми пробелами). Алпатов писал «обобщающий» труд, не претендуя на открытие новых фактов и имен и основываясь на опубликованных отечественных исследованиях. Конечно, в его подходе была вторичность и компилятивность, особенно сказывавшаяся в зарубежной части: когда-то отец штудировал Фюстеля де Куланжа в оригинале, но теперь он уже отвык от чтения иностранных текстов и брал материал из публикаций по-русски (иногда в отношении англоязычных публикаций просил моей помощи). Но оценки его были, разумеется, собственными, и свою задачу он видел в том, чтобы разрозненные фрагменты свести в общую картину.
Не будучи специалистом в данной проблематике, я не беру на себя смелость давать научную оценку этому трехтомнику. Отмечу лишь, на мой взгляд, главное. Конечно, идейная основа – марксистская, иначе быть и не могло. Марксизм был хорошо освоен в МИФЛИ, «французская буржуазная историография» XIX в. и тем более историки вроде С. М. Соловьева на его фоне казались архаикой, а современную западную историческую науку отец не знал. Кое-что он узнавал из моих рефератов (именно тогда я впервые столкнулся с именем Р. Пайпса), но ученые вроде Пайпса отталкивали явной политической ангажированностью. Чистая же «фактография» была не в его духе. В то же время постоянная его черта – стремление к максимально возможной объективности. Даже у идейно враждебных историков Алпатов искал нечто интересное и примечательное. Особенно это видно в разделах о норманнском вопросе и П. Я. Чаадаеве.
Вопрос о норманнах и происхождении русского государства всегда был больным в отечественной историографии, часто оценки подогревались политическими симпатиями и антипатиями. Но у Алпатова видно стремление избежать крайних оценок. Он указывал, что надо разграничить проблемы формирования государства и происхождения династии. Нет оснований считать Рюрика и Олега славянами, но из этого не следует, что русская государственность создавалась исключительно извне, что германцы были намного культурнее славян. А в отношении П. Я. Чаадаева Алпатов стремился преодолеть традиционные подходы к нему, основанные на единственном его сочинении – первом из «Философических писем». Оно дает основание считать его автора крайним западником, тогда как идеи Чаадаева позже эволюционировали совсем в иную, «русскую» сторону, но эта эволюция не вписывается в привычные схемы.
Конечно, сейчас во многих случаях стали приняты иные оценки. В почете крайнее западничество, противовесом ему иногда служит крайнее славянофильство, а поиски «золотой середины» как бы не ко времени. Но сейчас в Интернете я нахожу ссылки на эти три книги, замены которым по их тематике, кажется, пока нет. Они продолжают использоваться.
Но даже в столь широкой теме отцу было тесно. Более тридцати лет в нем боролись историк и писатель. После первой «Комсомольской бурсы» много лет он был далек от сочинительства, но в 1948 г., работая в издательстве, оставшись в обеденный перерыв на рабочем месте, вдруг стал набрасывать речь казака по случаю празднования 100-летия Отечественной войны 1812 г. В 1912 г., когда ему не было и девяти лет, отец наблюдал на хуторе эти первые в его жизни публичные торжества и запомнил, что тогда говорили жители Сибилёва. Обеденный перерыв закончился, сослуживцы вернулись, и зав. редакцией порвал текст и бросил его в корзину. Но стремление писать о казаках у него осталось, и уже в следующем году появились первые наброски будущего романа.
Как и в области истории, начинающий писатель (которому было уже под пятьдесят) сразу поставил глобальную задачу: написать роман. Работа над ним заняла около двадцати лет, автор писал его ради чистого интереса, сначала не думая о публикации. Лишь в начале 60-х начались попытки пробиться в издательство «Советский писатель», поначалу неудачные. И все-таки в 1970 г. роман там вышел, а спустя три года появилось и второе издание (в 1985 г. было и третье, посмертное). Названия его менялись: то «Казачьи поколения», то «Повесть о России», то «Загоралась во поле травушка» (строка из цитируемой в романе казачьей песни), в итоге он стал именоваться «Горели костры». Менялись и композиция, и сюжетные линии, и даже время действия. С самого начала автор ставил перед собой задачу связать две главные темы: хорошо ему известный донской казачий быт и революцию. По первоначальным замыслам, действие романа должно было начинаться в дореволюционные годы, охватывать революцию и гражданскую войну и доходить чуть ли не до современности.
Конечно, такая тематика сразу заставляла вспоминать о М. А. Шолохове, тогда уже живом классике и почти земляке (Вёшенская и Митякинская станицы входили даже в один округ области Войска Донского, хотя имели некоторые различия, в том числе диалектные, что подчеркивал отец). Алпатов никогда лично не знал Шолохова, хотя еще до техникума на учительских курсах от коллег из Вёшенской слышал, что там объявился свой писатель, фамилия которого показалась отцу какой-то совсем «не писательской». Уже после выхода романа живший в Вёшенской друг отца по техникуму устроил там читательскую конференцию, отец поехал в знаменитую станицу, взяв и меня. Он ехал в надежде встретиться с классиком и подарить ему роман, но секретарь Шолохова (тоже его знакомый еще по Ростову) не пропустил. Но существование столь крупного писателя со столь близкой тематикой, конечно, уязвляло Михаила Антоновича (к тому же он с детства усвоил казачью привычку смотреть сверху вниз на местное не казачье население, а Шолохов был не казак), отсюда он так выделял ошибки Шолохова в описании боя под Глубокой. Видимо, поэтому он, в конце концов, решил разойтись с «Тихим Доном» и начать эпопею не с предреволюционных лет, как первоначально планировалось, а с первых лет ХХ в., Шолоховым не затронутых, пожертвовав идеей сделать себя прототипом главного героя. В итоге роман, где Михаил Антонович в соответствии с реальным временем лежит в люльке и еще не может действовать, так и остался в пределах 1903–1905 гг.
Сильная сторона романа – в изображении казачьего быта. Как и в исторических сочинениях, перед глазами Михаила Антоновича стояли живые люди, известные ему не из книг, а из самой жизни. Почти у всех казачьих персонажей романа есть реальные прототипы. Картина перекликается с начальной частью «Тихого Дона», но не повторяет Шолохова, есть у автора и свое. Но историк часто подавлял в авторе писателя. Он старался, как тогда полагалось, давать широкую картину российских событий, перенося действие то в Киев во время всеобщей стачки, то на поля сражений Русско-японской войны, то в Петербург в день 9 января. Все это он описывал, разумеется, не по личным впечатлениям, а по историческим документам. И получалось хуже. После выхода в свет роман стал сочинением «местного значения»: как я уже упоминал, на Дону «писателя-земляка» принимали хорошо, а в Москве на него не обратили внимания.
Потом были вышеупомянутые автобиографические «Возращение в юность» и «Вадимка» (изданный также в украинском переводе). И еще несколько опубликованных рассказов на основе глав романа, не вошедших в окончательный текст, и несколько журнальных публицистических статей, часть которых составила небольшую книжку в «Библиотеке «Огонька». Две темы этих статей: призыв к писателям уважать историю и не допускать исторических ошибок и проблема «Казачество и революция». Для отца, казака и в то же время коммуниста, важно было доказать, что революция и советские преобразования были естественным выходом из той ситуации, в которой находились донские казаки, и продолжением казачьих традиций. Сейчас принято всю эту проблему оценивать прямо противоположным образом, сводя к «расказачиванию» и страданиям казаков из-за их происхождения (отец никогда не имел неприятностей по этой причине). Этого нельзя забывать, однако судьба моего отца все-таки показывает, что бывало по-разному.
Но на Дону его вспоминают как видного выходца из казаков, и «Казачья энциклопедия» – единственная энциклопедия, куда включили статью о нем (ее попросили написать меня).
Многое осталось неопубликованным и хранится у меня, прежде всего, «Академические рассказы», юмористические картинки из жизни среды, в которой Михаил Антонович вращался во вторую половину жизни. Об одном из этих рассказов – «Полиглот» – я упоминал в очерке о С. А. Старостине. А многое он по тем или иным причинам не сохранил, в том числе яркий памфлет о Н. С. Хрущеве, написанный под впечатлением его падения, и сочиненную им лекцию профессора И. В. Лучицкого, о которой я скажу в самом конце.
Жизнь Михаила Антоновича Алпатова в последние 26 лет жизни – это в основном его исторические и литературные сочинения. Он поздно пришел в науку: диплом вуза получил в 33 года, кандидатскую диссертацию защитил в 44 года, докторскую диссертацию незадолго до 63-летия. Все его оппоненты по обеим диссертациям были моложе диссертанта, Зимин и Королюк почти на 20 лет. Хотелось многое успеть. К тому же отец (в отличие от матери, которая умела писать быстро и легко, что ей очень помогало) всегда писал трудно, медленно, трудился над каждой фразой, стремясь к совершенству.
В 50–60-е гг., впрочем, не вся жизнь отца проходила за письменным столом. В институте он первые годы принимал участие в общественной жизни, хотя в отличие от своей жены никогда не стремился здесь в первые ряды и был в институте рядовым старшим научным сотрудником, хотя мог бы по всем параметрам претендовать на руководящие должности. В середине 50-х ему как-то предложили работу в Париже в какой-то международной организации, кажется, в ЮНЕСКО, он решительно отказался. Вообще ездить куда-либо он не очень любил, а за границей (опять-таки в отличие от жены) не был никогда, не будучи «невыездным» ни по одному из параметров: просто не тянуло. В отпуск, пока я был мал, ездили на дачу, иногда, особенно позже, на юг в санаторий, чаще всего в Кисловодск, а дважды провели лето на турбазах Дома ученых, где отец имел успех умением разжигать костры. Но всюду отец брал с собой ручку, бумагу и необходимый запас книг и каждый день что-нибудь писал. Если, как на турбазах, не было стола, писал на коленях, что-нибудь подложив.
В Москве отец поддерживал отношения с друзьями былых лет, нередко принимал гостей, и постоянно у нас появлялись и подолгу останавливались его родственники и друзья с Дона к ужасу моей матери, которая не любила этих скотников и кладовщиц. Общий язык с ними он сохранял, хотя, считая себя интеллигентом, всю жизнь (вероятно, начиная с гимназии) боролся с крепко усвоенными на Сибилёве привычками. В том числе на моей памяти он никогда не произносил нецензурную, или, как сейчас стали говорить, обсценную лексику, кроме одного случая. Когда отцу было уже под семьдесят, мы понесли с ним чинить магнитофон. Тогдашние магнитофоны были тяжелыми агрегатами, и мы с трудом несли его вдвоем в мастерскую, находившуюся в квартале от дома. Там магнитофон не взяли, да еще нас и обхамили, пришлось тащить обратно. Когда мы вернулись, разозленный отец ушел в дальнюю комнату, плотно закрыл дверь и, думая, что никто его не слышит, громко произнес в одиночестве: «…твою мать». И я понял, как ему всю жизнь было тяжело табуировать эту лексику, для меня благодаря этому оставшуюся навсегда чужой. А вот песни своего детства и юности он любил (что не нравилось матери), много их цитировал в романе, а под конец жизни любил слушать по радио передачу «Встреча с песней», где можно было услышать то «На Муромской дорожке стояли три сосны», то «Шумел, горел пожар Московский».
Ходил он и в театр, кино, одно время в Дом ученых, однажды даже выступил в «Правде» как кинорецензент по фильму о гражданской войне на Дону по мотивам Шолохова. Но в основном это относилось к периоду до начала 70-х гг. В последние годы жизни отец, чувствуя, что силы уходят, стал ограничивать себя во всем, кроме работы за письменным столом, особенно после второго инфаркта за два с половиной года до смерти (первый инфаркт в 1960 г. мало изменил его привычки). После этого он не ходил в институт и работал только дома. Отрадой был лишь пушистый кот Ферапонт, которого он даже изобразил в романе (точнее, два кота: после смерти первого скоро появился второй, в точности такой же внешности). Обычно кот сидел на столе и следил за работой. Отвлечением был еще телевизор, а летом в последние годы отец ездил в академический санаторий «Узкое» на территории Москвы, куда он попадал в качестве мужа члена-корреспондента.
Но жизнь не всегда давала возможность сосредоточиться на одной науке. В институте и вокруг него шла борьба партий, в которой мои родители, безусловно, входили в партию официальную («черносотенную», как ее именовали самые непримиримые из противников). Отца, видевшего своими глазами всю советскую историю, в том числе и немало плохого, толкала в эту партию вся его биография, начиная с того дня, как он видел, как белые стреляли по своим. Не все в его взглядах сходилось в цельную картину, особенно в отношении коллективизации.
Двойственной была его позиция и по разоблачению «культа личности». Сталина он не раз при мне оценивал очень резко, и все-таки время Сталина для него было частью его жизни, его биографии, и он не мог признать его потраченным зря. Мои родители в середине 50-х гг. однозначно положительно восприняли прижизненную и посмертную реабилитацию. Отец сам участвовал в реабилитации своего ученика по Романовской, вернувшегося «оттуда», сочувствовал другим возвратившимся и старался им помочь. Когда ему при мне сказали, что один из его сокурсников по МИФЛИ писал доносы, он прореагировал так: «Нет больше у меня такого друга», и с тех пор я дома эту фамилию не слышал. И в то же время отец, мать и часть их друзей резко отрицательно отнеслись к «секретному» докладу Н. С. Хрущева на ХХ съезде: «Выставил нас на посмешище перед всем миром», – говорил он. В обнародованных Хрущевым фактах для отца не было особенно ничего нового, а в «измену» своих арестованных друзей он и раньше не верил, но складывавшаяся из доклада картина целого периода его жизни была для него непереносима. Он почувствовал, что теперь СССР уже никогда не будет образцом мироустройства для других стран, как раньше (в чем не ошибся, и последующие события в Венгрии и других странах это подтвердили). С тех пор он активно не любил Хрущева, постоянно замечал у него некультурность и необдуманность решений (хотя, конечно, справку о Токвиле для него добросовестно написал), очень радовался его падению и написал даже памфлет.
Потом отцу нравился А. Н. Косыгин (умерший с ним в одну ночь), к Л. И. Брежневу он относился сначала нейтрально, потом все более раздражался из-за его немочи и особенно из-за подхалимажа вокруг него. Внутри его шел процесс осмысления происходящего, его реакцию не всегда можно было предугадать. Вот два примера. В 1976 г. я женился, и мы с женой снимали квартиру, но прописаны были с моими родителями на 2 Песчаной улице, где наша семья жила с 1952 г., там же оставался и мой паспорт. В день очередных выборов мне очень не хотелось ехать на другой конец города ради голосования, и я по телефону попросил отца взять мой паспорт и проголосовать за меня. И вдруг он закричал в трубку: «Какой же ты коммунист к ядрене-фене? Сейчас же приезжай!» (я уже был членом партии). Пришлось ехать. Но незадолго до его смерти исполнилось 50 лет его пребывания в партии, я помнил эту дату и заехал на последнюю квартиру родителей (в 1979 г. они переехали на Ленинский проспект, а квартиру на 2 Песчаной оставили нам). Я поздравил отца, но он вдруг прореагировал очень сухо, я почувствовал, что этот юбилей ему совсем не был приятен. Почему?
Идейная борьба среди советской интеллигенции, в том числе среди историков, после короткого всплеска в 1956–1957 гг. утихла до конца эпохи Хрущева, но с середины 60-х гг. резко усилилась. Начались дело Синявского и Даниэля, потом подписная кампания, позиции сторон резко поляризовались. Отец старался на все это смотреть с исторической точки зрения. В истории с Синявским и Даниэлем он увидел, прежде всего, возрождение спора славянофилов и западников. Ему долго казалось, что после революции этот спор уже решен жизнью и почвы не имеет, и вдруг появились новые западники, зачем-то апеллирующие к Западу при обсуждении российских вопросов! Он написал целый текст и послал его Д. С. Лихачеву, которого знал через жену и мнения которого ценил высоко. Дмитрий Сергеевич ответил (письмо сохранилось), что никакие это не западники и не писатели, и на такие незначительные фигуры не стоит обращать внимания.
Но конфликты шли уже в институте, где на некоторое время сверхлиберальную позицию занял партком во главе с В. И. Даниловым, в котором активную роль играли А. М. Некрич и М. Я. Гефтер (потом первый был исключен из партии, а затем эмигрировал, а второй вышел из партии сам). Партком начал вести борьбу против якобы намечавшейся реабилитации Сталина (которой в итоге так и не произошло). Михаил Антонович, очень не любивший склоки, был вынужден вмешаться, естественно, не на стороне парткома, который в итоге был раскассирован и сменен другим. Впрочем, это, пожалуй, был последний эпизод подобного рода для отца, в 70-е гг. он старался держаться подальше от конфликтов, щадя силы и время. Но симпатии его, разумеется, были не на стороне того лагеря, который позже стал именоваться демократическим и который он охарактеризовал донским словом кубло, что значит ‘гнездо гадюк’. Когда кто-то из «кубла» уезжал за рубеж, отец радовался: одной проблемой меньше.
В институте к нему относились в целом хорошо, даже часть «кубла», тепло о нем вспоминали и после смерти, а дожившие до наших дней сослуживцы вспоминают и сейчас. В нем ценили доброжелательность, стремление помочь людям (иногда в ущерб себе: в 1949 г. уволенный за «пятый пункт» историк попросил у отца взаймы крупную сумму денег, тот дал и до конца жизни долг не получил, хотя историк давно был восстановлен на работе). Его шутки и остроты передавались по институту. В 2003 г. столетие со дня рождения М. А. Алпатова отмечали в его институте (пригласили и нас с ныне покойным братом). Вел заседание директор института А. Н. Сахаров. При жизни Михаила Антоновича у них были хорошие отношения, потом взгляды Сахарова сильно изменились, но память о покойном он сохранил.
В свой последний день 17 декабря 1980 г. отец написал и отослал, сам дойдя до почтового ящика возле соседнего дома, первую порцию новогодних поздравлений друзьям, которые всегда писал в большом количестве. Потом для третьего тома своего труда писал уже подходившую к концу главу о Шлёцере. К вечеру вернулась с работы жена и рассказывала обо всех тогда волновавших событиях в Польше, где набирала силу «Солидарность» (оба к ее деятельности относились резко отрицательно). Уже перед сном Михаил Антонович пошел кормить Ферапонта и вдруг почувствовал, что задыхается, сначала ему показалось, что простудился. Но это был третий инфаркт, и через час его не стало. На похоронах было много людей: и старых друзей, и историков.
Конечно, многое в том, что писал мой отец, принадлежало своему времени. Но в нем не было «двоемыслия»: он всегда писал то, что думал. Избегал он (за редкими исключениями вроде «брошюры») и конъюнктурности. Старался он и не быть догматиком, отдавая должное и людям, далеким по взглядам, начиная от М. П. Богаевского и кончая Л. П. Карсавиным, и стремясь к объективности.
А времена меняются, и то, что кажется незыблемым в одну эпоху, может совсем иначе выглядеть в другую. Среди черновых текстов отца помню один, который не был опубликован и который позднее, видимо, был выброшен в связи с изменением структуры его романа; во всяком случае, после смерти автора он не обнаружился. Одна из сюжетных линий была связана с Киевом, где в университете должен был учиться его герой Степан Васильевич (его реальный прототип как будто там не был). Когда я в детстве был с отцом в Киеве, мы ходили по его улицам, изучая топографию города. Потом все оказалось излишним: киевские сцены значительно сократились, а университет выпал совсем. Но одна из уже написанных глав представляла собой лекцию профессора Киевского университета И. В. Лучицкого «На пороге нового столетия». Профессор был реальный (один из персонажей «Очерков по истории исторической науки в СССР»), но лекция целиком вымышлена. Придумана она на основе высказываний Лучицкого в печатных работах и, возможно, воспоминаний об уроках близкого ему по идеям Богаевского. И либеральный профессор (чьи работы по истории отец оценивал достаточно высоко) у него говорил о прогрессе и свободе личности; с ними не все бывало хорошо в прошлом, но сейчас они общепризнанны и в новом столетии они обязательно восторжествуют. В 1955 г. отцу казалось, что либеральные, кадетские идеи начала века были далеким прошлым, опровергнутым жизнью. Согласно роману, Степан и другие студенты, до того любившие Лучицкого, остались лекцией разочарованы, поскольку они чувствовали приближение революции, а он нет. И вот в самом начале уже XXI в. я оказался на юбилее известного историка, который, ничего не зная об этом утраченном тексте, взялся уже в реальности прочесть доклад на такую же тему. Речь шла, разумеется, уже о новом XXI, а не ХХ столетии, но автор (в прошлом коммунист, друживший с моими родителями) повторял примерно те же идеи, что Лучицкий у отца. Добавились лишь обличение тоталитаризма и сожаление о том, что и в ХХ веке свобода в мире окончательно не восторжествовала, но зато конец века внушает надежды на новое столетие. Известный образ истории (включая историю науки), движущейся по спирали, хорошо подтверждается: идеи столетней давности снова популярны, а то, что в середине ХХ в. казалось моему отцу очевидным, отвергнуто научным истеблишментом. А как будут полагать историки в середине XXI в.?




























