Текст книги "Языковеды, востоковеды, историки"
Автор книги: Владмир Алпатов
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Однажды И. Ф. Вардуль – заведующий сектором – пригласил А. Б. Долгопольского в Отдел, чтобы тот изложил принципы сравнительно-исторического языкознания и определил, в чем у него с Н. А. Сыромятниковым имеются расхождения. Однако убедить Николая Александровича оказалось делом невозможным, причем его аргументация была не столько научной, сколько человеческой. После диспута он сказал: «Долгопольский говорит, что надо делать на первом этапе, что, – на втором, что, – на третьем. Получается, что самым интересным придется заниматься только через много лет. А мне уже шестьдесят, у меня нет времени ждать». Ну, что скажешь на такую аргументацию! Свою картотеку Н. А. Сыромятников публиковать не торопился, считая, что сначала он должен сам довести до конца все свои реконструкции. Но сделать это он так и не успел. За несколько дней до смерти он просил И. Ф. Вардуля и меня опубликовать его компаративные материалы. Надеюсь, когда-нибудь появится такой ученый, который найдет время с ними разобраться.
Силен Николай Александрович был в другом: в скрупулезном анализе письменных текстов, в выискивании в них интересных примеров и всестороннем описании найденных фактов. Описательные грамматики, составление словарей – вот те области, где в отличие от компаративистики он был в своей стихии. На него, вероятно, влияла система ценностей, установившаяся в нашем языкознании в 50-е годы, после работ И. В. Сталина, в соответствии с которой сравнительно-исторические исследования составляли как бы вершину языкознания.
К счастью, ученый, отличавшийся большой работоспособностью, никогда не уходил в компаративистику целиком и параллельно работал над другими темами. Помимо уже упоминавшегося словаря, в 70-е гг. он написал посвященный IX–XII вв. очерк «Классический японский язык» (завершен в 1975 г. и тоже долго пролежал в издательстве), закончив этим цикл описаний истории японского языка от древнейших памятников до начала современного этапа (не был охвачен период с XIII по XV вв., но от него почти нет памятников, отражающих разговорную речь). Среди других его работ этих лет – интересная статья о новых тенденциях в развитии японского языка, отражаемых в газетных текстах.
Все работы Сыромятникова основаны на анализе японских письменных текстов, будь то «Манъёсю» VIII в. или современная газета. Он был ученым сугубо книжного склада в отличие, скажем, от Е. Д. Поливанова или Н. А. Невского. И это типично для японистов его поколения, для которых письменные тексты на изучаемом языке были доступны в достаточном количестве, однако контакты с живыми носителями языка исключались на многие десятилетия. Сам Николай Александрович смог на месяц попасть в Японию лишь на шестом десятке лет: в 1965 г., и то лишь потому, что не счел для себя зазорным отправиться туда в качестве стендиста на советскую космическую выставку. Об этой поездке он любил потом рассказывать. Он пытался в том же качестве поехать на ЭКСПО-70 в Осаку, но не выдержал конкуренции. На моей памяти он еще раз съездил в свою страну на конференцию в Киото в 1972 г., но всего на несколько дней. И все!
70-е годы были для Сыромятникова вполне успешными. Он много работал, находился, несмотря на возраст, в хорошей физической форме, за поддержанием которой следила его жена. Зимой он ходил на лыжах, летом ездил по туристическим путевкам. Он гордился тем, что в шестьдесят с лишним лет выполнил норму значкиста «Турист СССР», и носил значок даже чаще, чем значок лауреата. Он увлекался настольным теннисом, в который можно было играть прямо в институте, и даже участвовал в первенстве Москвы для старших возрастов и утверждал, что благодаря этой игре избавился от повышенной (или пониженной, точно не помню) кислотности. Ездил он и за границу. Кроме упомянутых поездок в Японию, он побывал на Международных конгрессах лингвистов в Бухаресте и Болонье (после Болоньи он обращался к каждому сотруднику своего отдела: «Синьор!»), на симпозиуме востоковедов в Польше, в туристской поездке в Чехословакии и ГДР. Годы долго не брали Николая Александровича, и казалось, что так будет еще продолжительное время.
Однако конец его жизни был грустным. В начале декабря 1981 г., почти накануне его семидесятилетия, в отдел пришла разнарядка: до Нового года сократить состав на три единицы, желательно за счет лиц пенсионного возраста. Приказ не подлежал обсуждению, можно было лишь выбирать из возможных кандидатур. Врагов у Николая Александровича не было, но он к тому времени уже стал старейшим сотрудником отдела, давно перешагнувшим пенсионный возраст. К тому же доктора можно было перевести на должность консультанта, которая давала возможность продолжения работы и лишь небольшой потери в деньгах, но выводила сотрудника за штат. Сочли, что лучше перевести на эту должность Сыромятникова, чем вместо этого совсем увольнять из института кого-то другого. На бюро Отдела так и решили, хотя голосование не было единогласным. Остальное уже было формальностью: директор Е. М. Примаков не имел причин не согласиться с таким решением. Казалось, из положения вышли с наименьшими потерями, но Николай Александрович был буквально убит этим решением, на него было тяжело смотреть. Вскоре Отдел отмечал его семидесятилетие. Все старались делать вид, будто ничего не произошло, но юбилей был невеселым.
С тех пор Сыромятников стал быстро сдавать, часто болел. Не прошло и года после его выведения за штат, как впервые прозвучали зловещие слова «онкологическое обследование». Сначала худший диагноз не подтвердился. Николай Александрович бодрился, но скрывать свои чувства он, как всегда, не умел.
И все-таки он продолжал работать. За три года он написал первый у нас в стране очерк японских диалектов для многотомника «Языки Азии и Африки» и пространный раздел о падежах для предполагавшейся коллективной грамматики японского языка. Посмертно очерк диалектов был издан, а концепция грамматики затем была изменена, и в окончательном ее варианте, опубликованном в 2008 г., работа Николая Александровича отражена лишь в небольшой степени (стоит, видимо, его текст издать отдельно). Но Сыромятников успел дождаться выхода «Классического японского языка» (1983) и нового «Японско-русского словаря», появившегося за полтора месяца до его кончины. По-прежнему дело для него оставалось на первом плане. В марте 1983 г. защищал диссертацию его ученик Э. Г. Азербаев. Ситуация оказалась такой, что исход защиты был неясен: против присуждения степени высказался видный ученый Б. А. Серебренников. Николай Александрович в это время был болен, лишился голоса, все думали, что на защиту он не приедет. Однако он приехал, но такой больной, что не в состоянии был что-либо сказать. И все-таки он счел своим долгом поддержать ученика. Возможно, его присутствие повлияло на некоторых членов совета: после бурных дебатов кандидатская степень была присуждена.
В 1984 г. казалось, что судьба стала улыбаться Николаю Александровичу: болел он меньше, стал выглядеть бодрее, стал привыкать к позиции консультанта, часто приходил в Институт, занимался с аспирантами, вел долгие разговоры об интересующих его проблемах. В июле в Москву приехал известный американский тюрколог Д. Синор (1916–2011) и выступил в Институте востоковедения с докладом. Самым активным его слушателем оказался Николай Александрович. Он задавал гостю много вопросов, говорил с обычной своей горячностью, пытался изложить свои идеи о родстве языков. Никто и представить не мог, что жить ему осталось совсем немного. Спустя два дня, 13 июля он уходил в отпуск. В свой последний день в Институте он дарил коллегам только что вышедший словарь, был бодр и весел.
Вскоре он уехал в санаторий «Поречье», где в первый же день упал, что спровоцировало сильные боли. Пришлось вернуться в Москву и лечь в академическую больницу, где врачи сразу поставили онкологический диагноз. Через месяц его выписали домой – умирать. Несколько сотрудников Института посетили его, я приезжал к нему за три дня до смерти. Он лежал на диване. Есть он уже не мог и хорошо понимал, что умирает. Находясь в полном сознании, он отдавал последние распоряжения, беспокоясь о судьбе недоделанного. В ночь с 26 на 27 августа 1984 г. Николай Александрович Сыромятников скончался. Его жена жива до сих пор и сохраняла его картотеку, которую недавно передала в Институт востоковедения. Но что делать с карточками? Наследие ученого неравноценно, но лучшие его работы используются до сих пор.
Лектор-директор
(М. С. Капица)

Впервые я увидел Михаила Степановича Капицу (1921–1995) 18 ноября 1966 г. в московском Доме ученых, где он читал публичную лекцию по международному положению. Ни он, ни я тогда не были связаны с академическим Институтом востоковедения: он работал в МИДе, а я был еще студентом.
Выступления международников в Доме ученых и других местах тогда привлекали многих. И в тогдашних газетах внимание читателей обычно связывалось с двумя разделами: спортивным и международным. Общественный интерес к международным проблемам тогда был, несомненно, значительнее, чем сейчас. В одном из рассказов тех лет два пенсионера на лавочке рассуждали об индонезийском министре иностранных лет Субандрио, а посетившая СССР в начале 80-х гг. японская делегация пришла в восторг, когда во время визита в школу нашелся старшеклассник, знавший фамилию тогдашнего председателя японской социалистической партии. Для нас это не казалось столь удивительным.
Причин тут было две. Во-первых, в тогдашней обстановке информационной стерильности самой разнообразной и богатой информацией, доходившей до советского человека через советские СМИ (о «голосах» сейчас не говорю), оказывалась международная. О событиях в стране писали очень избирательно, но основные события за рубежом (по крайней мере, за пределами соцлагеря) передавали и обычно комментировали. Выдумывать факты опасались (в крайнем случае прибегали к сомнительным зарубежным источникам вроде индийского «Петриота»). Кое-что скрывали, но не так часто и лишь по вопросам, прямо или косвенно связанным с нами. Помню, пожалуй, лишь два случая. Канцлер ФРГ В. Брандт был вынужден уйти в отставку, когда в его окружении обнаружился агент из ГДР. У нас последний факт было запрещено сообщать, и передали лишь об отставке Брандта, которую невозможно было скрыть. Из-за этого ситуация выглядела в наших СМИ крайне нелогично: был Брандт, пользовался популярностью, и вдруг почему-то ушел. Другой случай – обмен Л. Корвалана на В. Буковского. Сообщили и об освобождении Корвалана (сразу и торжественно), и о высылке Буковского (через несколько дней вскользь), но факт обмена был засекречен. Но, повторю, такое бывало редко. Когда я с 70-х гг. стал бывать за границей, я читал там газеты (телевизор был мало показателен: международная информация в «свободном мире» сводится лишь к сенсациям), а потом сравнивал с советскими за те же дни. И оказалось, что информация о СССР пересекалась мало (США и ряд других стран вообще бойкотировали материалы советских информационных агентств и газет, полагаясь лишь на своих корреспондентов и «диссидентские источники»), а факты из «первого» и «третьего» миров, в общем, совпадали, хотя их иерархия и тем более оценки могли разниться.
Во-вторых, более широкими были и рамки, в которых могла проявиться человеческая индивидуальность. Конечно, строго разграничивалось, кто «наш», а кто «не наш». Однако среди «не наших» допускались оттенки. И оставались возможности для аналитики. На тему, кто придет на смену Брежневу, рассуждали лишь на интеллигентских кухнях, но обсуждать, кто будет следующим президентом США, и просчитывать варианты можно было не только в «Нью-Йорк Таймс», но и в «Правде». Способному человеку было, где развернуться. И лучшими советскими журналистами тех лет были международники. Сейчас даже в официальной печати нередко ностальгически вспоминают «золотое время» нашей международной журналистики и ее традиции, утерянные на грани 80-х и 90-х гг. «Голоса», конечно, были важны для многих, но, во-первых, их слушали не все и не всегда, особенно в годы, когда их сильно глушили. Во-вторых, они бывали необходимы там, где информационная стерильность особо ощущалась (но и они подавали советскую жизнь с перекосом: «диссидентские источники» рассказывали, прежде всего, о себе). А интерес к международным событиям, имевший в русском обывательском сознании давние корни (Саша Черный: «Мне известны различные версии относительно Англии в Персии»), мог удовлетворяться за счет собственных источников. Одним хватало «Правды» или «Известий», другие читали «За рубежом» и ходили слушать международников.
Лекторы играли особую роль. Слово улетает, написанное остается и может быть приобщено к делу. Поэтому в лекциях допускались (разумеется, в определенных рамках) вольности, которые в газете вычеркнул бы редактор. Лекторы, знакомые с иностранной прессой и тассовскими материалами «для служебного пользования», владели информацией, закрытой для непосвященных, и дозировано ее сообщали. Препарировали и раскладывали по полочкам. Это бывало интересно, на лекции ходили, как на концерты. Дом ученых был одним из мест, где «концерты на политические темы» проходили регулярно.
Но, конечно, многое зависело от личности лектора, информацию надо было уметь подавать. Даже в Доме ученых бывали ораторы на редкость скучные. Но бывали и мастера своего дела. В 60-е гг. знаменит был Г. М. Свердлов (брат «того самого» Свердлова), часто выступавший в Доме ученых.
Когда я впервые увидел М. С. Капицу, мне его фамилия ничего не говорила, хотя он уже был представлен как доктор исторических наук. Первые минуты разочаровали: ничего от актерской манеры Свердлова и других знаменитостей, далеко не лучшая дикция. Но постепенно впечатление стало меняться. Стало очевидным, что на трибуне человек, действительно знающий, свободно владеющий разнообразной информацией. В конце 1966 г. в центре общественного внимания был Китай, где недавно началась «культурная революция». В газетах об этом писали немало, но цельной картины не получалось, многое оставалось неясным. А Михаил Степанович свободно говорил о происходящем, давал характеристики Мао Цзэдуну, его жене, Линь Бяо и другим деятелям. Я не имел тогда понятия о послужном списке Капицы, но было очевидно, что он бывал в Китае, знал этих людей, изучал их. А характеристики оказывались отличными от того, что тогда писали и говорили, в том числе и по западному радио. Например, много тогда было слухов про Линь Бяо, его называли чуть ли не «злым гением» Китая. Совсем иное говорил Михаил Степанович: «Да это китайский Рокоссовский, Черняховский! Молодой, смелый генерал, мало искушенный в политике. Не получится из него наследник Мао!». Впоследствии это подтвердилось.
Потом я не раз слышал Капицу в Доме ученых, старался не пропускать именно его выступления: он оказался интереснее других лекторов. Скажем, Г. М. Свердлов очень строго держался официальной линии, умело расцвечивая ее деталями и анекдотами, почерпнутыми из западных источников. А у Михаила Степановича чувствовалась личность. Он не боялся отстаивать свою точку зрения, не всегда думая про ее соответствие официальной.
Наличие собственной точки зрения вовсе не означало какого-то фрондерства. В те годы у Михаила Степановича не было в помине «двоемыслия» и тем более «кукишей в кармане», свои идеи он высказывал прямо и иногда грубовато. А если его мнение иногда расходилось с официальным, то не в сторону, ныне называемую «демократической», а скорее в обратную.
Помню его трактовку в 1968–1970 гг. чехословацких событий. Он, безусловно, видел в происходившем угрозу делу социализма, а ввод войск искреннее одобрял (как одобряли его тогда все-таки многие у нас). Но потом у него появилось недоумение из-за недостаточно решительных, по его мнению, действий нового чехословацкого руководства. В начале 1970 г. А. Дубчека, уже снятого с высоких должностей, отправили послом в Турцию. И Михаил Степанович сокрушался: «Вместо того чтобы посадить Дубчека на скамью подсудимых, его зачем-то отправляют послом». По залу пошел ропот: среди слушателей было немало сочувствовавших «пражской весне». Впрочем, ход событий шел в сторону того, что хотелось лектору: через несколько месяцев Дубчека отозвали из Анкары и исключили из партии (до скамьи подсудимых дело, однако, так и не дошло).
И никогда Михаил Степанович не скрывал своего отношения к И. В. Сталину, имя которого на официальном уровне тогда произносилось редко. Однажды произошел такой инцидент. Один из слушателей не выдержал его похвал и крикнул: «Сталин – преступник!». Все ждали реакции лектора. Он сказал: «А я вам отвечу, как английский король!», и произнес девиз ордена Подвязки: «Пусть будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает». Его оппоненты ожидали какого угодно ответа, только не этого, эффект неожиданности сработал, и инцидент был исчерпан.
Уважение к Сталину могло сочетаться у Капицы с высокими оценками совсем других политиков. Особо он почитал Ш. де Голля. На одной из лекций он долго о нем восхищенно говорил, особо подчеркивая его политическое долголетие: сколько лидеров в мире уже сменилось, а де Голль остается главой нации.
Но в этой речи проявилась и другая черта Михаила Степановича: увлекаясь чем-то, он мог проглядеть изменение ситуации. Панегирик де Голлю он произнес в середине апреля 1969 г. Через две недели де Голль покинул пост президента и навсегда ушел с политической сцены. Теперь аналитики единодушно считают, что такой поворот событий был предрешен еще годом раньше, и в последний год президентства де Голль уже был не тот. Но Капица этого не заметил. Вообще в прогнозах он мог быть прав, как в случае с Линь Бяо, но часто и ошибался. Еще одним симпатичным ему лидером был Нородом Сианук. Ему он предсказывал долгое и успешное политическое будущее накануне его свержения (впрочем, спустя много лет он все-таки появился опять в политике).
Михаил Степанович говорил, что думал, поэтому у него бывали неприятности. В 1970 г., когда я уже учился в аспирантуре Института востоковедения, там прошел слух о том, что Капице запретили выступать с публичными лекциями. И действительно, в Доме ученых я больше его не слышал (впрочем, вскоре я перестал туда ходить на лекции). Однако на его карьере дипломата это как будто не сказалось: уже после этого он стал заместителем министра иностранных дел. Потом много лет я редко его видел, хотя часто о нем слышал: его высказывания, ситуации, в которые он попадал, постоянно обсуждались в институте.
Вновь я встретился с Михаилом Степановичем и впервые по-настоящему с ним познакомился в 1987 г., когда он был назначен директором Института востоковедения и занимал эту должность до 1994 г. Не нужно говорить о том, насколько сложным для института оказался этот период.
Если для его предшественника Е. М. Примакова директорство в институте было одной из ступеней вверх в успешной карьере, то Михаил Степанович не мог не ощущать, что «едет с ярмарки». Ему было уже далеко за шестьдесят, силы начинали уходить. Из МИДа его, как и многих других дипломатов старой формации, изгнал Э. А. Шеварднадзе. Академическая деятельность ему не была совсем в новинку, но все же он не мог не ощущать себя «человеком со стороны». Видно было, что ему не очень хотелось проявлять какую-то активность. Но активности требовала общественная ситуация. В Академии наук к моменту прихода в нее Капицы руководящее положение еще занимала «старая гвардия», но в Институте востоковедения, как и в других институтах, все большую роль играли люди иного склада, «горлопаны», как их именовал Михаил Степанович. Поначалу их деятельность шла в основном снизу.
В деятельности директора чувствовалась усталость. А многое для него оказалось неожиданным. В годы дипломатической службы он вряд ли мог себе представить, что ему когда-нибудь, например, придется заниматься коммерческой деятельностью в виде сдачи в аренду институтских помещений. А пришлось. И здесь он оказался не по возрасту неопытен и допустил особенно много ошибок. Сам выбор арендаторов оказался неудачен, что привело к судебным тяжбам, вызовам милиции и прочему, к чему Капица был совсем не готов.
Но и с собственно институтскими делами было непросто. Михаил Степанович проявил себя миролюбивым человеком, хотя как дипломат был чувствителен к своему авторитету и знакам уважения по своему адресу. Но обстановка сказывалась. Уже через год после прихода, в феврале 1988 г., новый директор потерпел моральное поражение на перевыборах ученого совета, срок полномочий которого истек. Дирекция наметила новый состав строго по ранжиру: заместители директора, заведующие отделами плюс академики и члены-корреспонденты (сам Капица не баллотировался: директор всегда входит в ученый совет по должности). Но заранее разработанная процедура сразу рухнула: «горлопаны», потребовали свободного голосования, и директор не смог возразить. Все отобранные кандидатуры были включены в списки для голосования, но, помимо них, выдвинули и многих других. В итоге новоизбранный состав совета примерно наполовину не совпал с директорским (кстати, среди «народных» кандидатов тогда впервые выбрали туда и меня). Вероятно, для Капицы эти события были тяжелым ударом. Но он избрал единственную правильную в тех условиях тактику: признал результаты голосования и начал налаживать отношения с новым советом, где все-таки преобладали люди, специально не искавшие конфликтов с дирекцией. Все в тот раз быстро успокоилось.
И в отличие от некоторых других академических институтов за семь лет восстания сотрудников против директора так и не произошло. Если «демократическая общественность» иногда и вела за собой коллектив, то чаще это происходило по «глобальным» вопросам вроде выдвижения кандидатов в народные депутаты от Академии наук (проходившего в разных институтах по одинаковым сценариям с одинаковыми кандидатурами). Но, например, не получили развития появившиеся было предложения создать институтский совет трудового коллектива (кое-где такие советы становились параллельными центрами власти). На собраниях бурно шумели (и не только радикал-демократы), но все оставалось в рамках.
В этом вряд ли целиком была заслуга директора. Традиции, сложившиеся при Б. Г. Гафурове (см. очерк «Мудрый директор») и сохранявшиеся при Е. М. Примакове и недолго возглавлявшем институт Г. Ф. Киме, тоже, вероятно, играли роль. Сравнительно свободная обстановка внутри института, возможность высказывать научные взгляды в довольно широких пределах, умение прежних директоров гасить конфликты, – все это привело к тому, что среди наиболее солидной и авторитетной части сотрудников мало кто считал себя в институте лично ущемленным (те, кто считали, просто ушли в другие места, особенно в РГГУ). Даже противники «тоталитаризма» и «тоталитарной науки» обычно не хотели ни ликвидации института, ни разрушения сложившихся традиций. А Михаил Степанович, как бы к нему ни относились, и как бы он многих ни раздражал, тоже этого не желал.
Забегая вперед, упомяну самый, пожалуй, критический момент этого периода, относящийся уже к февралю и марту 1992 г. Тогда никто не знал, что будет завтра, ходили слухи о скором роспуске Академии наук или, по крайней мере, о предстоящем выходе из ее состава институтов. И тогда один из сотрудников выступил с идеей о преобразования института в фонд, естественно, под его руководством, пообещав при этом резко поднять зарплаты. Институт бурлил, мнения разделились. И хотя это было время идеологических распрей, институт раскололся не по идейному, а по социальному, если угодно, по классовому признаку. Сотрудники невысокого ранга с низкими зарплатами активно поддержали идею фонда, а институтская элита из администраторов и докторов наук независимо от политических взглядов желала сохранения института в прежнем виде. Трудно сказать, что было бы с Михаилом Степановичем, если бы проект осуществился, но ситуация разрядилась сама собой: у инициатора проекта не хватило денег для создания фонда.
Множились и конфликты внутри отделов и секторов. Помню страсти, кипевшие в 1989 г. в Отделе Древнего Востока. Там собралось много хороших ученых, но после смерти академика М. А. Коростовцева долго не было полноценного руководителя. Капица решил поставить во главе отдела Б. А. Литвинского, тогда заведовавшего сектором в другом отделе. Как показал последующий опыт, выбор был разумным, но отдельские сотрудники возмутились тем, что начальника им навязывают сверху: тогда это было не в моде. Назначение все же состоялось, но конфликты не утихали. Однажды спор выплеснулся на заседании ученого совета; обе стороны выступили резко, а я рискнул выступить с примирительной речью. Через несколько дней меня вызвал Михаил Степанович. Единственный раз за все семь лет он был со мной очень резок: «Вы чего поддерживаете этих горлопанов?» (то есть противников Литвинского), хотя я не поддерживал до конца ни одну из сторон. Директор был взбешен, видел в происходящем умаление своего авторитета и винил в этом «демократов» (хотя Литвинский не был таким уж его единомышленником). Впрочем, здесь в его пользу работало время: никто не отрицал, что Литвинский – крупный ученый, и постепенно к нему в отделе привыкли.
Иногда директор проявлял активность, но чаще плыл по течению, желая только, чтобы все было тихо. По сравнению с предшественниками он был доступнее. И Гафуров, и Примаков при разных характерах и стилях работы были обособлены от коллектива, стояли над ним, и попасть к ним лицам, не входившим в их близкое окружение, бывало сложно. А попасть в кабинет к Капице было легко. Гораздо легче, чем у предшественников, было и «выбить» у него что-то, подписать бумагу. Чувствовалась в этом отзывчивость, все знали, что директор – не злой человек. Но присутствовало здесь и равнодушие: Капица в отличие от сверхделовых предшественников не всегда отдавал себе отчет в последствиях тех шагов, которые от него требовали, и часто не хотел об этих последствиях думать (пример – упомянутые выше арендные дела; даже японцы здесь оказались сомнительные, что с этой нацией бывает редко). Особенно легко чего-либо добиться у директора можно было, послав к нему привлекательную по внешности сотрудницу. Еще до прихода Михаила Степановича в институт там рассказывали о его слабостях по женской части, что подтвердилось.
Но были, к сожалению, и другие слабости. Нередко заходить в директорский кабинет было неприятно, особенно в конце рабочего дня. Институтская молодежь называла Михаила Степановича Михаилом Стаканычем. Говорят, такое с ним бывало и раньше, но на людях это поначалу не было особо заметно, однако к концу его пребывания в директорской должности это замечали многие, в том числе и я. Вероятно, влияла сложная обстановка в институте и во всей стране.
Наступил август 1991 г. В переломные для страны дни я, в ту пору секретарь парткома института, оказался в отпуске и вернулся в Москву 27 августа. В первый же вечер мне позвонила сотрудница, входившая в партком, и рассказала плачущим голосом, что большинство институтских начальников вышли из партии, а комната парткома опечатана по приказу Капицы (разумеется, он действовал не сам, а по распоряжению свыше). На другой день 28 августа я, еще числясь в отпуске, поспешил в институт. Среда – так называемый присутственный день, но в коридорах и комнатах было пусто, здание казалось вымершим. Но директор был на месте. Увидев меня, он явно обрадовался и вызвал заведующую спецчастью (должность в институте существовала последние дни). Нам двоим было дано задание: временно снять печати в комнате парткома, вынести оттуда знамя института и орден Трудового Красного Знамени, который имел институт, перенеся в профком, документацию парткома передать в институтский архив, а затем вновь, как положено, опечатать помещение. Все это мы выполнили. На столе в опечатанной комнате лежала недавно появившаяся папка; в ней находилось около двух десятков написанных в разном стиле документов одинакового содержания: о выходе из КПСС; все было датировано 21, 22 и 23 августа. Меня поразило полное отсутствие заявлений от рядовых сотрудников: только руководящий состав от заведующих секторами и выше. Капицы среди них не было (из партии он не выходил и ни в одну из вновь образовавшихся партий потом не вступил). В разговоре он не скрывал недовольства происходящим, но он был службист и должен был выполнять приказы.
Последние два с половиной года директорства были для Михаила Степановича самыми тяжелыми. Обстановка становилась все более непривычной, а силы уходили. Директор не скрывал, что хочет лишь спокойно и без скандалов досидеть до конца срока. В институте многие его недолюбливали, считали недостаточно современным, но особо на него и не нападали. Жить в институте и работать он не мешал, хотя не очень и помогал. Из института уходили, но не изгонялись, а многим идти было просто некуда. Всем было трудно, но работа не прекращалась, и благодаря многолетним привычкам сотрудников, и просто по инерции. Директор старался, чтобы все по возможности оставалось по-прежнему. А после истории с фондом два года особых событий не происходило, кроме ставших частыми потерь, которые Капица тяжело переживал. Помню, как в самом конце директорства он был просто раздавлен внезапной смертью видного историка Н. А. Иванова. Сам Капица часто болел и, видимо, ощущал, что и ему жить недолго.
Первое время после августа 1991 г. Михаил Степанович открыто высказывал нелюбовь к происходившим переменам. Рассказывали, что он публично говорил об этом в посольстве КНДР. Но постепенно и он стал многое переосмысливать и пересматривать.
Помню один из последних разговоров с ним в декабре 1994 г., когда он уже не был директором. Японское посольство устроило прием по случаю дня рождения императора, почему-то не вечером, а в первой половине дня. От института там оказались М. С. Капица, Н. В. Васильев и я. Михаил Степанович после отставки сохранял право пользоваться институтской машиной и предложил подвезти нас с приема в институт. По дороге разговор зашел о Тунисе. И Капица вдруг сказал:
«Все-таки везде, где вводили сицилистические [он так выразился] идеи, ничего не получалось. Вот соседние Тунис и Ливия. Насколько в Тунисе при капитализме лучше!». Что бы он сказал про Тунис, если бы дожил до 2011 г.? Подобные оценки есть и в его воспоминаниях.
Уйдя с должности директора, Михаил Степанович посвятил оставшиеся ему месяцы жизни написанию мемуаров. Чувствуя ограниченность отпущенного ему времени, он торопился изложить на бумаге все то, что он видел и слышал за годы дипломатической службы. И он успел поставить последнюю точку. Книга «На разных континентах (записки дипломата)» вышла к первой годовщине его смерти. Впечатление она оставляет двойственное. Много интересных фактов и подробностей, уникальные свидетельства участника важных событий, опять-таки нестандартность многих оценок. И при этом ощущается одна из потерь, которые мы понесли в 90-е гг.: профессия издательского редактора. Правда, кое-где, как в издательстве «Восточная литература», она уцелела, но книги Капицы редактор не коснулся. Автор торопился успеть, многое писал по памяти, которая всегда подводит в таких случаях, не заботился о стиле. И все огрехи сохранились в неприкосновенности. Например, Капица рассказывает, как его напутствовал А. Н. Косыгин, посылая на похороны Индиры Ганди, хотя Алексей Николаевич умер четырьмя годами раньше. Кроме того, воспоминания – человеческий документ, написанный автором, который находился в процессе переосмысления пережитого. Где-то сохранились оценки, которые дипломат и ученый отстаивал всю жизнь, где-то они существенно иные, и цельная картина не всегда получается.




























