355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Крапивин » Сказки о рыбаках и рыбках (сборник) » Текст книги (страница 14)
Сказки о рыбаках и рыбках (сборник)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:56

Текст книги "Сказки о рыбаках и рыбках (сборник) "


Автор книги: Владислав Крапивин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Размышления в переулке Банный лог1

Переулок извилисто убегал вниз, но не с ровным наклоном, а с горки на горку. Тротуары – не деревянные, а из каменных плит, которые лежали косо, редко, топорщились и соединялись кривыми тропками. Дома тоже стояли неровно: то вдоль, то поперек, то дерзко выставляли на дорогу покосившийся угол или крыльцо. Были здесь всякие дома: и большие – с резьбой, застекленными балкончиками и надстройками, и утонувшие в лопухах и бурьяне хибарки. А над путаницей склонившихся туда-сюда заборов – чаща рябин и вековые тополя.

Безлюдный этот, причудливый переулок поманил Стасика ласково и неудержимо. И Стасик пошел вниз по плитам с приятным и странным ощущением: будто он делал открытие и в то же время словно место это ему смутно знакомо.

Конечно, у такого переулка и название должно быть подходящее. Скажем, Речной, потому что за домами чувствуется, просто-напросто дышит простор недалекой реки. Или Лодочный спуск: вон две лодки лежат у ворот, а еще одна торчит острым носом над забором. Или Рыбачий. Большая сеть сохнет на кольях в палисаднике перед желтой мазанкой (неужели в реке ловят сетями? Или привезли с озера?).

Наконец Стасик увидел на воротах ржавый круглый щиток с фонариком, номером и облупившимися буквами:

Он остановился, замигал. От удивления и досады.

Название и правда необычное. Но и… как говорят, ни к селу ни к городу. Лог – это, как известно, овраг, он с ответвлениями тянется через Турень во многих местах. А здесь… Может, потому что переулок постепенно опускается к реке и незаметно раздвигает толщи обрыва? Ладно. А почему «Банный»? Где-то здесь баня? Но известно, что в Турени всего четыре бани: Ишимская (за водокачкой), Заречная (у черта на куличках, Стасик там никогда и не был), Железнодорожная (привычная, уютная, куда он ходит с Юлием Генриховичем) и Стахановская (самая большая, в центре, на улице Стахановцев).

Чтобы прогнать досаду, Стасик решил, что когда-то и здесь была баня, но не простая. Наверно, с большой трубой, похожая на пароход. В ней мылись кочегары с пароходов, которые приплывали к пристани Турень от самого Ледовитого океана…

В банях, кстати, всегда есть что-то такое корабельное, морское. Шипенье кранов, шум воды, гулкие голоса; голые спины блестят в пару – совсем как в пароходной кочегарке, когда барахлят старые котлы (Стасик видел это в кино «Морская дорога»). А Стахановская баня, та вообще напоминает океанское судно: похожие на иллюминаторы окна в несколько рядов, а над входом – кубический застекленный выступ, будто капитанский мостик.

Однажды шли втроем по улице Стахановцев, и Стасик сказал:

– Если бы не круглая, то совсем как корабль.

Дело в том, что трехэтажная кирпичная баня была как цирк без купола или большущий нефтяной бак.

Юлий Генрихович поддакнул и вдобавок объяснил, что были на свете и круглые корабли: два старинных броненосца, которые прозвали «поповками». Потому что их строил адмирал Попов.

– А может, и баню эту адмирал строил? – сказал Стасик. Просто так, для шутки.

Но Юлий Генрихович вздохнул и возразил, что баню строил известный архитектор, у него много интересных зданий в других городах, а одно даже в Москве…

– А вот за это сооружение беднягу посадили и чуть не шлепнули, – сказал он.

Мама нервно оглянулась, а Стасик сумрачно спросил:

– Почему? – Что такое «посадить» и «шлепнуть», он знал.

Юлий Генрихович объяснил, что баня построена кольцом (снаружи этого не видно) и архитектора обвинили, что сделал он это с вредительским умыслом. Если, мол, враги народа, диверсанты и троцкисты, взорвут внутри такого кольца бомбу, она в замкнутом пространстве ахнет с повышенной разрушительной силой, погубит здание и массу советских людей…

– Откуда ты это знаешь? – опасливо и с досадой сказала мама.

– Потому что я с ним вместе сидел в пересылке…

Мама опять посмотрела вокруг: нет ли поблизости прохожих? Того, что все это слышит Стасик, она не боялась, привыкла доверять ему. В те годы, когда они жили вдвоем, с кем ей было еще разговаривать откровенно? Вот и беседовали обо всем на свете, и мама приучила сына с посторонними о лишнем не болтать, а о такихделах вообще молчать намертво.

Юлий Генрихович ему тоже стал доверять, когда понял, что Стасик Скицын человек надежный. Пускай не очень храбрый (а иногда и слабоватый на слезы), но если уж скажет – можно верить. И если обещал держать язык за зубами – не сболтнет ни приятелям, ни соседу и даже себе вслух не скажет.

2

Юлий Генрихович появился в жизни Стасика странно и тревожно. Много позже Стасик узнал, что в начале сорок пятого года в библиотеку Клуба железнодорожников, где мама тогда работала, пришел мужчина. Остался с мамой наедине, сказал, кто он и откуда, и предупредил, что через несколько дней к ней попросится на жительство квартирант. Ему подскажут этот адрес. «Так надо. Вам понятно?»

Мама пролепетала, что понятно. Комната у них со Стасиком была разгорожена фанерной стенкой. Проходную часть мама и раньше иногда сдавала приезжим людям: то эвакуированному профессору, то офицеру пехотного училища, то медсестре из госпиталя. Так что само по себе дело было не новое. Но мужчина объяснил, что время от времени будет встречаться с мамой. И она будет рассказывать ему, как живет и о чем говорит квартирант, какие у него знакомые и от кого он получает письма. Тут мама попробовала сказать, что она не знает, как это, и она не умеет, и вообще… А мужчина улыбнулся: «Вы ведь советский человек, верно? Вдова командира. И сын у вас растет, будущий пионер. Вы ведь любите вашего сына?»

Мама очень любила сына, будущего пионера…

Скоро появился жилец. В старом, ломком от мороза кожаном пальто, в облысевшей ондатровой ушанке, с фанерным чемоданом. Высокий, лицо впалое, а одна щека так втянута внутрь, что совсем получилась яма. На толстой переносице – красноватый рубец. Глаза у незнакомца были бледные, и смотрел он, как дворовая собака Чапа, когда ее пускают в дом погреться.

Говорил он тихо и вежливо. Рассказал, что работал на севере, в поселке у Обской губы, а сейчас перевели сюда. Жить стал незаметно. Утром уходил в контору мебельной фабрики, где служил плановиком. Приходил поздно, ложился на железную кровать и читал под лампочкой всегда одну и ту же толстую книгу «Война и мир». Иногда приносил маме консервы из своего пайка. Мама отказывалась, но он оставлял банки на столе. Мама звала его пить чай. Он пил, говорил мало, впадина темнела на его щеке. Стасика он научил делать из бумаги надувных чертиков. Сказал: «Мы таких еще в гимназии мастерили»…

В начале марта с квартирантом случилась беда. Он шел с последнего сеанса из кино «Комсомолец», и на Земляном мосту его сбил грузовик. Не остановился. Ударом бросило Юлия Генриховича в лог, он лежал там без сознания до утра, потом прохожие заметили, подобрали, отправили в больницу. Там Юлий Генрихович пробыл до середины апреля – с сотрясением мозга, переломом руки и воспалением легких. Мама стала ходить в больницу. Сперва не часто, а потом почти каждый вечер. Стасика оставляла с соседкой тетей Женей. Когда возвращалась, объясняла насупленно и как-то виновато:

– Он ухода требует. Слабый совсем, сам ничего не может. А у него ведь никого здесь нет… кроме нас.

В Москве у Юлия Генриховича был брат, но приехать он не мог, прислал только письмо и перевод.

Вернулся Юлий Генрихович еще более худой, зеленовато-бледный, но странно повеселевший. Чаще заходил пить чай. Стасику сделал трехмачтовый кораблик, чтобы пускать в лужах.

Неизвестно, приходил ли еще к маме мужчина «оттуда». Если и было такое, то про разговоры с квартирантом все равно мама ему не рассказывала. Иначе и она, и Юлий Генрихович попали бы туда, «куда Макар телят не гонял».

Оказалось, что на севере Юлий Генрихович не просто работал, а сидел в лагере. За что? «Милый мой, кабы хоть кто-то знал там, за что…» Первый раз его забрали в тридцать седьмом. Он жил тогда в Москве вместе с сестрой, потому что жена умерла, а детей не было. У сестры иногда собиралась компания знакомых музыкантов. Говорили о спектаклях, о концертах и книгах… Фамилия у Юлия Генриховича была «странная-иностранная» – Тон. И однажды он, подвыпив, заметил в разговоре, что такую же фамилию носил архитектор, построивший в Москве храм Христа Спасителя. «Вот из этого окна он был виден…»

«Гордитесь, значит, знаменитым однофамильцем?» – небрежно улыбнувшись, заметил один знакомый. При странном молчании остальных. А Юлий Генрихович возьми да и брякни:

«Чего ж теперь-то гордиться? Кабы храм стоял по-прежнему, а то ведь пустое место…»

Все вежливо поговорили еще минут десять и быстренько разошлись.

Сестра была старше («и умнее!» – говорил Юлий Генрихович). Она требовала, чтобы брат уехал немедленно – куда глаза глядят. А он только рукой махнул и спать завалился. Пришли за ним утром, отвезли в тесную одиночку.

«Ох, Стасик, не дай тебе Бог услышать, как за спиной задвигается тюремный засов…» – сказал однажды Юлий Генрихович в горьком подпитии…

Следователь говорил арестованному, что тот вел антисоветскую пропаганду, при всех сожалел о рассаднике поповского мракобесия, который взорвали, чтобы на месте его построить Дворец Советов. И что планы этого строительства он, подследственный Тон, называл пустым местом и заявлял также, что не желает видеть в своем окне фигуру Вождя, которая должна увенчать Дворец. А поскольку до таких контрреволюционных мыслей одному дойти невозможно, то подследственный должен искренне признаться, в какой белогвардейской организации состоит.

Юлий Генрихович держался. Начитавшись в юности Джека Лондона, он потом немало побродил по земле, был охотником и спортсменом, ходил с караванами в Туркестане, рыбачил на Каспии, работал на Шпицбергене. В общем, был «жилистый и принципиальный», и следователи с ним «возились без успеха». А потом очень повезло. Сестра каким-то чудом выхлопотала разрешение на передачу, отнесла брату чистое белье, а от него получила сверток с грязным. «Головотяпы надзиратели в спешке недосмотрели, – криво усмехнулся Юлий Генрихович. – Работы у них было невпроворот…» На рубашке сестра обнаружила кровавые пятна и прямо с этим бельем, сквозь все заслоны, пробилась к какому-то крупному начальству и подняла там большой крик. «Отчаянная была женщина, бесстрашная…»

Как ни странно, а такой безумный шаг помог. Может, потому, что в этот момент наступило временное послабление в борьбе с «врагами и заговорщиками». Юлия Генриховича выпустили. И второй раз взяли только в сороковом году.

«Жили мы с сестрой на даче, идем как-то из леса, и смотрю я – сидят у калитки двое. Сразу видно кто… Честное слово, хотел бежать, чтобы стреляли вслед и сразу конец… Ноги не послушались…»

На этот раз почему-то отвезли в подмосковный городок и допрашивали там. «Видимо, в столице уже места не хватало». Приговорили к высшей мере, и с месяц Юлий Генрихович сидел в просторной чистой одиночке, каждый день ожидая команды «на выход». И опять странно вильнула судьба: отправили не в «подвал», а в сибирский лагерь… А в январе сорок пятого его выпустили. Сказали, что может ехать куда хочет, но в Москву пропуска не дали. Да и что было делать в Москве? Сестра умерла, с братом у них было «не очень…». Вот и застрял он в Турени – все-таки не совсем глушь, областной центр.

Отпустить отпустили, но, видно, верили не совсем, раз держали под наблюдением… Впрочем, после Девятого мая про Юлия Генриховича «там», кажется, вовсе забыли. То ли в общей радости, то ли просто поняли наконец, что никакой он не шпион и не враг. В те счастливые дни все люди ходили будто пьяные от счастья и, наверно, стали больше верить друг другу (так, по крайней мере, казалось Стасику). Юлий Генрихович съездил наконец в Москву – на могилу сестры и за имуществом. Привез куженьку, тульскую двустволку в потертом чехле, еще один фанерный чемодан и – маме московские духи, а Стасику плоскую старинную книгу с золотом на корке и множеством картинок: «Ночь перед Рождеством». Слова в книжке были с ятями и твердыми знаками, но буквы крупные, и Стасик разобрался быстро. Уже в ту пору он был заправский читатель.

Все чаще мама с Юлием Генриховичем ходила в кино и цирк. Обедали теперь все вместе. И наконец случилось то, к чему и шло: Юлий Генрихович переселился в их комнатку, а Стасика перевели в проходную. Ну что же, Стасик не возражал. Но все-таки друзьями они с отчимом не сделались.

Что ни говори, а Юлий Генрихович был странный человек. Например, мог целый день расхаживать по комнате в кальсонах и грязных носках, но когда в таком виде садился за стол, требовал чистое полотенце или платок, чтобы заткнуть за ворот – салфетка. При этом пробор на его голове был как по линейке и редкие пегие волосы прилизаны специальной щеточкой.

Он морщился, когда Стасик или мама говорили «патефон», «мушкетёры», «берет». Оказывается, следовало произносить: «патэфон», «мушкетэры», «берэт», потому что эти слова из французского языка.

– Как это звучит у Пушкина! «Кто там в малиновом берэте с послом испанским говорит…»

Стасик пожимал плечами. «Евгения Онегина» он еще не читал, а если бы сказал в классе: «Ребя, в кинушке трофейные „Три мушкетэра“ идут», какая после этого была бы у него жизнь?

Патэфон патэфоном, а когда отчим ссорился с мамой, он такие русские слова кричал, что хоть голову под подушку прячь. Потому что прежней тихой вежливости у Юлия Генриховича не осталось. Иногда он был просто псих. Ни с того ни с сего взовьется, завизжит, на маму начинает замахиваться. Стасик тогда орал «не смейте», а мама потом плакала.

«На кой черт поженились?» – думал в такие дни Стасик.

Но бывало, что подолгу отчим ходил добродушный, чуть насмешливый и ласковый. Охотно болтал со Стасиком о его ребячьих делах и порой вспоминал про свои гимназические проказы и вообще про детство. Оказывается, в те годы у него с братом была даже своя парусная лодка. Потому что жило семейство Тонов совсем не бедно: отец – потомок шотландского капитана, служившего Екатерине Второй, – был управляющим на заводе французской газовой компании. Лето семья проводила в собственном доме на Истре, и жизнь там была самая веселая.

Но отчим любил вспоминать не только о веселых вещах. Иногда он с каким-то странным удовольствием рассказывал, как наступил босой ногой на граммофонную иголку и знакомый хирург долго копался у него в разрезанной пятке и наконец вытянул коварную иглу сильным магнитом. Или как отец впервые в жизни его аккуратно и по всем правилам высек. За то, что обнаружил в ранце у сына-третьеклассника толстую книжку «Декамерон».

– А что это за книжка? – неловко хмыкая, спрашивал Стасик.

– Рано тебе еще знать, – поспешно говорила мама.

– Совершенно верно. У нас дома так же считали. И когда папаша увидел книгу, послал кухарку Фросю к дворнику Степану: у того всегда был запас прутьев, он из них метлы вязал. А мне велел идти в детскую и приготовиться…

– Можно же было убежать, – хмуро говорил Стасик.

– Куда?.. И к тому же не так мы были воспитаны, – объяснял Юлий Генрихович с каким-то странным самодовольством. – Ослушаться отца – такое и в голову не приходило. Ну и… прописал он мне творчество эпохи Возрождения. Верещал я так, что брат Шурка в соседней комнате напустил в штаны… Никогда в жизни мне потом так жутко не было, даже в следственной камере, когда раздевали и привязывали к чугунной печке…

– Не надо, Юлик, – говорила мама.

– А зачем… к печке-то? – против воли спрашивал Стасик.

– Зачем? Работали люди. Один дровишки подбрасывает, а другой показания записывает… Видишь ли, когда просто бьют, молчишь или орешь и ругаешься… А когда раскаленный металл…

Стасик вспоминал коричневые рубцы на теле отчима, которые видел в бане…

Конечно, про жизнь Юлия Генриховича Стасик узнал не сразу, а постепенно, в течение двух лет. Из разных, порой насмешливых, а порой тяжелых рассказов, случайных фраз, нечаянно подслушанных разговоров. Узнал и то, что раскаленного чугуна отчим не выдержал, признался: да, был завербован, да, передавал вражеским агентам сведения про советских граждан из юридической конторы, где работал последний год (все-таки два курса юридического факультета успел закончить до революции). А фамилии агентов такие: Белкин, Дефорж, Гринев, Швабрин, Ларин…

Стасик, знавший уже «Капитанскую дочку» и «Дубровского», фыркнул.

– Да, смешно, – покивал Юлий Генрихович. – Но эти старательные парни записали всерьез…

Однако обращение к пушкинским героям все же помогло. Через несколько лет какой-то «энкавэдэшной» комиссии, видимо, надо было обвинить в чем-нибудь своих излишне бестолковых следователей или просто поиграть в справедливость. И осужденному Ю.Г. Тону опять несказанно повезло, одному из многих тысяч: наткнулись на его дело. И председатель комиссии снисходительно сказал: «Но ведь за товарищем Тоном не было бы никакой вины, если бы он так легкомысленно не оговорил себя…»

После этого «товарищ Тон» и оказался в Турени…

Жизнь шла по-всякому. То вполне сносно, то с обидами и скандалами (и тогда соседки жалели маму). Но весной сорок седьмого года, когда отчим узнал, что у них с мамой «кто-то будет», он стал спокойнее, даже опять иногда ласковый делался. К лету выхлопотал для Стасика у себя на работе путевку в пионерский лагерь…

Все это Стасику вспомнилось, пока он топал по плитам Банного лога. Вниз, вниз. Переулок еще раз вильнул и привел к деревянной лесенке. Легко застукали по ступенькам твердые подошвы. Ну совсем как шарик на лестнице в лагере…

«Ты кто?»1

Лагерь принадлежал профсоюзу работников деревообрабатывающей промышленности, поэтому называли его просто и даже непочтительно – «Опилки» (хотя по правилам полагалось: «Имени двадцатилетия Советских профсоюзов»). Ну что поделаешь: ни лагеря, ни люди себе прозвищ не выбирают. Вот и к Стасику в «Опилках» в первый же день прилипла новая кличка.

Когда все собрались на большой поляне и вожатые стали выкликать ребят по своим отрядам, оказалось, что Стасика в списке нет. Он, конечно, расстроился. Что же теперь, домой? Толстая, похожая на повариху вожатая Дуся поглядела на печального белобрысого октябренка и вспомнила:

– В дополнительном списке вроде бы Стасик есть. Но не Скицын, а с какой-то иностранной фамилией. Не то Мортон, не то Вильсон…

– Наверно, Тон! – Стасик подпрыгнул от радости, и все рассмеялись. – Это потому, что Юлий Генрихович путевку достал!

Все, конечно, разъяснилось. И Стасик думал, что про этот случай тут же забыли. Но на линейке ему сказали:

– Эй, ты, Вильсон! Куда лезешь, по росту вставай…

Так и пошло – Вильсон да Вильсон. Стасик вздохнул и смирился. В свои девять лет он уже знал: есть вещи, с которыми не поспоришь.

На другой день был сбор их младшего третьего отряда, и Дуся всех спрашивала, кто кем хочет быть. Некоторые стеснялись и ничего не говорили, а кое-кто отвечал храбро, хотя после каждого ответа все почему-то смеялись. Когда пришел черед Стасика, он засмущался, но молчать не стал. Сказал тихо:

– Матросом…

Опять, конечно, все ха-ха-ха. А Дуся спросила:

– Почему именно матросом? Может, уж лучше капитаном?

Пришлось объяснить ей, непонятливой:

– Как же сразу капитаном? Сперва все равно надо матросом.

Рядом крутился Бледный Чича, парень из второго отряда, лет двенадцати. Тускло-белый, как пыльная макарона, с бледными глазками. Он высунулся из-за голов и сказал клоунским голосом:

– Храбрый матрос Вильсон с дырявого корыта.

И все опять захохотали.

Что этому Чиче надо было от Стасика? Привязался с первого дня: то даст щелчок, то в столовой табуретку из-под Стасика выдернет. И хихикает, хлопает белесыми ресницами…

Мальчики из третьего и второго отрядов спали в одной палате, и утром Чича сказал:

– Эй, Вильсон, давай-ка заправь мне коечку как следует. У нас такой закон: младшие старших завсегда уважают.

Стасик и свою-то еще не знал, как заправлять. Зато знал другое (вернее, чувствовал): если кому поддашься, потом хуже будет, сядут на шею. Он ответил негромко, но твердо:

– Не нанимался.

– Ух ты, крыса корабельная. Ребя, слыхали? Первый раз приехал, а уже… Ну, щас я тебе…

Но тут пришла Дуся:

– Что за кавардак? Ну-ка быстро чтобы порядок был!

Чича ухмыльнулся и посмотрел на Стасика «ласково».

Стасик собирался в лагерь с радостью. Потому что хоть и каникулы, а все равно скучно. Во-первых, с утра до обеда торчишь в очереди в хлебном «распределителе». Потом надо еще несколько раз топать на водокачку с бидоном: маме тяжести таскать нельзя, отчим в конторе, а обед без воды не сваришь… А выйдешь погулять на улицу – что там делать? Ну, побегаешь в догонялки, поиграешь в пряталки с соседскими Юркой Карасевым, Лидкой Занудой и Владиком Кислицким да с несколькими дошколятами. Или пойдешь в Андреевский сад, там пацаны из окрестных кварталов разбиваются на две команды и устраивают игру в сыщиков-разбойников или мяч гоняют на лужайке. Но еще ведь не каждый раз возьмут в команду, если у тебя ни большого роста, ни большого умения… И главное – каждый день одно и то же.

А лагерь – это все новое, все в первый раз!

Мама тоже радовалась за Стасика, а насчет воды и очереди за хлебом договорилась с тетей Женей, соседкой. В общем, все так хорошо складывалось. И вдруг – этот Чича!

В тот вечер, после первого сбора, Чича с дружками устроил такую подлость! В матрасе у Стасика сделали ямку и положили под простыню пузырь с водой, из тонкой резины. Такие продаются в аптеках и называются неприличным словом; большие мальчишки иногда их покупают, гогочут и надувают, будто воздушные шарики.

Стасик после отбоя помыл ноги в деревянной колоде за домом, пришел в палату и поскорее бухнулся в постель, чтобы не видеть Бледного Чичу и его приятелей. И конечно, тут же вскочил! А они хохочут, прыгают, верещат: «Матрос Вильсон в Сиксотное море поплыл! Забыл, где сортир!..»

Стасик не сдержался, заплакал.

Вошла Дуся, без слов разобралась, что к чему, Стаськину мокрую простыню сняла с матраса, огрела ею по спине Чичу. Постель принесли другую. Чича ненатурально ныл:

– А я-то чё? Сперва докажите!

К начальнику Чичу, конечно, не повели. Если каждого за всякие проделки водить к начальнику лагеря, очередь получится больше, чем в хлебный магазин… А днем на заборе появилась надпись: «Вильсон – сиксот».

Они, дураки, думали, что «сиксот» – это который напускает в постель. А на самом деле такое ругательство пишется через «е» – «сексот». Значит – «секретный сотрудник». Тот, кто в лагере доносит на своих начальству. Не в пионерском лагере, конечно. Стасик знал про такое от Юлия Генриховича.

Стасик никогда не жаловался, хотя порой от Бледного Чичи, от его дружков Тольки Дубина, Генки Мячика и длинного придурка по кличке Хрын житья не было. Бить почти не били, а доводили. Исподтишка. Чича был в лагере старожил, ему поддакивали, шуткам его весело смеялись. Ну а Скицын – кто он такой? Тихая амеба, глаза на мокром месте…

Стасик приспособился жить, как безопаснее. Днем – в гуще своего отряда, поближе к вожатым. На глаза им не лез, но и далеко не отходил. Или наоборот, возьмет в лагерной библиотеке книжку и запрячется подальше в кусты, где никто не видит… А потом нашел он совсем замечательное убежище.

Лагерь находился на краю деревни Кошкино, в двух длинных дощатых домах. А еще он занимал на лето деревенскую школу – маленькую, вроде той, в которой учился Стасик. На нижнем этаже там обитал первый отряд, а на верхнем была пионерская комната и жили вожатые. Там же на широкой площадке у лестницы стоял стол для пинг-понга. Большие ребята из первого отряда младших в «наш дом» пускали неохотно. А уж к пинг-понгу вообще сунуться не давали. И только на Стасика не обращали внимания. Сидит в углу смирный сверчок с книжкой, не мешает. Иногда за мячиком сбегает, если тот ускакал далеко.

Игра здесь шла часами, и Стасик тоже сидел подолгу. То в книжку заглянет, то смотрит, как прыгает через сетку туда-сюда веселый белый шарик. Чтобы самому поиграть, Стасик не мечтал. Но приятно было иногда просто подержать в руках твердый целлулоидный шарик. Такой гладкий, легонький и даже будто живой. Словно из него вот-вот пушистый цыпленок проклюнется.

А Чича один раз сунулся, так сразу по ступенькам застучал – от пенделя, который дал ему командир Костя Каширов.

…Но однажды Чича довел Стасика так, что никаких сил не стало. Подучил он Хрына, когда Стасик дежурил в столовой, натянуть в дверях бечевку. Вот Вильсон и грохнулся со стопкой алюминиевых мисок. Шум, лязг, локти и колени в синяках. А тут ему кто-то еще остатки компота вылил за майку. Дежурная вожатая наорала на Хрына, а Чича опять ни при чем. Ухмыляется, белыми ресницами хлопает… У Стасика даже злости не осталось, только появилась такая тоска, что хоть пешком домой топай за полсотни километров… И впервые он до горьких слез, отчаянно затосковал по дому. По маме и даже по Юлию Генриховичу. И по своей улице, и по Андреевскому саду с пыльной травой, жесткой желтой акацией и футбольным гвалтом. Там, бывает, и стукнут сгоряча, но специально никто не издевается.

После отбоя Стасик тихо-тихо плакал в подушку. На следующий день свет ему не светился, хотя слез уже не было. А после ужина, в «свободный час» перед сном, Стасик опять сидел в уголке недалеко от стола с пинг-понгом.

В два широких окна светило вечернее солнце, и шарик – живой, прыгучий – казался золотистым. Но теперь ничто не радовало Стасика. На коленях он держал «Сказки» Андерсена, однако в книжку не смотрел. Он мечтал о другой сказке: произнести бы волшебное заклинание и оказаться дома…

Шарик вдруг отлетел в сторону и запрыгал вниз по ступенькам. Стасик – следом. Это у него само собой всегда получалось – стрелой за шариком, если тот ускакал. Хоть ты грустишь, хоть читаешь, хоть задумался – все равно!

Шарик с последней ступеньки прыгнул к стене, отскочил и закатился под лестницу. Стасик полез, конечно, следом. Под лестницей – какие-то корзины, ящики и мешки. И темно…

– Эй, Вильсон! Чего застрял?! – кричали сверху.

– Сейчас… Он куда-то… завалился… – отвечал Стасик, но негромко и сипло, потому что здесь, в пыли и сумраке, на него стала наваливаться новая тоска. Отчаянная печаль одиночества. Он машинально шарил в темноте, а слезы теперь без удержки бежали на голые руки.

Костя Каширов громко сказал наверху:

– Да ну его, он там копается. Давайте запасной… – И опять часто застучало по столу.

Стасик же все ползал по пыли, царапаясь о корзины, а душа его изнемогала от горечи. Не нужен был ему этот проклятый лагерь. Не нужны ни сытные обеды с компотом, ни прогулки в настоящий лес, которого он раньше никогда не видел, ни купанье в пруду, где он почти научился плавать… Ничего не надо! Не может он один!

Стасик нащупал наконец шарик, но из-под лестницы не вылез, а съежился здесь между ящиком и корзиной, прислонился к скользкой бутыли. Взял шарик в ладони – легонький, гладкий, теплый. Опять подумалось: будто живой. И оттого, что не было рядом никого-никого, только этот вот шарик, Стасик погладил его и сказал, как пригревшемуся котенку:

– Маленький ты… хороший…

И снова поднялась в нем такая печаль, что, казалось, весь мир заполнила. Понеслась до неба – до луны, до звезд, до солнца, которое тускнело, как закопченная керосиновая лампа. И даже странно, что нигде ничего не откликнулось, не застонало в ответ… А шарик затеплел в ладони еще сильнее и будто шевельнулся. И спросил неслышным, но отчетливым голоском:

– Ты кто?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю