355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Крапивин » Сказки Севки Глущенко » Текст книги (страница 4)
Сказки Севки Глущенко
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 23:43

Текст книги "Сказки Севки Глущенко"


Автор книги: Владислав Крапивин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

ДВА ПОЭТА

После урока Гета Ивановна велела Севке (а еще Борьке Левину и Витьке Каранкевичу, которых то-же заставила переписывать буквы) сесть на задние парты. «Чтобы не торчали на глазах». А остальным тоже приказала не расходиться. Сообщила, что сейчас во второй «Б» придет гость. Это фронтовик, офицер-артиллерист и настоящий поэт. Он пишет стихи и даже печатает их в журналах. Стихи для взрослых и для ребят. Поэт может их почитать, если его попросят. И может рассказать про всякие военные дела. Только «все должны сидеть тихо, положить руки на парты, а если будут вопросы, поднять правую руку и ждать, когда вызовут, а не махать ей и не кривляться, как Тощеев и Кальман».

Севка очень обрадовался: значит, сидеть придется вместе со всеми – это в сто раз веселее, чем в пустом классе. И к тому же первый раз в жизни он увидит поэта. Конечно, не Пушкина, но всё равно настоящего. А буквы он перепишет аккуратненько, будут стоять, как гвардейцы на параде.

Поэт оказался молодым остроплечим человеком в суконной гимнастерке – с портупеей, но без погон. Одно плечо у него было повыше другого – будто поэт удивился чему-то, приподнял его и забыл опустить. Севка знал, что так бывает от контузии. На щеке поэта был небольшой коричневый шрам. «Зацепило осколком, – подумал Севка. – Повезло еще. Могло и голову пробить, а тут все-таки живой вернулся…»

У папы тоже был шрам. На подбородке, маленький, похожий на букву «С». Папа его получил не на войне, а гораздо раньше, когда Севки еще не было на свете, а сам он был молодым матросом. Зацепило крюком лебедки. Севка плохо помнил папино лицо, а эту маленькую букву «С» на узком, всегда гладко выбритом, чуть раздвоенном подбородке запомнил с младенчества… Поэту повезло, он вернулся. А Севкин папа уже не вернется…

Или все-таки вернется когда-нибудь? Ведь никто-никто не видел, как он погиб. Транспорт горел, команду с него снял английский эсминец, капитан и еще несколько моряков были убиты, а старпома Сергея Григорьевича Глущенко не оказалось ни среди живых, ни среди мертвых. Скорее всего, он был среди тех, кого первым взрывом сбросило в воду, и они погибли среди зимних волн от холода или от немецких пуль… Все решили, что было именно так… Но может быть, и не так? Севка знал, что на войне бывало всякое.

Может быть, и этот поэт не раз чудом спасался от смерти…

Поэт стеснялся. Немного заикаясь, он объяснил «товарищам второклассникам», что еще до войны, в школе, очень любил писать стихи. И даже на фронте, когда вроде бы уж совсем не до этого, он всё равно их писал. Для армейской газеты и просто так, для товарищей. Как-то само это получалось. И даже воевать от этого было чуточку легче.

– Вот до смешного доходило, ей-богу: недалеко снаряды грохают, может накрыть в любой момент, а в голове строчка вертится. Думаешь, как бы ее в стихи загнать… – Он виновато улыбнулся, дернул приподнятым плечом. – Ребята наши… ну, товарищи, с которыми в батарее был, меня дразнили: «Сашка, тебе бояться некогда, ты во время обстрела поэмы складываешь…»

– А вы правда не боялись? – спросила вредным голосом Людка Чернецова.

– Чернецова! Когда спрашиваешь, надо руку поднимать!

– Да не надо, – торопливо сказал поэт. – Почему не боялся? На войне все боятся, жизнь-то одна.

– Это трусы боятся, а смелые – нет, – заспорил Витька Каранкевич. Он был не очень умный.

– Каранкевич!

– Нет, – сказал поэт, – все боятся. Только трусы бегут, а обыкновенные люди воюют.

– А вы не бегали? – без насмешки, а скорее с опаской спросил Владик Сапожков.

– Сапожков! Сейчас вылетишь из класса!

Поэт сказал, будто извиняясь:

– Куда побежишь, если ты командир орудия, а потом командир взвода… Ты побежал – за тобой взвод, потом батарея, потом вся позиция начнет откатываться. А кто воевать будет? Конечно, если дают приказ отходить – это другое дело. А без приказа не положено…

– Значит, вы смелый, – с удовольствием сказал Сапожков. Он выяснил для себя всё, что хотел.

– На войне смелых солдат столько, что не сосчитать. Им и полагается быть смелыми… Я про другое хочу сказать. Я ребятишек видел таких, как вы… Ну или чуть побольше. Им тоже воевать пришлось. Вот это герои, честное слово. У меня про одного стихо-творение есть. Если хотите, я могу…

Все, не слушая Гету, закричали, что, конечно, хотят! И Севка закричал. Поэт ему нравился. Он был, разумеется, герой, только очень скромный. И про трусость и смелость говорил то же самое, что Севкин сосед Иван Константинович, значит, всё правильно.

Севка слушал поэта, машинально макая перо в непроливашку (он забрал ее у Альки). Так же машинально выводил злосчастную букву «Ю». Потому что это было не главное. Главное – стихи живого поэта, который читал их негромко, без особого выражения, но очень понятно.

В стихах рассказывалось, как наши освобождали от немцев маленький город.

 
Горели дома от воздушной атаки.
Враги огрызались всё реже и реже…
По мерзлой дороге
с гуденьем и скрежетом
К окраине шли краснозвездные танки…
 

Но на пути у танков оказалась немецкая батарея. Она открыла такой огонь, что не пробиться. И тогда к танкистам – сквозь разрывы – пробрался с окраины мальчишка. В рваных сапогах и, несмотря на холод, в одной рубашке. Думать было некогда, мальчишку посадили на броню к автоматчикам: он обещал показать безопасный путь.

 
Рубашка рвалась наподобие флага.
И сам он вперед рвался —
зло и отточенно…
И танки ударили с тыла и с фланга.
И сбили фашистов.
И бой был окончен.
 

Севка видел всё это будто на самом деле. Или по крайней мере, как на экране кино. Мальчишка был похож на Юрика. И Севка отчаянно боялся, что его убьют. Нет, не убили.

 
Его, говорят, наградили медалью,
Но это уж после, и там меня не было.
А тут он шепнул:
«Дайте, дяденька, хлеба.
Немножко…
Мы с мамой три дня голодали…»
 

Сначала все сидели тихо. Потому что это такие стихи, что после них как-то не хочется шуметь и хлопать. Но потом всё же захлопали – сильнее и сильнее. Гета Ивановна что-то говорила поэту и медово улыбалась, а он переминался у стола.

Севка не хлопал: неудобно, ручка зажата в пальцах. Он проглотил застрявший в горле комок и стал писать дальше. Выстрелов и разрывов Севка не помнил, танки в тыл немцам не водил, но голодать вместе с мамой – это приходилось. Это он всё прекрасно понимал…

Поэт читал еще стихи: про бой с немецкими танками, про салют Победы. Потом рассказывал, как с товарищами брал «языка», когда служил в артиллерийской разведке. И всё было так здорово! Гета Ивановна уже ни на кого не кричала, когда шумели и спрашивали наперебой…

И вдруг всё кончилось! Раздался звонок с пятого урока, и оказалось, что поэту пора уходить. Ребята кричали: «Еще расскажите», но Гета Ивановна цыкнула. Поэт сказал «до свидания», Гета Ивановна увела его из класса, а все бросились к вешалке. Кроме Левина, Каранкевича и Севки.

Алька подошла и тихонько сказала:

– Чернилку завтра принесешь, ладно?

Севка сумрачно кивнул.

Когда класс почти опустел, Гета Ивановна вернулась. Посмотрела тетради у Борьки и Витьки, сказала, что всё равно каракули, но уж ладно на этот раз, пускай убираются домой. Подошла к Севке. Глянула с высоты:

– Ты, Глущенко, наверно, назло учительнице так царапаешь, да?

– Не… – шепотом сказал Севка.

– Напишешь еще строчку, потом пойдешь.

Она опять удалилась из класса. Свободные Каранкевич и Левин тоже выскочили за дверь. Стало тихо и тоскливо до жути. Даже накал в лампочках будто ослабел. Еле слышно, жалобно звенели в них волоски.

Севка опять начал глотать слезы. Написать еще строчку – дело не хитрое, но ведь Гета снова заявит, что не так. И до каких же пор он будет сидеть? Уморит Гетушка Севку. Это она ему мстит за разговор про «польта». А какое она имеет право? Она еще даже не настоящая учительница! Вот сейчас она придет, и он ей скажет…

Но Севка знал, что ничего не скажет. Во-первых, потому, что страшно. Во-вторых, Гета всё равно не возвращалась. Севка всхлипнул и взялся за ручку.

Открылась дверь… но вошла не Гета. Это вернулся поэт! Севка удивленно смотрел на него мокрыми глазами.

Поэт быстрым взглядом окинул класс, увидел на задней парте Севку, неловко улыбнулся. Сказал с запинкой:

– В-вот, имущество свое забыл…

Он взял со стула полевую сумку (такую же, как у Ивана Константиновича), шагнул к двери… и там огля-нулся. Посмотрел на Севку повнимательнее:

– А почему ты сидишь тут один?

Севка втянул разбухшим носом воздух и опустил голову: чтобы не видно было мокрых глаз.

Поэт постоял у двери и зашагал к Севке. Неуклюже присел рядышком (ноги, конечно, не влезли под парту и остались в проходе).

– Неприятности? – негромко спросил поэт.

У Севки не было сил гордо отпираться. Он кивнул.

– А что за беда случилась?

– Да вот… – сипло сказал Севка. – Буква эта проклятая. Никак не получается ровная, а она… Гета Ивановна… всё «пиши» да «пиши»…

Поэт понял всё моментально. Он же был военный человек.

– Дай-ка ручку, – сказал он. И придвинул Севкину тетрадку. – Левая рука у меня так себе, а правая пока работает как надо… Здесь писать?

И на строчке, где одиноко торчала косая Севкина буква, он вывел свою. Потом еще.

Севка с нарастающим восторгом следил, как послушные, подтянутые, со всеми положенными по уставу завитушками и перекладинками «Ю» выстраиваются в шеренгу. Поэт писал быстро. Рукав его гимнастерки двигался рядом с поджатым Севкиным плечом. От поэта пахло немножко одеколоном, немножко табаком, немножко старой кожей портупеи. И может быть (чуть-чуть!), порохом, запах которого въелся в ткань военной одежды со времени боев. Так же пахло от Ивана Константиновича, когда он подбрасывал хохочущего Севку к потолку или сажал рядом с собой на жесткую узкую кровать и давал пощелкать курком незаряженного браунинга – маленького и очень тяжелого. Так же, наверно, пахло от папы (только примешивался еще запах морской соли)…

Поэт закончил строчку и вопросительно взглянул на Севку:

– Еще?

– Ой, нет. Спасибо, она мне только одну велела…

Севка вздохнул. Строчка выглядела отлично, только поверит ли Гета? И как быть дальше? Ведь всё остальные в жизни буквы все равно придется писать самому.

Поэт понял Севку. И утешил:

– Ты не горюй. Красивый почерк – в жизни не главное. У многих великих людей почерк был такой, что ученые до сих пор не всё разобрали, что в их бумагах написано. Вот у Пушкина, например…

– Ой, правильно! – обрадовался Севка. Он вспомнил: – У меня есть книга «Пушкинский календарь», там на картинках рукописи Пушкина отпечатаны… – Севка засмеялся. – Гета Ивановна ему показала бы…

Засмеялся и поэт:

– Вот видишь. А ведь это Пушкин… Ты стихи Пушкина читал?

– Конечно, – сказал Севка ласково, будто взял в руки котенка. – Я его люблю. Я его часто читаю.

– И я люблю. На фронт из дому его книжку взял и всё время с собой возил, пока не сгорела…

– А вы знаете его стихи «Прощай, свободная стихия…»? – робко спросил Севка.

– Еще бы. Знаю, друг, – сказал поэт и положил на Севкино плечо ладонь.

Ладонь была твердая и очень теплая. Это чувствовалось через рубашку. Севка начал таять от этого тепла, от слова «друг», от радостного доверия к доброму и сильному человеку.

– А я… тоже стихи… иногда сочиняю, – задохнувшись от смущения, признался он. – Один раз… про революцию… Только они короткие. Хотите, я расскажу?

– Очень хочу, – серьезно сказал поэт.

Севка тут же раскаялся в своих словах. Он понял, какие неуклюжие у него стихи по сравнению с теми, что читал поэт.

– Да нет, – промямлил он. – Они плохие…

– Может быть, и не плохие. Ты уж прочитай, раз обещал.

Делать нечего. Севка обреченно продекламировал свое четверостишие. Уши Севкины словно варились в кипятке.

– Хорошие стихи, – сказал поэт. – Молодец… Удачно вышло, что мы с тобой встретились, верно? Мы с тобой похожие люди: Пушкина оба любим, стихи пишем…

Он хотел еще что-то сказать, но тут нечистая сила принесла Гету Ивановну.

– О-о… – приятным голосом сказала Гета. – Вы здесь! А я вас жду в учительской. О чем это вы беседуете, если не секрет?

– Да вот родственную душу встретил, – проговорил поэт и нехотя поднялся. – Человек тоже стихи пишет.

– Да, это за ним водится, – согласилась Гета. – Но только, чтобы писать стихи, надо сначала вообще научиться писать как следует. Приличный почерк отработать. Не правда ли? Вот вы скажите ему это.

– Да мы как раз насчет почерка и говорили, – сказал поэт и еле заметно подмигнул Севке.

Гета Ивановна глянула в тетрадь:

– Ну что же, Глущенко, иди… Оказывается, можешь писать, если постараешься.

– До свидания, – сказал Севка. Будто обоим сказал, но на самом деле – поэту.

– До свидания, – отозвался поэт и на прощанье легонько сжал Севкино плечо.

Когда Севка подходил к дому, почти совсем стемнело. Только в конце улицы светилась под черными облаками багровая щель. Будто в темной комнате приоткрыли дверцу горящей печки.

Дома, наверно, и в самом деле топится печка, потому что мама обещала прийти с работы пораньше. И может быть, привезла картошку. Тогда мама нажарит полную сковородку. Картошка будет до обалдения вкусная, чуть хрустящая, с золотистыми корочками от подсолнечного масла, которое позавчера получили по талону «жиры» – две бутылки. А еще можно будет напечь прямо на плите картофельные ломтики, посыпанные солью. Крупинки соли стреляют, а ломтики покрываются аппетитной коричневой пленкой с пузырьками.

От этих мыслей Севке было радостно. Но не только от них. Еще больше от встречи с поэтом.

Севка не запомнил его имени. И никогда в жизни больше его не встречал. Он не знал, стал ли этот поэт знаменитым или, наоборот, перестал писать стихи и выбрал другую работу. Но одно Севка знал всегда: это был очень хороший человек.

Впрочем, эти мысли появились у Севки потом. А пока, по дороге домой, занимала его одна подсказанная поэтом мысль: оказывается, можно стать хорошим человеком, если даже не научишься писать красиво.

А о том, что наоборот – не все люди с красивым почерком хорошие, Севка сам догадался, когда стал постарше.

Печка и в самом деле топилась – мама оказалась дома. И картошку привезли! Она была рассыпана по всей комнате – чтобы просохла. На полу остались только узкие проходы – как на минном поле.

Севка вспомнил про свои картофелины. Маленькую выложил на подоконник, для стрельбы (хотя стрелять уже не очень хотелось), а Кашарика показал маме.

Мама была в очень хорошем настроении. Она согласилась, что жарить или варить замечательного Кашарика с Луны ни в коем случае нельзя, пусть он живет у Севки на подоконнике.

Севка вздохнул:

– Только потом он станет старый и дряблый.

– Ничего. Весной из него проклюнутся ростки, мы их вырежем и посадим на огороде. И вырастет у Кашарика целая семья.

Севка обрадовался. И стал рассказывать про поэта. Но тут постучал и заглянул в комнату Иван Константинович:

– Татьяна Федоровна, можно Севу на минуточку? Сева, иди-ка сюда…

Севка выскочил в коридор, где высоко горела пыльная лампочка.

– Ой… – восхищенно сказал Севка. Несмотря на тусклый свет, он сразу разглядел на Иване Константиновиче новые погоны. – Вы теперь майор!

– Да, – улыбнулся Иван Константинович. – Видишь, присвоили. Я насчет демобилизации хло-почу, домой собираюсь, а мне – пожалуйста. Ну да ничего, всему свое время… А это тебе. На память, что был такой капитан Иван Константинович Кан.

Он протянул Севке свои старые капитанские погоны.

– Ой-й… – опять сказал Севка. И глупо спросил: – Насовсем?

– Конечно… Вот только если разжалуют, тогда попрошу назад.

Севка засмеялся: это Ивана-то Константиновича разжалуют?! Да его полковником надо сделать!

В комнате Севка с полчаса любовался сокровищем. Погоны были из золотистой, узорчато вытканной материи с малиновыми кантами по краям и такой же малиновой ленточкой посредине – просветом. На каждом блестели потертой латунью четыре выпуклые звездочки. Всё это было настоящее – военное, офицерское.

Севка выпросил у мамы две безопасные булавки и закрепил погоны на плечах – булавками у воротника, хлястиками на лямках штанов. Погоны оказались, конечно, велики, но это не убавило Севкиной радости. Он вертелся перед висячим зеркалом, пока опять не постучал Иван Константинович:

– Татьяна Федоровна, ко мне тут приятели сейчас заглянут. Говорят, что отметить полагается новое звание. Может быть, вы тоже зайдете, а?

Мама смутилась и заволновалась. Куда же она пойдет? В таком виде, растрепанная… И ужин готовить надо, Севку кормить…

Иван Константинович сказал, что приглашает маму вместе с Севкой и ужин готовить не надо, потому что у него есть консервы и еще кое-какие закуски. Вот если бы мама только сделала милость – помогла ему приготовить винегрет…

Через час мама и Севка сидели за столом в комнате Ивана Константиновича. Было еще трое гостей: пожилой веселый майор, черноусый капитан и круглолицая женщина с очень яркими губами – жена капитана. Все шумно разговаривали, пили красное вино из бутылки с пестрой наклейкой, ели консервы с жареной картошкой, винегрет и бутерброды с крупной оранжевой икрой. Ее шарики лопались на зубах и растекались во рту восхитительным солоноватым соком.

Севке вина, конечно, не давали, но на закуски он налегал вовсю. Мама даже сказала шепотом:

– Не старайся через силу. Помнишь, как объелся пряниками?

Севка помнил. Но всё равно старался. Не каждый день случается поесть до отвала и так вкусно.

Иван Константинович пошептался с друзьями, и они наперебой стали просить маму спеть. Мама стала отказываться, но Севка знал, что она всё равно согласится. И мама наконец сказала:

– Ну хорошо, только вы все подпевайте.

И запела замечательную песню, от которой у Севки всегда щипало в глазах:

 
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина…
 

Все стали подпевать. Даже Севка – тихонько. Потом еще спели «Ночь коротка, спят облака» и «На позицию девушка провожала бойца»… А когда спели, услышали, что с суточного дежурства вернулась тетя Аня Романевская. Она ругала за невымытый пол Римку. Расхрабрившийся Иван Константинович встал и сказал:

– Сейчас я ее приведу сюда. Вместе с патефоном.

И правда, привел тетю Аню – слегка упирающуюся, но довольную. И патефон принесли.

Сначала поставили «Рио-Риту», потом быструю музыку, которую очень любила мама, – «Король джаза». Красногубая жена капитана оказалась ужасно веселой. Она подхватила со стула Севку и пустилась танцевать с ним. Она громко смеялась и говорила Севке «товарищ капитан». От нее пахло шелком, помадой и было горячо, как от печки. А настоящий капитан танцевал с Романевской.

Наконец все опять сели за стол. Севка слегка опьянел от сытости, шума и тепла. Все говорили наперебой, и он тоже пытался рассказать о своих делах: о том, что сегодня у них в классе был на-стоящий поэт и они познакомились. Но мама ска-зала:

– Подожди, не перебивай, потом расскажешь.

Севка слегка надулся. Иван Константинович заметил это, подмигнул Севке, сходил куда-то и дал ему большую шоколадную конфету в лаковой красной бумажке. Севка сроду таких не видел!

– Ну, Иван Константинович, – сказала мама. – Вы его всё время балуете.

– Н-ничуть, – очень твердо ответил Иван Константинович и опять подмигнул Севке.

Севка снова подумал, что поэт и майор Кан похожи друг на друга. И тоже подмигнул Ивану Константиновичу.

Разве мог он подумать, что через несколько дней сойдется с этим человеком в смертоубийственном поединке?

СУРОВОЕ РЕШЕНИЕ

Пришло время рассказать о доме, в котором жил Севка.

Дом был двухэтажный. Первый этаж из кирпича, второй деревянный. Говорили, что до революции в доме обитал владелец городских мельниц Малкин. Он сам, его жена и две дочери-гимназистки. Ну и прислуга, конечно, всякая: кухарки, кучер, дворник. Прислуга жила в кирпичном этаже и маленьком доме, который стоял в глубине двора. А семейство Малкиных располагалось в комнатах наверху. Четыре человека на целый этаж!

Сейчас там было, конечно, гораздо больше жильцов.

На второй этаж прямо от широкого трехступенчатого крыльца поднималась лестница. Почти такая же, как в школе. В давние времена ступени были покрыты желтой краской, но она стерлась, и остатки ее были заметны лишь по краям, у перил. Перила тоже когда-то покрасили – в зеленый цвет. Теперь краска потрескалась и местами осыпалась. Ее квадратные чешуйки легко отколупывались ногтем. В точеных балясинах чернели трещины. Летом из них то и дело выбегали муравьи. Может быть, они там жили, а может быть, что-то искали – Севка не знал.

Лестница кончалась на площадке, тоже окруженной перилами. Там были две разные двери. Шаткая дощатая дверь вела в холодный пристрой, где находились кладовки. А за другой, обитой клочкастым войлоком и старой клеенкой, начинался коридор.

В коридоре всегда стоял полумрак, потому что не было окон. У потолка висела сорокаваттная лампочка, покрытая пылью и мелкими пятнышками. Когда лампочка перегорала, жильцы начинали спорить, чья очередь идти на толкучку и покупать новую. Спорили иногда несколько вечеров. И всё это время в коридоре стояла тьма. Лишь в одном углу прошивали ее игольчатые лучики – они выбивались из комнаты слесаря дяди Шуры, который жил там с глухой тетушкой Еленой Сидоровной. Дяди Шу-рина дверь была стеклянная, замазанная масляной краской. Свет пробивался там, где краска треснула или отскочила.

Когда лампочку наконец покупали, дядя Шура зажигал свечку, отодвигал от стены старый комод Романевских (который стоял здесь, потому что в комнате места не хватало), ставил на него табурет и налаживал освещение. И все делались довольные. И несколько дней даже забывали ворчать на Романевских за то, что комод в коридоре всем мешает.

Комната дяди Шуры была первая от входа, с левой стороны. За ней располагалась каморка, в которой жила бабушка Евдокия Климентьевна. Она где-то работала сторожихой. Недавно к ней вернулся из армии ее внук Володя. Поступил на завод «Механик» и сразу женился. Теперь они ютились в комнатушке втроем. Римка Романевская сперва говорила: «Вот подождите, молодая-то покажет бабке…» Но Володина жена ничего не «показывала», жили они с Евдокией Климентьевной душа в душу.

Дальше была комната Романевских. Напротив них обитал Иван Константинович. А в конце коридора находилась дверь, которая вела в длинную узкую комнату Севки и мамы.

Была еще на этаже большая общая кухня. В ней пахло подгорелым луком, квашеной капустой и керосином от примусов…

Севке дом нравился. Севка знал, что есть дома, которые в сто раз больше, красивее и удобнее, но это его не касалось, он в них никогда не жил. А в этом доме провел три года своей жизни и полюбил его. Ему нравилась лестница и площадка над ней (немножко похожая на капитанский мостик). Нравилось, что с площадки можно через оконце вы-браться на широкий навес над крыльцом, – сиди там сколько хочешь, загорай, и никто не ругается. Нравилось, что в коридоре можно потихоньку отодрать верхние обои и под ними открываются наклеенные листы очень старых газет и журналов – с буквами «ять», с объявлениями о пианино «Юлий Генрихъ Циммерманъ», пишущих машинках «Эдуардъ Керберъ» и «знаменитейшихъ, новейшихъ граммофонахъ марки „Монархъ“ с цветнымъ рупоромъ „Лотосъ“.

По вечерам дом был полон звуков и голосов. Это делалось особенно заметным, когда Севка ложился спать.

Севка сворачивался калачиком на своем сундуке, закрывал глаза и превращался в радиостанцию, которая принимает разные сигналы.

За стеной спорили о книжках Римка и ее сестра семиклассница Соня. Дребезжаще пел репродуктор у Ивана Константиновича. Кашляли в своей комнате дядя Шура и его тетушка: они оба курили махорку. Стреляли дрова в крошечной печке у Евдокии Климентьевны. Потрескивали стены, и где-то тихонько звенело расшатавшееся в форточке стекло… А может быть, это звенел мотор маленького серебряного самолета, который летал над густым вечерним лесом. В лесу стреляли друг в друга путешественники и разбойники, а в темных болотах пел лягушачий хор. В чаще кашляли косматые великаны. Шумели деревья, бормотали ручьи…

Но были звуки, которые никак не вплетались в сказку. Они проникали с первого этажа, сквозь плотную, спрессованную Севкиной щекой подушку. Это был сердитый голос тети Даши, которая ругала Га-рика. Потом наступала тишина. Иногда она означала, что тетя Даша успокоилась. А иногда наоборот – что словесное воспитание кончилось и Гарькина мать ищет ремень. В этом случае вскоре слышалось жалобное хныканье, а потом громкий рев.

Порой оттуда же, из-под пола, доносились муж-ские крики и пронзительные вопли тети Даши. Гарькин отец был пьяница. Гарьку он никогда не лупил, но зато, вернувшись после выпивки с приятелями, колотил жену – чтобы не ругалась. Тетя Даша хватала сына и убегала из дому. Сама она шла ночевать к подруге, а Гарика приводила наверх, «к Глущенкам».

Мама устраивала Гарика на самодельной кровати из доски и стульев.

Гарик был маленький боязливый первоклассник. Тощий и какой-то всегда несчастный. Мама с жалостью говорила: «Золотушный ребенок». Севка не понимал, что значит «золотушный». Может быть, то, что на остреньком Гарькином лице были рассыпаны редкие веснушки – большие и золотистые? Севка иногда играл с Гариком, но дружить с ним по-настоящему не мог: очень уж тот тихий и затюканный. Севка и сам-то не слишком бойкий, но Гарька по сравнению с ним настоящий мышонок…

Когда Гарька начинал реветь от ремня, Севка отчаянно морщился и отрывал голову от подушки. Краснолицую горластую тетю Дашу он ненавидел, а Гарика жалел. Но что он мог сделать? Севка беспомощно смотрел в окно. Там глухо темнела стена пекарни.

Эта стена выходила в Севкин двор. А большую территорию, которая примыкала к пекарне, отгораживал от двора щелястый забор из досок. Из-за этого забора прилетал иногда такой вкусный запах, что у Севки до судорог сводило желудок и кружилась голова.

Со стороны пекарни к доскам были грудой навалены железные коробки разной величины – хлебные формы довоенного времени. Широкие и узкие, высокие и плоские. Иногда двойные и тройные – скрепленные ржавыми планками. Севка, глядя на них, поражался: сколько разного хлеба пекли в прежние времена! Теперь-то хлеб, который выдавали по карточкам, был всегда одинаковый – большие пря-моугольные буханки. Половина такой буханки в день приходилась на маму и Севку.

Однажды Гришун отодрал в заборе доску, и железные формы посыпались во двор. Ребята набрали целую груду. Несколько дней они играли грохочущими коробками – строили из них города и бронепоезда, делали пароходы и пускали в лужах. Потом эта игра надоела. Всем, кроме Гарика. Гарик утащил десяток форм домой и спрятал под кроватью. Когда отца с матерью не было, он играл в поезд: сцеплял коробки, как вагоны, ставил на переднюю пластмассовый стакан, будто трубу, и возил такой состав по половицам. Что же, игра была не хуже других.

Три железные коробки унесла к себе Римка Романевская. Теперь они стояли на подоконниках, и зимой в них зеленели проросший горох и овес. Просто так, на память о лете.

Романевских было четверо: две дочери, их мама – тетя Аня и отец – дядя Стас. В сорок первом году дяде Стасу отрезали отмороженную на фронте ступню. С тех пор он работал жестянщиком в артели инвалидов. Дядя Стас тоже был пьяница, но не скандальный. Когда он выпивший приходил домой, то сразу отстегивал протез, ложился на кровать, натягивал на голову старую шинель и засыпал. На него не обращали внимания. Или просто так стоит кровать, или с дядей Стасом – всё равно.

Старшая сестра – семиклассница Соня – была спокойная отличница с красивыми косами. А четвероклассница Римка – довольно вредная, с задранным, похожим на растоптанный валенок носом. Она считала, что знает всё на свете. А если с ней не соглашались, отчаянно спорила и могла стукнуть. Не всех, конечно, а Севку. Но, несмотря на это, Севка любил бывать у Романевских. Севку не прогоняли и ничего от него не скрывали, будто он свой. И если тетя Аня добывала где-то муку и пекла на кухне в духовке ватрушки с картошкой, Севке тоже давали. Но главное даже не в этом. Главное, что у Романевских всё время читали вслух.

Соня читала. Всякие рассказы. То, что задавали по литературе, и просто так. «Дубровского», «Гулливера», «Бежин луг», «Ночь перед Рождеством», «Принца и нищего»…

Это было так замечательно! Сядешь на стул верхом, положишь подбородок на спинку, привалишься плечом к теплой печке-голландке и слушаешь, слушаешь… Римка слушает, ни о чем не спорит, тетя Аня слушает. Гарька иногда зайдет и приткнется в уголке… И даже дядя Стас на кровати, кажется, не просто посапывает, а тоже прислушивается к выразительному чтению дочери-отличницы…

А когда не читали, то просто разговаривали обо всем на свете. Тут уж Римка была впереди всех. Только и слышно: «Вы давайте не спорьте, я же знаю!.. Не знаешь, дак помолчи и послушай!»

– Не знаешь, дак помолчи и не спорь, – заявила Римка. – Поэт – это если он только стихи пишет. А если всякие повести и романы, значит, он не поэт, а писатель. Значит, Лермонтов – писатель!

Перед этим Соня читала, как офицер по фамилии Печорин застрелил на дуэли другого офицера – Грушницкого. Севка опоздал к началу чтения. Когда оно кончилось, он стал расспрашивать, что за книжка. Соня сказала:

– Это роман Лермонтова «Герой нашего времени». Слышал про Лермонтова?

Севка даже глаза вытаращил: что за идиотский вопрос! У него в «Пушкинском календаре» напечатано стихотворение Лермонтова «Смерть поэта». И другие стихи его Севка знал давным-давно: «Парус», «Бородино», «Три пальмы» и еще много. Он брал книжку Лермонтова в детском отделе городской библиотеки, которая рядом со школой, в старинной белой церкви.

– Кто же его не знает? Это же великий знаменитый поэт!

Вот тут-то Римка и заявила: не поэт, мол, а писатель. Соня с ней заспорила. Севка тоже, а толку никакого.

Наконец Севка догадался, чем Римку победить:

– Пушкин тоже не только стихи писал! У него и «Дубровский» есть, и «Капитанская дочка», и еще много… не стихов. Значит, он тоже не поэт?

Римка хлопнула губами. Про то, что Пушкин – поэт, еще в детском саду говорят. Кажется, ее впервые в жизни переспорили. Она сердито хмыкнула и сказала:

– Сравнил тоже! Пушкин – это другое дело.

– Ничего не другое. Они похожие. Они даже погибли одинаково, их обоих на дуэли убили. Потому что их царь не любил. Он боялся, что они за революцию.

Римка опять зацепилась:

– Пушкина вовсе не поэтому убили! Просто царю хотелось за его женой ухаживать, а Пушкин не разрешал.

– Это совсем даже не главная причина!

– Нет, главная, – авторитетно возразила Рим-ка. – Царь за ней увивался, да еще этот Дантес. Все смеялись, а Пушкин злился. Вот и получилась дуэль. Если бы его жена поменьше по балам бегала, ничего бы и не было.

– Значит, жена виновата? – насмешливо спросил Севка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю