Текст книги "Славка с улицы Герцена"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Чтобы подбодрить себя, я иногда начинал размышлять, что все-таки есть у меня радость, которую не прогонит никакая усталость. Мое открытие! Мое умение окружать себя собственным горизонтом и оставаться один на один с землей и небом, в мире, где только трава, бабочки, птицы и облака… От этих мыслей и правда становилось легче.
Однако облака, о которых я вначале думал с удовольствием, начинали внушать беспокойство. Они становились грузнее, гуще. У некоторых начали темнеть бока. В воздухе появилось предощушение грозы (не обязательной, но возможной), которое я умел чувствовать загодя не хуже «баромэтра». Не хватало еще оказаться посреди поля под молниями и ливнем! Я попытался утешить себя тем соображением, что большой опасности все равно не будет. Ведь отчим объяснял про теорию вероятности. Но тут же возникло здравое возражение, что он мог и соврать. Разве мало он врал маме и мне! Вот и сегодня тоже: обещал, что придет машина, а где она, в какое провалилась место? Я даже назвал шепотом такое место самым подходящим словом, и от этого опять стало легче. Но тут же я сцепил пальцы замочком – чтобы погода не обиделась на меня за неподходящее выражение и не наслала в отместку грозовую тучу…
Наконец, когда вышли на лежневку, ведущую мимо «лагеря», через сухие тростники и болотца с морскими голубями, впереди открылся город. Он стоял на высоких откосах, поэтому видны были только прибрежные крыши и церковные башни. Я тогда не знал их названий, но помнил каждую. И сейчас различал хорошо. Вон справа купола двух церквей старинного монастыря (он всегда казался мне сказочным городком). Вон в самом центре панорамы моя белая башня. Иногда я называю ее «книжной», потому что в этой бывшей церкви теперь библиотека и я туда записан, в детский отдел. А рядом с ней не видная отсюда, но все равно реальная школа, в которую скоро опять придется ходить, во второй класс (об этом я вспомнил без удовольствия). Недалеко от «книжной» башни – еще одна, стройная, так и рвущаяся в небо. Говорят, скоро эту церковь опять сделают действующей, то есть разрешат молиться в ней верующим… А левее остальных – небольшая колокольня, рядом с которой я никогда не бывал, видел ее только издалека, если ходил с мамой и отчимом на пристань. Что в ней нынче, я не знал, но всегда радовался, если замечал эту башню над крышами и заборами протянувшихся вдоль реки улиц.
И теперь я радовался всем башням города сразу! Они были, как маяки для плывущего из дальних морей матроса (на звание капитана я не претендовал). Одно только плохо: если я смотрел на башни в половинку семикратного бинокля, они казались близкими, прекрасно различимыми (хотя и прыгали от моих шагов), а когда отрывался от окуляра, башни как бы уносились от меня в недосягаемую даль. И сразу становилось ясно, что еще шагать да шагать…
А облака над далеким городом, над дорогой, над моей головой громоздились уже совсем не по-доброму, и в них все заметнее набухала сизая краска. То, что соберется гроза, уже не вызывало сомнения. Вопрос только в том: застигнет ли в пути или позволит добраться до дома? Ох, кажется, не позволит…
Впрочем, в тревожных размышлениях была и польза: они отвлекали от усталости и заставляли топать поспешнее…
Все когда-то кончается. Под синими сгустившимися тучами перешли мы мост, дошагали до старинного здания музея с колоннами и деревянной пожарной вышкой. Здесь Анна Кондратьевна сказала:
– Мне ведь теперь в другую сторону, в Затюменку. Доберешься один-то, знаешь дорогу?
Чего ее было не знать! Вон, за несколько кварталов отсюда, за круглой «Ленинской» баней, за красным польским костелом с колоколенкой-малюткой, белеет моя башня. А от нее и от школы я в прошлом учебном году топал домой каждый день – всего-то семь кварталов!
Я заверил Анну Кондратьевну, что доберусь благополучно. Мне хотелось, чтобы она скорее ушла и не заметила, как я боюсь надвигающейся грозы.
– Ну, а если дождиком накроет, переждешь на каком-нибудь крылечке…
Пережду, – нервно сказал я. Гремело уже недалеко, а один раз над баней проскочил желтый зигзаг.
Крупный дождь ударил, когда я прошел два квартала. Я укрылся под узорным чугунным навесом кирпичного особняка (там, кажется была поликлиника). Струи лупили по доскам тротуара так, что те даже прогибались. И гремело крепко, и сверкало недалеко. Я вздрагивал. Но… видать, сказались прошлые переживания и усталость и боялся я грозы не как прежде, а словно по привычке. Будто даже не я, а кто-то другой, на кого я смотрю со стороны. Когда гроза откатилась (и утомленный мой страх – тоже), я сел на ступеньку и протянул ноги под слабеющие струи. Дождь ласково смыл с ног боль и утомление. Правда не надолго, а до той поры, когда я снова двинулся в путь.
Но теперь это был уже недалекий путь к дому. Пробилось солнце, засветилась над башней радуга, запахло как всегда после свежего дождя – тополями и сырыми досками тротуаров. И я затопал гудящими ступнями по этим доскам, по бликующим лужам… Вот и школа, вот и улица Дзержинского, вот поворот на улицу Герцена… Здесь ноющая боль в ногах и спине снова усилилась. Словно подвергла меня последнему испытанию. Можно было свернуть в старый, родной для меня двор, где я жил раньше, целых семь лет, зайти в гости к старшей сестре и ее мужу. Они тут же начнут кормить и поить меня, мазать на пятках мозоли, уложат отдыхать… Но мама-то, наверно, уже с ума сходит от тревоги. Да и вообще… во мне жило понимание, что всякий трудный путь надо проходить до конца.
И я прошел. По Герцена, по Первомайской, по Смоленской. Пересек мокрый, искрящийся от дождя двор. Прошлепал по пахнувшему жареным луком и примусом коридору, потянул обитую фанерой дверь, встал на пороге, увидел маму, отчима. И… расплакался.
7
Не разревелся я, а именно расплакался. Тихо и неудержимо. Капли начали падать с подбородка на половицы и на босые ступни, чиркать по перетянутыми лямками свитеру. Плакал не от усталости, не от боли в ногах, а, видимо, от всех переживаний и от обиды.
Мама подскочила, прижала (и от нее пахло мамой – ее руками, волосами, теплым утюгом от кухонного передника).
– Господи, где ты пропадал! – (На макушку мне тоже упала капля.) – Что с тобой случилось? Я всех обегала: куда ты девался…
– Да… – всхлипывал я в передник. – Сказали, что обратно на машине, а сами… Попробуйте-ка пешком туда-обратно… почти двадцать километров…
Отчим топтался рядом и негодующе выговаривал:
– Да как же так… Она же обещала… Ну я ей…
– Молчи уж, – сказала мама. – Кинули ребенка в картофельной борозде…
Почему то эти слова – «в картофельной борозде» – показались мне особенно горькими, и я расплакался сильнее.
…Ну, всё в конце концов проходит – и слезы, и первые расспросы, и горячие радости, по поводу благополучного конца приключений. Через четверть часа я лежал на кушетке, мама зачем-то растирала мои ноги полотенцем, смоченным в слабом растворе уксуса, и оба они – мама и отчим – слушали мой уже спокойный, без слез, рассказ о путешествии. Почему-то их обоих больше всего удивляло (и даже восхищало!), что я принес домой картошку.
– Почему ты ее не высыпал? – допытывалась мама. – Тащил такой груз!
А я только пожимал плечами (хотя в лежачем положении это было не совсем удобно). Выбросить картошку из вещмешка мне в дороге ни разу не пришло в голову. Ну, по правде говоря, не такая уж это была тяжесть. Мама потом взвесила на безмене – оказалось четыре с половиной кило. А кроме того, это же была пища. Продовольственный продукт ! У меня, пацаненка, все свое детство прожившего впроголодь, рука не поднялась бы выбросить то, что можно съесть. Лишь кладбищенский груздь вызывал у меня сомнения. Но картофельные клубни размололи гриб в труху, и мама выкинула его останки в помойное ведро. А потом стала кормить меня овсяным киселем с молоком (кто сейчас помнит, какое это восхитительное блюдо?).
Отчим, слушая меня, взрывался время от времени театральным негодованием:
– Нет, как она могла! Стерва! Я с ней поговорю!.. – Это он о «предзавкомше» Грузновато. Оказалось, что незадолго до моего возвращения, он ходил к Розе Яковлевне домой, и та «обрисовала ситуацию». Водитель полуторки, когда привез мешки на склад, заявил, что второго рейса делать не будет, потому что у него бензина осталось «на кошкин чих» – только чтобы дотянуть до колхозного гаража. А оставшиеся мешки, мол, не его дело. «И неча на меня орать, как старшина в окопах, я вам неподчиненный». Роза Яковлевна принялась хлопотать о другой машине, выпросила в соседней конторе фургончик марки «Додж» (тогда, после войны, этих американских «доджей», «студебеккеров» и «шевроле» в советских учреждениях было немало – помощь союзников). Поехала снова на поле («хотя я и так вся была разбита»), привезла оставшиеся мешки в город. «Но вашего мальчика и Анну Кондратьевну мы ни на поле, ни на дороге не видели. Наверно, они поехали на попутной машине…»
– И как она могла вас не увидеть! Куриная слепота! Дрыхнула, небось, в кабине! – шумно возмущался отчим. Конечно, он чувствовал себя виноватым, что оставил меня там, в поле. И теперь вину эту прятал под шумным возмущением. А мама ему ничего не отвечала и смотрела косо. Мол, будет у нас с тобой потом отдельный разговор. Не выдержав таких взглядов, отчим вдруг заявил, что пойдет к этой «доцветающей розе» снова и выяснит все подробности. Чтобы поставить вопрос на профсоюзном собрании. А сначала, прямо вот сегодня, сейчас, выскажет ей про все это дело свое мнение один на один. Простыми интеллигентными словами. «А потом вырву ей из толстой задницы ноги!»
– Не валяй дурака, – сказала мама. Но отчим, булькая от жажды справедливости, устремился за дверь.
Мама только рукой махнула. Понимала, что он, поостыв на улице, к «мадам Грузноватой» не пойдет. Лишь бы не повстречал какого-нибудь одного знакомого и не завернул с ним в ближнюю подвальную забегаловку, которая у них именуется «Метро»…
В этот момент пришли мои приятели – Володька и Виталик. Тревожились: нашелся я или нет. Потому что мама недавно ходила к ним, узнавала: не «застрял ли» я у ребят по дороге домой (вещь маловероятная, но каких только вариантов не придумаешь, тревожась о сыне!).
Сейчас мама, гордясь мною, поведала Володьке и Виталику о моем трудном путешествии, а я скромно похвастался лопнувшими мозолями на пятках.
– И всю поклажу дотащил, ни выбросил ни одной картошечки, – снова похвалила меня мама. Будто я мог на ходу выбрасывать клубень за клубнем!
– Картошка это ништяк, – небрежно прокомментировал я. – А вот почти двадцать километров в сапогах малость запомнились… – И я опять поболтал в воздухе натертыми ногами. Слегка царапнула совесть: ведь пройденных километров было все-таки не двадцать, а восемнадцать. Но… я же говорил «почти». И, к тому же, если прибавить то, что я ходил еще там, по полю, то, может, два десятка и наберется.
Приятели оценили мой «подвиг». Володька – со сдержанным пониманием. Он вообще был немногословным и мудрым, да и постарше меня и Виталика, перешел в третий класс. А Виталик – всегда шумный и возбужденный (так, что пузырьки на губах) – восхищался мной от души. Сравнивал мои доблести со своими и великодушно отдавал мне предпочтение:
– Да-а! Мы с тетей Ларой в июне были у тети Маруси в Падерино и там заплутали в бору и прошли пятнадцать километров. Но, конечно, это меньше, чем ты. Да еще я не в сапогах был, а в тапочках, и без груза…
Я просто физически, всей кожей, ощущал, как растет в глазах приятелей мой авторитет. И это было чрезвычайно важно. Потому что за последние недели ему, авторитету этому, несколько случаев нанесли ощутимый урон.
Недавно мы втроем на улице играли в красных конников (рубили деревянными саблями крапиву), а мимо проходил незнакомый дядька с рослым рыжим псом. Пес шел без поводка. Ему не понравилось, как мы замахиваемся сосновыми клинками, он загавкал и бросился к нам. Виталик храбро укрылся за Володькой. Тот повел себя еще храбрее – врезал псу по морде. Дядька ухватил своего «волкодава» за шиворот и, ругаясь, оттащил. Но я все это узнал позже. А в тот решительный момент с ревом кинулся во двор и захлопнул калитку. (Кстати, такой случай был уже не первый.)
Потом я объяснял, что это у меня «нервные последствия» (повторял мамины слова). Мол, в раннем детстве на улице Герцена меня напугал скандальный соседский шпиц Марсик и с тех пор страх перед собаками «растворился в моей крови».
Володька сочувственно кивал. Он меня никогда не упрекал за все мои грехи: вранье, хитрости и (мягко выражаясь) недостаток храбрости. Это был славный такой, светловолосый и тонколицый мальчишка, рассудительный и умелый во всех делах. Мне очень хотелось быть похожим на Володьку, но порой он подавлял меня своей снисходительностью, больше, чем Виталик своими шумными разоблачениями. Впрочем, Виталик в тот раз не упрекал меня, а просто добивался полной правды. Хлопая пузырящимися губами, он требовал:
– Ты только не ври! Скажи сразу, что струсил, и тебя поймут! Просто честно скажи!
Но я не мог так честно. Я продолжал про Марсика и застарелый нервный испуг. Тогда Виталька усилил нажим:
– А если ты окажешься на фронте и на тебя фрицы выпустят стаю учёных собак? Тогда что?
– Балда ты! Какие фрицы? Их давно всех разбили!
– Ну, какие-нибудь другие враги!
– На фронте у меня был бы автомат! Я бы их всех… очередями…
– А здесь у тебя сабля была! Володька собаку по носу, а ты – драпать!
– Володька ведь, а не ты!
– Да, я тоже испугался! Но хоть не побежал!..
– Хватит вам, – негромко сказал Володька. – У каждого свой характер. И потом он укрепляется, когда люди делаются взрослые…
Я понимал, что Володька жалеет меня, и стыдливо сопел.
Так же тошно мне было и в том случае, когда я наконец решился прыгнуть с дровяного сарая в кучу опилок. Эта куча осталась после того, как Лилькин и Галкин отцы долго пилили привезенные с лесосклада бревна (целую поленницу наворотили). Девчонки бесстрашно сигали в опилки с высоты, а я никак не мог решиться. Заберусь на сарай, посмотрю и с захолодевшим животом лезу по дровяному штабелю обратно. Объясняю это дело тем, что недавно, прыгая с качелей, подвернул ногу и теперь опасаюсь снова «повредить связки». Зловредные Галка и Лилька, хихикая, рассказали Володьке и Виталику, как «наш Славик чуть не обоссался на крыше да так и не прыгнул».
– Да нога же болела! – взвыл я.
– У тебя чуть что – сразу нога болит, – напомнил Виталик. – Скажи лучше честно, что испугался. Я вот боюсь и не скрываю…
Выхода не было. Я рывком взлетел по штабелю на сарай, сжал в животе мгновенный ледяной страх и ухнул в опилки. И… ничего. Встал живой-невредимый. И уже смотрел победителем, но… вдруг подкатила неудержимая икота. Как тогда, после шаровой молнии. Крупные «ики» выскакивали из меня через короткие равномерные промежутки, как большие деревянные шарики.
Девчонки заржали.
– Не обоссался, так обикался, – сообщил длинная отвратительная Галка.
–Дура… ик… Это от сотрясения… ик… желудка…
– Скажи честно, что от испуга, – уточнил Виталик.
– Сам ты от… ик-спуга…
– Ну, чего вы, – остановил спор Володька. – Бывает, что от сотрясения…
Но я-то понимал, что он видит меня насквозь. Как и в тот раз, когда играли в «океанскую эскадру».
Тот случай был самым ранним из подорвавших мой чахлый авторитет, но запомнился мне больше других. Более горько, что ли…
Случилось это в тот день, когда в комнате рванула шаровая молния, а потом я, уже успокоенный, любовался с крыши сверкающим после дождя городом и белой башней. Тогда меня Володька и Виталик и позвали навстречу морским приключениям.
На улице Первомайской, в квартале между Смоленской и мостом через лог стояло тогда (а, может, и сейчас стоит) двухэтажное кирпичное здание, которое называлось «Маслозавод». Или говорили еще «Молокозавод». Там выпускали всякие молочные продукты. Перед Маслозаводом дорога слегка понижалась, образовывала длинную пологую выемку. Разумеется, после каждого дождя там появлялась лужа. Чем обильнее дождь, тем шире и глубже «водоем». А в тот день он получился «ну, прямо океанский». Так выразился Виталик. Он был в одних трусиках и первым ринулся бороздить водную стихию. Володька скинул свои длинные брюки (предмет моей и Виталькиной зависти), повесил их на штакетник у тротуара и тоже пошел бурлить ногами. Его сатиновые трусы вздувались, как черный парашют. Я ступил в воду последним.
На мне были штаны с лямками – те, в которых я потом путешествовал на картофельное поле.
– Да сними ты их! – посоветовал Виталька, возникая передо мной в ореоле брызг.
– У меня под ними ничего нету…
Я врал. Под штанами были, конечно, трусики, но «самодельные», из полинялого трикотажа. Мама сшила их из своих старых рейтузов – приходилось экономить на всем. И я боялся, что сейчас увидят и захихихикают: «Девчоночьи!» По крайней мере, Виталик бы точно захихикал. Да еще уточнил бы: «Я не дразнюсь, а правду говорю…» И я начал осваивать «морской простор», не сняв штанов.
Мы изображали военные корабли.
Глубина была где-то по щиколотку, а где-то и выше колен. Опасаясь, что слишком забрызгаю штаны, я не носился по воде очертя голову, как Володька и Виталик, двигался «со средней скоростью». Объявил, что я тяжелый броненосец, а броненосцы, как известно, корабли солидные, неторопливые.
– Просто ты боишься, что за штаны дома влетит, – уточнил «правдоискатель» Виталик.
Но я боялся не этого. Думал, что придем после игры к Володьке во двор (там у нас было что-то вроде «штаба»), и он скажет: «Да не стесняйся, тут же посторонних нет. Сними их, посиди в майке, а они высохнут на заборе». И опять придется врать: мол, надо скорее домой, мама ждет… А он, Володька-то, всегда чует вранье.
В общем, сидело во мне этакое внутреннее опасение, не дававшее развивать большие скорости. Конечно, я отставал, когда надо было совершать маневры в кильватерном строю.
Играть нам никто не мешал. Прохожие огибали лужу далеко по краям, по высоким дощатым тротуарам, и на нас поглядывали без интереса. Машины проходили редко. Легковые сюда вообще не совались, а если вдруг появлялся какой-нибудь ЗИС или студебеккер, мы пережидали в сторонке, пока он с бурленьем и плеском пересечет синюю от небесного отражения и сверкающую от солнца лужу. Говорили, что налетел ураган…
Чтобы отвлечь внимание Володьки и Виталика от своей тихоходности, я предложил передохнуть и придумать для всех для нас название корабля. Написать его у каждого на груди «химическим» (то есть чернильным) карандашом. Карандашный огрызок лежал у меня в кармашке штанов.
Виталик тут же сообщил, что он будет миноносец «Стремительный». И я, обмакивая грифель в воду, вывел это длинное слово повыше Виталькиного живота.
Володька сказал, что он крейсер «Варяг». Виталик выхватил у меня карандаш:
– Дай, я напишу! Я быстрее, а то ты долго возишься!
Конечно, он быстрее! То ли тринадцать букв, то ли шесть!
Впрочем, написал он всего пять букв – кривым полукругом в широком вырезе выгоревшей Володькиной майки. Тогда я со значительным видом взял у Виталика карандаш и вывел в конце слова большой «твердый знак». А Виталику важно сказал:
– Экая у вас, сударь, чичкинская орфография…
Виталик, видимо, не понял ни одного слова (разве что «у вас»). Открыл пухлый рот, округлил похожие на черносливины глаза. Но Володька быстро сообразил:
– Все правильно. Раньше так писали, в старину.
Виталик надулся. Не любил он, когда прав кто-то другой, не он. Я протянул ему карандашик:
– А на мне напиши «Петр Великий». Был такой броненосец…
Про «Петра» я знал из рассказов отчима, он любил иногда поговорить об истории старого флота, о Севастополе и Порт-Артуре.
Но раздосадованный Виталик заявил, что на мне лучше написать слово «Черепаха». Потому что знаменитый царь Петр был смелый и никогда не боялся забрызгать морскими волнами штаны.
– Я не дразнюсь, а говорю так, потому что правда…
Тут во мне взыграла обида. Дело в том, что Володька вроде бы хихикнул при Виталькиных словах. Или показалось? Все равно! Горячая жидкость закипела в глазах.
– Я боюсь, да?! На, смотри! – И я с размаха сел в воду. Так, что она заплескалась выше живота.
Затем я вскочил, швырнул в Виталика огрызком карандаша, повернулся и зашагал прочь, вспенивая лужу коленями. Со штанов текло, из глаз тоже текло – пожалуй еще сильнее. И, чтобы этого не увидели, я не оглянулся на неуверенный Володькин оклик: «Славка, подожди!» Только и оставалось – уйти, показывая спиной оскорбленную гордость.
Впрочем, Володька и Виталик все равно догадались, конечно, что я разревелся. И что в моем плюханьи в лужу была не отвага, а слезливая обида и боязнь прослыть окончательным трусом. Я чуял эту их догадку и ничуть своим поступком не гордился. Наоборот, вспоминал со стыдом. Даже с большим стыдом, чем бегство от собаки и противную икоту после прыжка с сарая…
Но вот теперь, своим дальним походом за картошкой, я как бы зачеркнул былое малодушие и вырос в Виталькиных, да и в Володькиных (это главное!) глазах. И в своих тоже…
8
Неизвестно, побывал ли отчим вторично у Розы Яковлевны Грузновато и устроил ли ей обещанный скандал. Возможно, просто посидел со знакомыми в подвальной «американке». Но, тем не менее, вернувшись, он изложил новые подробности. Оказалось, что привезенные на «додже» мешки сгрузили не на конторском складе, а на дворе у «предзавкомши», поскольку склад был уже закрыт.
– Это она, хитрая лиса, нарочно устроила, чтобы причитающуюся ей долю сразу оставить у себя… А твой мешок, Славка, тоже там.
– Какой еще мой мешок? – удивился я хмуро (потому что все еще был сердит на отчима).
– Да с сеном! Забыл, что ли? Ты завтра сходи да забери…
– Зачем оно мне, это сено…
– Ну, мало ли зачем! Пригодится. Да и сам мешок хороший, крепкий еще. Не оставлять же его этой вредной бабе! Сходи, она недалеко живет, на Большом Городище…
– Ничего себе «недалеко»! У ребенка еще ноги не зажили! – вмешалась мама.
Но я вдруг подумал, что, если завтра притащу с Большого Городища такой трофей, приятели зауважают меня еще сильнее. Не говоря уже о Лильке с Галкой.
В Большом Городище мне случалось бывать редко, да и то с кем-нибудь из взрослых. Думаю, что и Виталик, и даже Володька никогда не ходили туда самостоятельно. Но теперь, после похода «за горизонт», такая прогулка мне казалась делом совсем простым. Ну, не заблужусь же я в своем собственном городе!
Мама покачала головой, но спорить больше не стала.
Наутро отчим объяснил мне дорогу и даже дал пятьдесят копеек, чтобы некоторую часть пути я смог проделать на автобусе.
Тогдашние тюменские автобусы были «открытого типа». А проще говоря, обыкновенные тряские полуторки со скамьями в кузове. Пассажиры забирались туда по укрепленной сзади железной лесенке. Забрался и я. И честно хотел купить у кондукторши билет, чтобы проехать по улице Республики от Первомайской до остановки «Главпочта». Оттуда недалеко было до Перекопской и Земляного моста, ведущего через лог прямо к Большому Городищу. Пожилая добродушная тетка с кожаной сумкой и рулонами билетов на груди глянула на меня жалостливо.
– Ты куда это, цыпленок, собрался один-то?
– По делам, – солидно сообщил я, протягивая на ладошке пятаки и гривенники.
– Убери свою мелочь, деловой человек. Небось, еще в школу не ходишь, можно пока и без билета…
Первым порывом было возмутиться: я, мол, уже почти второклассник! Но здравые соображения тут же взяли верх. С такими деньгами я мог потом отправиться на родную улицу Герцена и вдоволь наиграть в чику с прежними друзьями-соседями – Толькой Рыжим, Семкой Левитиным, Амиркой Рашидовом. Игра могла быть долгой – пока не продую все до последнего пятака (насчет выигрыша я не питал иллюзий, важен был интерес). В общем, я пожал плечами, сказал тетке спасибо и опустил денежки в единственный кармашек на штанах.
Кататься на машинах мне приходилось редко. Я с удовольствием трясся на дощатой скамейке, вертел головой, и радость от поездки была такая, что вылез из полуторки я не у почты, а на две остановки дальше, у начала Затюменки. Ну и ладно! Дорогу я все равно знал!
Я запрыгал вниз по спуску, что вел к двум мостам – через Туру и через лог с речкой Тюменкой. Прыгалось легко. Потому что под уклон и потому что был я нынче не в сапогах, а в невесомых сандаликах на босу ногу. На скользких истертых подошвах я съехал по тропинке в глубину лога, перешел вброд Тюменку (глубины-то меньше, чем до колен) и стал подниматься по откосу другого берега – по извилистой дорожке среди высокой, жесткой, но не кусачей травы. Там, наверху, по моим соображениям, должны были начинаться улицы Большого Городища. Но я ошибся…
Городище с его старыми деревянными домами и высокими елями было и правда недалеко, но за еще одним руслом разветвленного лога. А участок, на который я выбрался, оказался квадратным островком. Рукава лога охватывали его с четырех сторон. Мне тут же пришло в голову, что именно здесь в старину стояла татарская крепость, на месте которой казаки потом построили наш город (эту историю рассказывала мне мама, когда мы ходили в музей, где я видел старинную пушку, кольчуги и скелет мамонта).
Я ничуть не огорчился, что тропинки меня вывели не прямо к Городищу, а на этот необитаемый остров.
В самом деле необитаемый! Никого, кроме меня! Только редкие бабочки кружили над травой. Трава была невысокая (возможно, скошенная в недавнюю пору), но кое-где над ней белели крупные ромашки.
Я лег в щекочущую траву, подпер щеки, и опять, как вчера, оказалось, что вокруг меня – только горизонт. Очень близкий. Он был щетинистым от частых травинок, но все равно – горизонт. Линия, где небо (ясное, густо-синее) соединилось с окружившей меня безлюдной землей. Я опять оказался в своем собственном мире .
Когда я стал большим и начал писать книжки, строгие люди, которые называются «критики», не раз упрекали меня, будто я часто ухожу в этот наполненный тишиной и травой мир и отгораживаюсь от мира настоящего (с его бурной действительностью и социалистическим строительством) собственным горизонтом. Но об этом как-нибудь в другой раз. А пока я никаких книжек не писал (только выдумывал иногда сам для себя всякие сказки), и было мне всего-то неполных восемь лет. И по правде говоря, мне это нравилось. Вот если бы еще каникулы были подлиннее…
Ну, в конце концов я поднялся над травянистым горизонтом во весь рост – надо было двигаться к цели путешествия. Мурлыча «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»« («Варягъ»!), я опять съехал на подошвах в лог и вновь поднялся по склону. Теперь уже и вправду к Большому Городищу.
Не помню уже, на какой улице жила мадам Грузновато, но дом отыскал я легко. И храбро вошел во двор (знал, что собаки здесь нет). И мешки увидел сразу, они стояли у поленницы. Мой мешок – с черной заплатой в виде буквы «Г» – стоял с краю. Подходи и забирай! Так я и собрался сделать. А с Розой Яковлевной (которая сейчас, конечно же, на работе) пусть потом объясняется отчим.
Но исполнить задуманное так просто не удалось. Тонкий (и противный) голос окликнул меня с крыльца:
– Эй, тебе чего!
На ступеньках стояла Аллочка Грузновато, дочка Розы Яковлевны. Тощая девчонка с рыжей челкой и с болячками на губах и на коленках. Я ее немного знал, то есть мы однажды видели друг друга на огородах у конторы «Заготживсырье». Но она меня, судя по всему не помнила. Потому что подбоченилась и спросила:
– Ты кто такой?
Независимым тоном я сообщил, кто я такой и зачем пришел:
– За своим мешком!
– А мешки трогать нельзя! Их еще будут распределять ! Так мама сказала.
Вот дура! Неужели она подумала, что я поволоку на себе мешок весом в несколько пудов!
– Мой мешок распределять не надо. Потому что он мой . Вот этот!
– Пфы… – Аллочка оттопырила губу с самой большой болячкой. – Этот п-жалста. Мама говорила, что его вообще надо выкинуть.
– Твоя мама шибко любит распоряжаться, – мстительно сообщил я. – Вчера заняла мое место в машине, а я топал до города пешком, все ноги натер…
Алка сжала кулаки и прищурилась.
– Ты мою маму не трогай, а то как приварю по кумполу. Полетишь со двора впереди мешка…
– Ага, одна приварила и сразу обкакалась, – сообщил я в ответ с достоинством, но без лишней сердитости. Сразу почуял: если сцепимся, правда будет на Алкиной стороне. Потому что Роза Яковлевна для меня вредная тетка и недруг отчима, а для нее, для Алки, она – мама . И ничего с эти не поделаешь. К тому же, Аллочка Грузновато хотя и была моя ровесница, но выше на полголовы. С такими жилистыми и злющими девчонками (вроде как мои соседки Лилька и Галка) связываться опасно. Поэтому, не продолжая спора, я взвалил мешок на голову и гордо двинулся со двора.
Был мешок большой, но совсем легкий. Без всякого труда я «пешим ходом» – по логу вдоль речки, до моста на Первомайской, а там и к себе на Смоленскую – доставил поклажу домой.
Мы вывалили сено в дворе у Володьки. Оно вспухло большой кучей. Даже удивительно, как его столько помещалось в мешке! Мы втроем кувыркались в нем, как сбежавшие из цирка обезьяны (по словам Володьки). Вбирали в себя свежий сенный запах. Радостно хихикали, когда сухие травинки щекотали нам руки, ноги, щеки. Мы словно выбрались за город, на луга, где такого сена – до самого горизонта…
Володька затеял игру в рыцарей. С деревянными мечами и фанерными щитами, верхом на палках-лошадях, мы сшибались в поединках, а после, когда «вылетали из седел», сцеплялись на сене в рукопашную. А победителя награждали затем спелым помидором или огурцом, который подносили торжественно, будто королевский приз. Потом, правда, все равно делили награду на три части, но победителю по справедливости доставалась самая крупная доля…
Мы играли на этом сене и в начале сентября, который оставался теплым, как август. А утомившись бранными утехами, лежали рядышком, смотрели на пухлые, совсем еще летние облака и рассказывали друг другу новости.
Однажды Володька сообщил:
– Нас сегодня водили на экскурсию, к реке. Показывали с берега, что такое горизонт. Потому что мы теперь изучаем природу…
Я хотел напомнить, что совсем недавно видел этот самый горизонт и побывал именно за ним – когда путешествовал на картофельное поле. Но Володька продолжал рассказ:
– Учительница сказала, что горизонт за рекой хороший, но самый лучший, это когда в открытом море. Там ровная-ровная линия, а ты будто в середине большого синего круга…
Здесь я хочу сделать отступление и рассказать про горизонт в открытом море.
9
В 1962 году (который был далеким будущим в моем тюменском детстве, а теперь, в начале двадцать первого века, стал еще боле далеким прошлым) я отправился в отпуск на черноморские берега.