Текст книги "Вечерник"
Автор книги: Владислав Дорофеев
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
В любви и в разлуке меня обуревает страх вольный и прозрачный, как капля росы или меда.
От любви до любви (и в самой любви!) нет ничего, разве что страх, удручающе привычный, и, нескончаемо мучительный.
Страх остужает грудь, иссушает голову, обременяет глотку, останавливает руки и тело, бросает в бездну безрассудства, выщелущивает сердце.
И избавляет от скуки.
Наконец-то.
Трогательная смерть от самодовольства и скуки мне не грозит.
Листаю прошлое и настоящее – и ничего не понимаю до конца, кроме одного обстоятельства: страх всегда беспечен.
Образ боли
Я хочу открыть банку с болью.
Перемешанная с крупной солью, боль моя шевелится крупными червями, но не пахнет, но и не привлекает к себе, а отвращает.
Боль – это всегда познание.
Боль – это всегда новое качество жизни.
Стойкость, вера, страх, небо и нежность, слава и сила, счастье и достоинство, терпение и терпимость, надежда и правда – все боль, все от боли, все в боль уходит, и все болью дышит, все болью держится.
Образ героя
Лирический портрет героя безуспешно прост.
Лирический портрет героя безутешно прост.
Лирический портрет героя безнадежно прост.
Лирический портрет героя бесконечно не прост.
Лирический герой – это почти всегда подлая тварь, лишенная нравственной основы, и, ради своих эгоистических интересов, могущая предать всех и все.
Лирический герой дышит страстью, и холод у него в крови; и стойкость заканчивается, и взгляд останавливается, напрягаются веки, деревенеют скулы, губы мертвеют от лжи и упрямства, а веселье сменяется паникой.
Лирический герой бессмертен, слаб и беззаботен, противен.
Образ страдания
Трудно передать будущее.
В будущем все и всегда было лучше и скромнее.
Не то – вчерашний день.
Пропитан низостью вчерашний день, предательством, и напоен он славой беззаветной.
Никто не защищен от горя.
Полынь завядшая лежит передо мной, напоминает о былом горе.
В последний день, в последний день это было.
Я встретил ее на углу Арбата, глазеющую по сторонам, выискивающую своего избранника: круглые глаза – всегда темнеющие; круглая попка – вечно чистая; руки, покрытые темным пушком; кожа лица веснушчатая, обрамляющая вольный безразмерный рот.
Я знал ее, но некоторое время не окликал, не подходил – я долго шел к ней, не решался прийти, потому что знал о последствиях, но пришел, ибо верил в ее чистоту, свой ум, свое благородство и мою любовь.
И нет в том никакого страдания ума, кроме страдания души, которая требует благородства, и тогда страдание превращается в новые мысли, новые чувства, а не плотские утехи или материальные приобретения.
Слава Богу, дарующему моей душе свободу страдания!
Образ нежности
Священник бестолковый, и умный одновременно, заметил мой внимательный и завистливый взгляд, оценивающий и жадный, которым я провожал невероятной красоты тело, окунавшееся в неземную воду источника Серафима: рубашка облепила тело рубенсовской/брюлловской, конечно, кустодиевской красавицы по выходе из воды – так еще краше, гармония тела очевиднее, а пошлости нет вовсе.
Самонадеянный священник определил мой взгляд, как развратный; он не понял моего интереса; священник оказался почти тщедушен, если бы не его священнический сан, он бы не удержался.
Священник лишь отчасти прав, он недостаточно образован – ему никто не рассказал о том, что нежность и пошлость две крайности одного чувства.
Но ведь он священник – он обязан быть в центре.
Бедняга.
А ведь кроме нежности я ничего иного не испытал; разве что еще восхищение и восторг перед первозданной красотой тела, линии которого столь живописны, тонки и нежны, что почти ирреальны.
Образ красоты
Поле подсолнухов желтых, с круглыми одинаковыми головами, одной высоты и размера, у дороги.
Дети увидели подсолнухи и побежали в мыслях, дальше и дальше, раздвигая и ныряя, облачаясь и сбрасывая, покоряясь и исповедуя, влекомые движением сердца, а не мысли, чувством прекрасного, чувством соразмерности.
В мыслях подсолнухи никогда не кончаются, всегда по полю подсолнухов справа от дороги, всегда дети бегут, неустанно раздвигая подсолнухи желтые.
Может быть надо остановить мысль.
Мысль можно.
Красоту нет.
Произошедшая красота бесконечна.
Перед тем как мне уснуть, я вспомню поле подсолнухов, и побегу за детьми, догоню; и дальше мы побежим вместе, расталкивая мясистые толстые стебли подсолнухов.
Вместе.
Дальше.
Навсегда.
Образ любви
Я стою на коленях перед мощами Серафима Саровского/Сергия Радонежского/Сергия и Германа Валаамских/Саввы Сторожевского/Зосимы, Савватия и Германа Соловецких/Святителя Пантелеймона/Иоанна Крестителя/Апостола Луки/Апостола Марка/Апостола Матфея/Иоанна Богослова/Николая Чудотворца/ Андрея Боголюбского/Александра Невского/Амвросия Оптинского/Иоанна Кронштадского, и перед прядью волос Иисуса Христа, и его плащаницей, и копьем сотника, и перед поясом Марии Богородицы, и перед Крестом Распятия, и дубом Мамрийским, под которым сидели Трое.
И я обливаюсь слезами любви и восхищения.
Искренние слезы льются, как из двух источников, по щекам, в рот, по скулам и подбородку – живые, чистые слезы раскаяния и восторга, благодарности и трепета.
Теперь навсегда слезы запечатлены в сердце.
Вновь и вновь я обливаюсь слезами в мыслях, и припадаю на грудь Бога, и прошу о милости и любви.
Образ сказки
В осеннем кружим мы лесу.
Дорога между елок завела нас далеко от камушка Серафима.
Мы заехали в тьму-таракань.
Лишь шелест комаров нарушает лесную благодать.
Тепло.
Бродим мы по кромке ночи, бродим в страхе и одни.
Все покойно и порочно.
Демон крутит нас внутри.
Бездна в поле и в лесу, бездна в сердце и в стогу, на поляне впереди, между елок позади.
Страшно очень, между прочим.
Страшно так, что слова нет.
Страшно сверху, страшно снизу, страшно всюду, где нас ждут.
Чу!
Монашеское кладбище в тяжелой чаще: елки и кресты, могилы и цветы.
Нам туда.
Поедем ходко, чтоб успеть нам до зари.
Едем-едем; на пути, видим, бабушка грустит – села старая на пень, и болтает дребедень; слово за слово, и вот – бабка скачет как фагот, между елок, по траве, по дороге – вся в говне; то не бабка, а лесной, гадкий дух, по сути злой.
Едем дальше, наконец, видим камушка хребет, – край чего-то неземного, память батюшки лесного; он колол тот камень словом, он молился здесь весною, он – могучий Серафим и саровский гражданин.
Скрип в лесу раздался свыше, иглы хвойные звенят и о чем-то голосят.
В круг застенчивой молитвы вышел батюшка из битвы: глаз – как раненная птица, горло – как расстроенный рояль, в сердце память и печаль, в голове дорога к раю, дух – как Волга вертикален, сам приземист – как пенек, на корягу он похож.
Вот он сел, заговорил, помолился и застыл; кликнул он медведя, сокола и волка – всем сказал он по словечку, и умчался в чащу леса.
С тех пор Серафимов проговор нависает, как топор.
«Не ходи порой ночной в чащу леса на постой, травы красные не рви, тени пришлые не жги, не женись весенним днем, дуй на воду и в кусты, утром-вечером не лги, тело девичье крести, день последний впереди, очень сильно не грусти, Святым Духом дорожи».
Образ памяти
Огонь в груди горит – как глаз рассвета.
Лебеди души моей, запряженные цугом, тащат карету памяти.
Телу души моей, ах, телу души моей многое неподвластно – впереди и позади, сверху, снизу и кругом, цугом, разом и крестом, в детстве, старости и летом, осенью, зимой, с рассветом, всюду, разом и везде, в желтой огненной листве.
Под небесное кажденье свыше – оглашенных позовут, посвященных назовут, всех на свете призовут.
Внешне всё остается недвижным.
Внешне всё продолжает оставаться недвижным.
Внешне всё продолжает быть недвижным.
Внешне всё недвижно.
2000
Страсть
Е.
Нас драма осени сопроводит,
вздымая к небу руки тишины,
я призываю листопад на нас —
и бесконечный взгляд открытых глаз,
в которых трепетание души,
и совесть моя стынет и зудит.
Поклон, еще один, и занавес
закрылся до утра, и люди вмиг
растаяли, как свечи, навсегда,
и ты уходишь ночью в города,
мне оставляя свой последний крик,
в котором обреченный мой ответ.
Бульварная весна пришла вчера,
в клею ночном деревья и глаза,
я руки простираю над рекой,
дышу водой и слышу я водой,
я обрываю лилии со дна,
и звезды вырезаю из огня.
Я вынимаю солнца из глазниц,
дышу я жабрами твоей души,
луны паникадило в вышине
качается в глубинах тишины,
достану список страсти из груди,
и выпущу на волю, будто птиц.
Прости меня, мы не умрем вполне,
мы встретимся опять в одной стране,
там серафим нам чашу поднесет,
и нас уставших и без сил спасет,
потом мы проиграем на войне —
в ней нет живых и мертвых нет уже.
Шелковые тени сотворенья
падают и падают на нас во мгле,
тонкий оттиск одухотворенья
настигает нас в тревожном ясном сне,
в поисках безумного творенья
ткань рассудка постигаем мы во тьме.
Трепет дня почувствуем осенний,
хлебом пахнет, кожей, солью, молоком,
выпьем чаю с трогательной ленью,
и поговорим о чем-нибудь большом,
мы устали от пустых сомнений.
Слава Богу! Все кончается постом.
Листья пали – небо остается,
у меня теперь простые торжества:
дождь стучит в окно, а мне сдается —
ангел просится ко мне на голоса,
он войдет и тихо назовется,
и повеет миро с правого виска.
2001
Прощание
Т.
Истекает с облака ночного,
тени птицами взлетают впереди,
у тебя в груди теснятся снова —
страх и вера, и желание уйти.
Шевелятся в сердце дети срама —
трудно очень встать под тяжестью любви,
слезы истекают – будто драму
кто играет на твоём страстном пути.
Тело побеждает, отдается,
кровью истекает смятая душа,
память и мечта не продается —
отряхни с себя чужие города.
Постигаешь вечные начала,
и уже ты видишь – как в далеком дне:
грешников на небесах венчают,
лики праведных сжигают на костре.
Ветер обретаешь в колыбели,
в комнате твоей все свечи зажжены,
хочется порой, чтоб пожалели,
чтобы были все мы тихо спасены.
Тонкой кажется основа бытия,
трогательной, иногда унылой,
и печаль твоя отчаянно проста,
и безмолвна под гримасой грима.
Эти руки холодеют навсегда,
а слова последние упруги,
жуткая твоя осенняя тоска
холодом сжигает всё в округе.
Спят дети мои тихо, безмятежно,
твердеет творог белый на столе,
и нежности в груди моей безбрежной,
быть может столько же, как во Христе.
Я припадаю к нимбу золотому
и благодарно плачу в забытье,
пойду один я по ночному дому,
оставив капли крови на копье.
Я не боюсь молитвенной расправы,
я сам – как буквы на кресте,
не избежать миссионерской славы
тому, кто небо чувствует в себе.
Стою и плачу перед аналоем,
едва лампады тлеют в темноте,
поют монахи – будто перед боем
трубят горнисты резко на заре.
Твердеет кровь, когда готовлюсь к смерти,
летают мысли, словно облака,
и кажется, по мне вздыхают черти,
и говорят мне разные слова.
Я посолю себя, чтоб стать бессмертным,
жизнь скалывается – как скорлупа,
глоток и вздох, и сон уже последний,
пора – зовут святые голоса.
Я перед вами снова как ребенок,
я оживаю снова и люблю,
рождение отмечу я поклоном,
и слезы благодарности пролью.
2001
На исходе ночи
И.
Глаза скрывают чей-то безнадежный взгляд,
петлю накину,
время растворю словами,
и в прошлое войду,
как блохи в шкуру проползут;
театр полон,
занавес опущен,
и дирижер взмахнул лекалом,
накрыла от лампады тень весь этот смежный мир,
в нем люди превращаются в костры,
сердца взрываются от боли,
оркестр жив пока,
и музыканты плачут и смеются;
вуаль накинула она,
и подошла ко мне,
и отвернулась,
я буду плакать,
только не молчи,
я вырву все пустоты из тебя,
я растворюсь в тебе,
и все отдам тебе,
одной тебе, —
тогда она запела, —
как роса,
стекая вниз,
неслышно стонет,
я вдруг постиг изгиб руки ее,
припухлой,
легкой,
и шеи тонкой наготу;
а холод дна меня обуревает,
вздымают воины мечи,
и вертолеты боевые,
как слоны,
бегут по небу в направлении меня,
мне страшно,
и меня трясет,
мне хочется укрыться от войны,
я не могу понять,
зачем они слетаются и воют,
зачем хотят меня убить,
ведь я родился на исходе ночи умным и таким живым,
меня любила мама,
и ждала меня,
пока я просыпался,
кормила грудью на ветру,
и обнимала под луной,
и тихо целовала;
еще там был в саду ручей журчащий,
и птицы пили из него,
страна лежала вдоль ручья,
на перекатах строя города и храмы,
неудержимо направляясь к свету,
молитвой упираясь в твердь,
я следовал за ней,
напоминая срезанную розу на закате дня,
я протыкал лицо шипами солнечных лучей,
от крови обагренных,
я как река,
разорванная льдами,
стремился на восток,
сужались берега,
огни мерцали,
как короны чужеземных королей,
собравшихся к столу по случаю победы надо мной,
я полностью погиб,
и ничего во мне не оставалось,
хотел я умереть тогда,
ведь можно было мне,
мой день настал,
я не прощаюсь никогда,
я никого уже не поцелую,
ведь я упал на снег —
и в снег я превратился,
вошел я в дождь —
и капли тела моего с людьми смешались,
от ветра возгласов моих шумят леса,
и горы сотряслись,
никто не верит мне,
не потому что не хотят,
понять не могут
все мои мечты простые,
как и живот моей беременной жены;
и вот тогда я зажигаюсь —
я будто семисвечник в алтаре горю,
слова из горла поползли,
как муравьи лесные,
я нежен,
как сова в ночи,
я осторожен,
будто камнепад,
я – тварь,
я – божий сын,
я никогда уже не умираю навсегда,
я – возглас самых скрытых сил,
я – обретение земли,
обрящут все меня,
и может быть уже не позабудут,
хрустит осенний лес,
и падает,
и пахнет в небесах,
иду я меж фигур,
аляповатый и еще слепой,
пока не тверд мой шаг,
но мыслью я вонзаюсь в горизонт,
и праведен мой жест,
и все желания мои вас очаруют,
такая тишина в душе настала у меня тогда,
и вот я слышу ангелов полет,
и смрадных демонов земное притяженье,
быть может у меня весна в душе,
и осень в голове,
зима на сердце тает-тает,
а плоть июньская смердит,
теперь когда свободен я от всяких устремлений,
теперь когда я больше не живу —
ты тихо сотвори меня,
и я к тебе приду,
и никогда друг друга мы не потеряем,
вот разве что последний сделаю я взрослый шаг,
и руки опущу,
глаза открою,
посмотрю,
прощу,
и все тебе я расскажу,
а ты слова мои не позабудь,
и не вини себя,
но плачь и уходи.
2002
Параллельный ветер
Тонкие сатиры в забытьи
память покалечат подаяньем,
подпирают ноги костыли,
ухожу я в сумерки сознанья.
Вечером, однажды в январе,
«…Брань» открою старца Никодима,
помолюсь с ребенком в тишине,
и пойму, что жизнь неопалима.
Мысленные сказки на стекле
пузырятся холодом и кровью,
стынет чай зеленый на столе
в крошках со вчерашнего застолья.
Пирогами пахнет Рождество,
жду я чуда с самой колыбели,
голое родилось Божество
прямо на Иосифа колени.
Трогательно тянет ветерком,
спит жена безмолвная в постели,
вечность замерзает за окном,
новый век скрипит на карусели.
Боль моя под крышкой не сидит,
и душа в затворе будто птица,
так она однажды закричит,
что я выплесну ее в страницы.
Мне уныние так не к лицу,
грифелем я Бога нарисую,
к золоту прильну и серебру,
до небес дотронусь, и усну я.
Так тоскливо ночью одному
покидать свое родное тело,
к звездам сквозь тугую высоту
продираться бесконечно первым.
Параллельно ветру поднимусь,
одолею страх и наважденье,
все еще кого-нибудь боюсь,
совершая страшное решенье.
До престола дотянусь рукой,
смысл пространства постигаю верой,
и людей оставлю за собой,
измеряя бесконечной мерой.
Не было мороза никогда
в Вифлееме красно-каменистом,
не хрустела на снегу звезда
в декабре хрустально-голосистом.
И не билась на куски вода,
от которой стынет утром горло,
в снег не превращались города,
чтобы таять от огня покорно.
В Палестине странная зима —
иудеи вымараны белым,
и от слез замерзшая стена —
видится огромным хрупким мелом.
Тени в шляпах ходят и поют,
и кивают головами, будто птицы,
пейсы рыжие из них растут
только на открытые страницы.
Вместе с ними плачу о любви
и стенаю над пробитым Богом,
выдираю сердце из груди —
отдаюсь Христу перед порогом.
Свет гремит на перекрестках тьмы,
вспышки правды истинно красивы —
как нечеловеческие сны, —
только безграничны и игривы.
У меня спекаются глаза,
и болит душа, как на распятье,
вижу в дочери своей врага,
я закрою от нее объятья.
На моем столе короткий шум,
в центре куст с горы Хорива,
время выворачивает ум,
сучья память детская ревнива.
В городе Козлове тишина —
люди все мертвы и просто стёрты,
здесь матриархальная война —
ею правят шерстяные сёстры.
Здесь Державин «Бога» написал,
и гуляет в чаще волк тамбовский,
на замерзший тот пустой вокзал
приезжал я, как весной Дубровский.
Это фараонова страна —
где земля вспухает от раздоров,
где не знают Пасху и поста,
умерщвляют здесь без лишних споров.
Пожирают дети матерей —
ничего для них не свято,
листопад, как стая голубей,
глушит стона русского раскаты.
2003
Ангел
жене
В полях серебрится мороз голубой,
Поземка доносит к нам отзвуки рая,
Летящего ангела поздней порой
Я встретил, детей на салазках катая,
И вместе пошли мы гулять под луной,
И вместе смотрели на звезды в эфире,
Влекомые хваткой отцовской рукой,
Все дочери были прологом к картине,
На гору взбирались мы с ним по тропе,
И огненный странник в последнем движенье,
Уже исчезая над мерзлой землей,
Способность оставил к небесным прозреньям,
С тех пор вспоминая минуты огня,
Я в лицах детей обрету покаянье,
Всмотревшись в родные девичьи глаза,
В них ангела вижу свои изваянья.
2003
Откровение
крестным детям
Свет лампы падает на дно стакана,
Взлетаю я и трогаю лицо рукой,
Срываю кожи я сухой пергамент,
Лицо другое вижу, как кошмарный сон,
Недолго думал перед изваяньем,
Короткий ход, движение одной руки,
Срываю вновь лица пергамент белый,
И вижу я креста небесные черты,
На нем слова, написанные дланью,
Нет более сомнений на моем пути,
Недалеко прошел я по дороге,
Господь не дальше мысленной моей черты,
Я размываю очертанья тела,
Я слышу пенье птиц, как будто изнутри,
Постиг теперь я, что такое вера,
Под колокольный звон у городской черты,
Границы дня перемешались с ночью,
Во сне ребенок пахнет теплым молоком,
Проснувшись плачет, писая в горшочек,
И никого не видит он перед собой,
Ведь утром свет ложится ровным слоем,
На дно стакана, на пол, в ухо и в глаза,
Могу я свет отправить местной почтой,
Я в бандероль вложу два сорванных лица,
Исписанных два свитка прошлой ночью,
Которые нашел, раскрыв себя до дна,
Теперь во всех я вижу лишь порочность,
И всё теперь мне кажется вполне чужим,
Я утром помню всё, что было ночью,
А днем забуду все, что стало мне родным,
И днем меня опять обступят тени,
Они живут в пути, совсем как мертвецы,
Их странные, ничтожные сомненья,
В мозгу моем вселяются, как злые псы,
Я вновь вздымаю свои веки к небу,
Хочу я уберечься от пустой войны,
Но лысые, больные поколенья,
Во мне копаются, как злые кабаны,
Взрывают землю страждущего сердца,
Копытцами топочут по худой груди,
Жуют моё лицо, мой щит последний,
Хотят в дыру сознания со мной уйти,
Не вижу никаких других решений,
Мне с ними трудно без молитвы совладать,
Я обопрусь на посох придорожный,
По облакам пойду лицо свое спасать,
По книгам я пройдусь и по дорогам,
Я посажу леса и реки разолью,
Совсем без сил, глаза свои закрою,
У Господа любви к себе я испрошу;
Но разве Он меня не пожалеет,
Но неужели Он меня не подберет,
Ведь я совсем один и днем, и ночью,
Свет мысли постигаю за стеклом мечты,
Я до сих пор живу, как беспорточный,
Передо мной квадрат закрытого окна,
В нем вижу неба черную тревогу,
И звезд страдающих ночную красоту,
Хочу постичь я неопределенность,
В себе почувствовать креста углы,
В нем растворить лица определенность,
К Тебе, о, Господи, мне быть вознесену.
2003
Канон перекрестка
время в Петербурге – как устрица
дождь здесь – бесконечная категория
чайки горизонт щиплют с наших ладоней
волны доходят до подбородка мертвых
небо драпировано андреевским стягом
пахнет навозом медная тень истукана
все мы повернули направо от всадника
сделавшись темой, поводом иной аллегории
разве кто возьмется доказать обратное,
дабы распознать превратную силу движения
меряет Петра первородок треугольными шагами
в красном пребывает фиолетовый отклик
портит вид на Смольный гранитная колоннада
куст сирени у Астории закрывает нападавших
набережная Дворцовая исхожена сапогами
парусник спускает паруса в тихой гавани
Летний сад работницы моют по спирали
мысли взлетают в небо и никуда не уходят
город – как пособие по русской анатомии
вымараны наши лица кровью героев падших
близко к Достоевскому лежит тот самый Клодт
Мусоргский оказывается под звездой иудея
Дельвиг превратился в фигуру для диссертаций
ноет в глазном яблоке заноза Адмиралтейства
Петербургская Ксения молится о Тарасе Шевченко
Пушкина уставшее сердце покоится на территории
город поражен проказой букварной истории
смысл сознания искажен разводными мостами
Раухфус – это не человек – ждёт на Лиговском восемь
скручиваемся у входа и превращаемся в тишину
краем блюдца северного плоского небосвода
солнце прорывается сквозь рябь сползших туч,
высвечивая угол Римского-Корсакова и Большой Подъяческой,
выхватывая нас в полном составе из темноты
консул на балконе читает газету на голландском
набережная Английская под ним геометрически чиста
ждет своего часа, рассвета, которого не бывает
впрочем, как заката, разве что на переломе лета
словно пять лучей распластаемся над проспектом
планы имперские воплощая, в камне-металле стынем
цокают земными переходами лошади, как прохожие
старой заплачу десять рублей за переростка
алые стеклянные стены украшают собой подземелье
детских намерений книгу всегда отыщу внизу
мыши продают мышей в исходящем метро-мире
ангелы торопятся путями из невидимых линий
выйти на поверхность почти невредимыми
в Царское село никто не едет давно, никогда
правая поверхность головы ноет, черепа сколоты
левый глаз ребёнка желтеет от соприкосновения
пусто в казематах, рядом полусвятые останки
траур на природу надвинулся нелепой случайностью
знамени России правильнее быть чёрно-красным
в жилах закипает страсть понемногу у многих
траченные молью дома превращаются в декорации
лестницы высокие мотивы навевают блокаду
чёрствый снег ночами вижу за окном одним
мысленное дерево стоит во глубине двора
высохшие ветки почернели, кора облезла
голая натура ждет облегчения своего конца
тучи параллельно плывут тяжелой рекой
вмиг нас всосала пустота пустоты или объема
сядем над водой, и возопим подобно сиренам
видимый для нас перекресток, вновь стал невидим
с грохотом на стук раздвигаются створки стен
ноги над землей дрожат под перестук колесных пар
рапсодия-призрак звучит в центре Сенной площади
всюду нас пускают бесплатно с ребенком четвертым
едва нам не хватило до шестикрылого серафима
тогда бы Нева все внутренности затопила
хватит нам любви, чтобы познать страх смерти
злобствует посланник, напрасно стремился сюда,
где эзотерическая красота не растворит нас никогда
грудь золотокрылого дышит устало, ныне успел
к мостовой пройдем дугой: вновь откинут сенат
бьёт медная рында Рейна последние часы жизни
Рунеберг не оплачет абрис тени, впечатанной в асфальт
флюгер Петропавловский рвется, как перфорация
только одному Богу позволительно вернуться
нам всем остаются нелепые с виду новации
кладбище Смоленское каналом разрезано на части
слева блаженная в красной юбке и зеленой кофте
чёрные слова веры на голубом фоне – завет правды
буквы нарицательны и обращены к сердцу
уровнем земли не исчерпываются захоронения живых
вряд-ли известно, где упокоился Иоанн Кронштадтский
наше посещение отмечено интронизацией патриарха
в храме Казанском на могиле фельдмаршала Кутузова
сверкающие отцы во главе с митрополитом Вениамином
многая воспели лета монаху недостойному Алексию
петербургские белые ночи не для пения панихид
время нам отпущено для духовного покаяния
страшно умирать без душевного раскаяния
прежде никогда земля и небо во мне не сближались
взгляд приобретает в одну секунду вечность
слабительный воздух города пью, будто придурошный
вечером, гуляя у столпа, встречу царицу из дворца
время открывает здесь все, и ворота жизни
с чистого листа поведу рассказ о беспамятстве
прежде запишу канон перекрестка по памяти
2003
Легенда
Привел к Босфору Скобелев войска,
штыки блестят, как будто из стекла,
под солнцем неба русские слова
сквозь стены прорастают, как трава;
София так возжаждала креста,
что, кажется, уже гудят колокола,
и рассыпается, как из песка,
склоненная турецкая луна,
вдруг из стены в пространство алтаря
епископ выступает не спеша,
сжимает антиминс одна рука,
вторая с чашей для причастия;
здесь Евхаристия прекращена
была, когда соборные врата
ломали мусульмане, вереща,
ведь Византия Богу не мила
с тех пор, как уния заключена;
уже кровь истекает из ребра,
хлеб претворяется во плоть Христа,
из просфор вынимается душа,
не токмо чаша, полная вина,
молитва к Господу вознесена;
так литургия верных для Отца
под гул орудий вновь совершена;
в Константинополе из никуда
моря перетекают под себя,
Османская империя мертва,
Стамбул ей имя – или пустота.
2004
Один вечер
Серебряный храню губами вкус креста,
а на макушке упокоится кипa,
и в войковскую синагогу утром ранним
войду один я, тихо под покровом тайны,
передо мной седой раввин расположится,
и хитро подмигнув, ко мне он накренится,
расскажет он о том, что мы – ослы – ленивы,
и как мы с Богом беззастенчиво спесивы,
за ним звезда Давида золотом горит,
за мною пепел поколений говорит,
и выйдя вновь из позабытой колыбели,
мы над собою, словно ангелы, запели,
и вот открою я подаренный сидур,
бараний заорет от счастья мой тандур,
молитва в кровь войдет, как в левый глаз ресница,
и там останется, как желтая синица,
на крайнем стуле осторожно посижу,
в глаза евреям, улыбаясь, погляжу,
и помощи Святого Духа испрошу,
и может быть Его совета не пойму,
я в темноте на землю грешную сойду,
с семьей в суккy благословенную войду,
и, стоя, три благословения прочту,
вина ночного выпью, руки оболью,
и в мед я сладостную халу окуну,
и прикоснусь губами, и глаза сомкну,
и кисти белые талита обрету,
и в ночь я христианскую с семьей уйду.
2004
Молитва
Воспринимаю Тору, как рисунок,
начертанный на этом берегу,
вступаю в воду я, совсем ребенок,
молюсь от страха, плачу и плыву.
Когда я сердцем трезвым голодаю,
воды я пью холодной из реки,
я маленькие волны враз глотаю,
большие понемногу, как грехи.
Я начинаю чувствовать дорогу,
я буквы вынимаю из воды,
я их располагаю очень строго,
наоборот, как камни из стены.
Слова вздымаются крутым порогом,
я руки расставляю и лечу,
хочу, вздымаюсь, высоко и много,
и от любви я бешеной кричу.
И постепенно исчезает тело,
я забываю запах и тоску,
душа становится надменно белой,
и свет безмерный тянется к виску.
Квадрат окна я вспоминаю в зале,
хочу я к вечности припасть в ночи,
но темнота напоминает жало,
оно вонзается, и ты кричишь.
Я ничего уже не различаю,
и слов я никаких не говорю,
одно наверняка я понимаю,
до неба я, наверно, долечу.
Но вот я будто в дикой карусели,
слипаются все лица на пути,
желания, как звезды, отлетели,
луна и солнце, люди – позади.
Хромаю отвлеченно, как Иаков,
как Исаак, я слепну на ходу,
как Авраам, я обручаюсь браком
с сестрою Саррой на своем веку.
Вручат скрижали мне, как Моисею,
как Аарон в священниках гряду,
как Иисус Навuн я ночь развею,
царя, как Самуил я умащу.
И, как Давид, врагов не пожалею,
и Храм я, как конструктор, соберу,
медведица придет, как к Елисею,
как Соломон, я мудрость испрошу.
Я, как Эсфирь, пожертвую любовью,
как Илия, живым я вознесусь,
потом, как Ездра, Храм второй построю,
на части, как Исайя, распадусь.
И Бога испугаюсь, как заразы,
я, как Иона, Слово не пойму,
когда меня кит выплюнет, как пазлы,
я в Ниневию, как пророк войду.
Я на излете мысли обмирая,
в Великое Собрание войду,
проголосую за рецепты рая,
и жажду свою в Мишне опишу.
ТаНах святой составлю на постое,
и книги эти в Библию внесу,
и лишь тогда познаю я иное,
когда я с Богом в диалог вступлю.
Я расскажу о том, как я ничтожен,
как я от святости всегда бегу,
мне страх перед людьми всего дороже,
себя я, к сожаленью, берегу.
Томлюсь, тревожусь я, не постигаю,
ломаются все мускулы лица,
наверняка я ничего не знаю,
я требую защиты у Отца.
Но почему меня Бог не заметит,
но почему меня не защитит;
меня прощением сегодня встретит,
и звуком правды здесь благословит.
Я умоляю обо всем и сразу,
прошу я сердце освятить в груди,
и душу мою склеить, будто вазу,
разбитую движением руки.
И вот себя я выверну наружу,
все тверди внутренние распущу,
покаюсь я до дрожи, и как стужу,
внутрь темени и сердца запущу.
От Бога мне ведь надо очень мало,
прошу меня Его лишь пожалеть,
помазаться, благословиться мало,
меня от ада надо устеречь.
Я время, как колодец понимаю,
к нему иду, как караван в степи,
я у воды от жажды умираю,
испытываю счастье от тоски.
Натужившись, я взламываю совесть,
я выжигаю, как огнем грехи,
мир человеческий я превращаю в пролежнь,
я мысли комкаю, как из фольги.
Невидимо я бухнусь на колени,
разворошу все чувства, как листву,
внутрь самых внутренних своих борений,
я запущу раскаянья слезу.
Когда я ни на что уж не надеюсь,
взывая к милосердному Отцу,
я так перед собой в себе откроюсь,
что вмиг пространства выпью на духу.
Откроются все органы и чувства,
все усложняется во мне, как свет,
останется лишь вера безыскусна,
тверда, естественна, как Божий жест.
2004
На смерть отца
В степи могила под крестом,
майор в ней с восковым лицом,
лежит, как труп, к кресту лицом,
над ним встык смертной осевой,
солдаты встали в ряд дугой,
и по команде – «Пли!» – глухой,
рванули пули по одной
по траектории тугой,
и будто раненой рукой,
кадит священник по прямой,
он, погоняя ветер злой,
встав к алтарю крестцом,
меня он выдернул крестом,
найдя наедине с отцом.
В степи могила под крестом,
двуликий образ брат с сестрой
придумали, совпав лицом,
встав между небом и землей,
и накренившись под углом,
прощаясь со своим отцом,
пропахли лилией и сном,
собравши пальцы кулаком,
проникли вслед за петухом,
устроив под землей погром,
покончив со своей бедой,
с подвязанной бинтом рукой,
и посыпая след листвой,
взошли по лестнице крутой.
В степи могила под крестом,
над нею в небе голубом,
кружится ястреб молодой,
в нем поволокой золотой,
в глазах окрашенных судьбой,
пылает истина огнем,
он убивает дичь копьем,
он стережет могилу днем,
а ночью – черной над страной —
хорoнится он под крестом,
когтями рвет он под углом,
и расступается – в тупой —
земля людей в истоме злой,
а черви занялuсь виском.
В степи могила под крестом,
и хладный ужас пoдо лбом,
зажатый рот теперь немой,
не крутит шея головой,
и взгляд закрытых глаз слепой
зарыт буквальною землей,
и труп теперь совсем глухой,
и кровь в нем не течет рекой,
в приволжском климате сухом
плоть снимется одним чулком,
истлеет китель голубой,
и лакированным концом
дожди сойдутся над лицом,
а кости развернет дугой.
В степи могила под крестом,
его помянут за столом,
почти апостольски – молчком,
зрачки закрутятся волчком,
заплещет водка за стеклом,
и люди сядут над рекой,
и под зеленою волной,
отыщется отец родной,
душа его стремится в дом,
где тихо он уснул, как сом,
обычным пятничным постом,
к концу он был совсем худой,
но в смерти стал он молодой,
и откровенно не седой.
В степи могила под крестом,
я снова здесь почти герой,
я плачу под степной луной,
и прислоняясь чистым лбом
к холму надгробному с сестрой,
вылизываю языком
грехи, забытые отцом,
и выпиваю, словно бром,
молитву праведно тайком,
её читаю ночью-днем,
мешая сладкий сон с вином,
и мысли ясные стеной —
от смерти защитят родной,
под грохот листьев золотой.
2004
Последнеепотустороннее
отцу
Качается сознания рисунок
продольно хаотической прямой,
и ночью мысли разные спросонок
неотвратимо бродят под луной.
Я сапоги снимаю и кальсоны,
медали оставляю на посту,
мне боевые выдадут патроны,
и в тыл забросят к своему отцу.
Смерть бултыхается в пустом стакане,
мне выбьет дочка зубы поутру,
когда я встану на большом кургане,
где дождь меня отхлещет по лицу.
В Сибири на снегу не околею,
теперь и от портвейна не умру,
с торца сосиску я не одолею,
и никого домой не приведу.
Я упаду, как раненый Гагарин,
и заползу в могилу, как в нору,
а степь меня обнимет, точно барин,
мой лоб мне поцелует на ветру.
Мне кажется, что пахнет можжевельник,
но это труп мой пахнет на полу,
сегодня пятница, а в понедельник
из близких выжму чистую слезу.
На кладбище мне воздадут поклоны,
и крест поставят будто бы Христу,
а в облаках, как будто бы с балкона,
Господь взирает на мою судьбу.
Пока я ничего не понимаю,
но о гниющем теле не грущу,
дорогу к небу я не постигаю,
мелодии любимые свищy.
Над Волгой слышу рокот поднебесья,
мне жилистые крылья ни к чему,
взлечу я над рекою, будто песня,
и ангела за плечи обниму.
Мне краснокожий серафим явится,
летая над архангелом, как моль,
и прежде чем мне навсегда влюбиться,
я был помножен на него, как ноль.
Мне не видать небесного приюта,
и я себя уже не отмолю,
теперь не только верю, точно знаю,
что херувимы водятся в раю.
Я в голубом и белом распадаюсь,
конём я красным стану на скаку,
вольюсь над степью птицей в чью-то стаю,
и от любви я тонко закричу.
Я точку отыщу на пьедестале,
вскочу, как в детстве, в бричку на скаку,
как летчик Громов, стану я нахален,
и в первый класс с волками вновь войду.
Но под землей откроются бордели,
мне в них гулять придется одному,
я вспомню все забытые постели,
где я свой член прикручивал к болту.
Вот я попал в причудливое место,
молитва здесь, как скрежет по стеклу,
здесь душу мою мнут, как будто тесто
мнёт мать, катая быстро по столу.
Сын выточит подобие затвора,
на перевес с каноном в ад сойдет,
молитвы рев раздастся из притвора,
и дьяволу печенку прошибет.
Из слова нарождаюсь, как ребенок,
и молоко причастия я пью,
из савана мне мать скроит пеленок,
я, может быть, отца вновь обрету.
2004–2005
Под Рождество
Сидела женщина в метро
с ребенком на коленях,
склонила голову свою,
желая пробужденья.
В подземном сумраке ночном,
без внутренних борений,
ребенок спал, как под окном,
на даче, в воскресенье.
Тревожит свет его лицо,
но просыпаться рано,
а сны, как крупная роса,
искрятся на экране.
Гремят за стенкой поезда
и люди, как репейник,
или дождливая река,
вцепляются во время.
Уходят люди пополам,
и в поисках лишений
восходят молча на курган,
без лишних размышлений.
Теперь уже ночь на дворе,
внизу всегда постыло,
передвижения в толпе
бессмысленно унылы.
Стою один я в пустоте,
и в сонме наваждений
мать с сыном на холсте —
реальнее видений.
Сидят они передо мной,
сценически красиво,
их, окружая тишиной,
хранит Господь ревниво.
И трепетая на ходу,
и искренне терзаясь,
вхожу в вагон я на ветру,
пришествия пугаясь.
2005
Святителю и гражданину
Святителю Тихону,
патриарху Московскому и всея Руси
Качаются в Донском к обедне небеса,
под колокольный звон грядут из грома,
как тени чудотворных птиц из Рождества,
молитвой напоенные, как ромом,
монахи в клобуках из черного стекла,
рукотворя дверь призрачного дома,
читают с аналоя Книгу Бытия,
деепричастиям в ней нет основы,
в ней сердце рвется, словно ветер в паруса,
еретиков срезая, как липомы.
От одиночества тебе откроюсь,
от напряжения туманятся глаза,
густеет кровь от внутреннего зноя,
и страсть сдирается с лица, как кожура,
кружатся ангелы вокруг нас роем,
и надвигается соборная стена,
на взлете я подбит в начале боя,
и с мясом вырваны из тела ордена,
а демоны от счастья сверху воют,
ползет по швам патриархальная страна.
Владыко возглашает с аналоя,
и разверзается под посохом земля,
псов революции в колонны строя,
он отправляет в ад, отечески любя,
сохранена недрогнувшей рукою
здесь православного основа жития,
движением таинственным героя
неблагодарная Россия чуть жива,
благоухают мощи над страною
от плоскости иконостаса алтаря.
Когда душа изведала покоя,
и над землей проделала трехдневный путь,
и бесов встретила, победно ссорясь,
в молитве соплеменников открылась грусть,
в бессмысленном и бессердечном гoне,
у гроба патриарха плача наизусть,
с большевиками здесь безмолвно споря,
открыли христиане литургии суть,
прощаясь с Тихоном, познали волю,
и истину зашили вместе с сердцем в грудь.
2005
Тонущий Петр
посв. Ю. Макусинскому в день его многолетия, 8 мая 2006 г.
Слева от меня буря,
справа от меня ветер,
пойду я водой буйной,
кричит мне Иисус: «Петр!»
Из лодки вступил в море,
держусь я за край лодки,
стою на волнах мокрых,
все мысли мои робки.
Вокруг простой мир сжался
в единый клубок нервов,
разжать наконец пальцы,
стою на волнах – верой!
Бояться своей плоти
приучен я был тайно,
и страх, как чужой дротик,
вошел в мою грудь рано.
Учитель идет крепко,
водою идет бурной,
как будто бы столб светлый
вновь путь указует умный.
Бросаю я край лодки,
иду по воде волглой,
движенья мои кротки,
дорогой иду торной.
Была ведь вода нежной,
держала лишь тень твердо,
но я же могу явно
брести сквозь волну бодро.
Плывут под ногой рыбы,
понять не могу чудо,
до боли я сжал зубы,
мне стало опять дурно.
И вот, как простой камень,
на дно я иду к рыбам,
вода, как сплошной пламень,
а сердце – одна глыба.
Кричу я: «Христос Милый!
Спаси Ты меня в смерти,
Твоей неземной силой
взнеси над водой с ветром!»
И вот мы теперь вместе,
тропою идем волглой,
пружинит вода жестью,
запахло вдруг нам Волгой.
2006
Сакура
Весь вечер просидел я на пустой скамейке,
Смотрел, как просто сакура японская цвела,
По ветру лепестки летели, будто песня
На музыку незримых сфер отчетливо легла.
Меж ними дети шли и резко, и ревниво,
Держась покрытых черной тканью матерей,
Безмолвны были все и неосмысленно ретивы,
Преображаясь незаметно в белых голубей.
Взмывали стайкой ввысь и пламенно, и честно,
Там наслаждались в вышине присутствием любви,
Вставая на крыло осмысленно и дерзко,
Пока их мысли мило и естественно легки.
Пошел бы я ребенком малым по аллее,
Траву сминая, и шурша огнем своей руки,
Посмеиваясь солнцу в новом поколенье,
Настраивая инструмент возвышенной души.
Но через миг они уже не обнимались,
И не кружились странно в танце нежном на ветру,
На землю райскую их лепестки опали,
И разлетелись выспренно в неведомом лесу.
Тогда ничьих я слов не слышал в поднебесье,
Земная жизнь ногтём проходит острым по стеклу,
Кружатся лепестки и падают раздельно или вместе,
До наших губ дотрагиваясь на сплошном бегу.
2006
Почти эпитафия
1.
Я родился, не там, где я жил,
и не там, где я жил, умирал,
и родился не так, как хотел,
и не так, как хотел, умирал.
2.
Я пропитан землею холодной,
и землею холодной убит,
не познавшее славы народной,
мое тело на камнях лежит.
И никто меня здесь не оплачет,
и никто, как свеча не сгорит,
только ангел младенцем заплачет,
и зашлет мою душу в зенит.
Но никто меня там не встречает,
и с цветами никто не бежит,
лишь архангел словами ругает,
«Не готов!» – будто гром прогремит.
И назад он меня отправляет,
пусть душа еще там погорит,
и пускай еще тело страдает,
и пускай еще сердце болит.
Я теперь, будто ангел взрыдаю,
когда каюсь в небесном строю,
наконец-то теперь прочитаю
я небесную книгу свою.
Подо мною проходят когорты,
прорастают из трупов они, —
не рожденные дети абортов,
и их матери, как палачи.
Я тревожиться больше не стану,
лишь слегка мой рассудок фонит,
когда к чаше с причастием встану,
и от страха душа всхолодит.
Как художник, я мысли рисую,
и из плоти себя я леплю,
перед Богом от счастья ликую,
и людей, как себя, возлюблю.
Никому я уже непокорен,
приравняю себя я к греху,
и в осмысленном тонком позоре
жизнь продолжу земную свою.
Уходя, я себя упакую,
и по кругу долги разнесу,
и народную славу взликую,
прежде чем до скончанья уйду.
2005