355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Бахревский » Самозванец » Текст книги (страница 1)
Самозванец
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:48

Текст книги "Самозванец"


Автор книги: Владислав Бахревский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Бахревский Владислав
Самозванец

Владислав Бахревский

САМОЗВАНЕЦ

1

Сверкая панцирем, но еще более улыбкой, прискакал Жак Маржерет командир передового охранения.

– Путь безопасен, государь! Москва в ожидании вашего величества!

Что-то озорное, что-то дурашливое мелькнуло в лице Дмитрия. Чуть склонив голову, прикусил губу и, оглаживая крутую драконью шею коня, шепнул ему на ухо:

– А ведь доехали!

Конь задрожал, по тонкой коже, как по воде, побежала зыбь, да и сам Дмитрий покрылся мурашками с головы до пят – то нежданно ударили колокола надвратных башен. Звон перекинулся на окрестные колокольни. И шествие, оседлав эту тугую, нарастающую волну, потекло под рокочущими небесами в пучину ликующего града.

Испуг прошел, но дрожь не унялась.

Золотые кресты частных куполов обступали со всех сторон и смыкались за спиной в крестную стену. В сиянии крестов была такая русская, такая прямодушная серьезность, что знай он, как они могут стоять в небе, московские кресты – отступился бы от своего...

–Вернулось солнце правды! – взыгрывали басами заранее наученные дьяконы, друг перед дружкою похваляясь громогласием и громоподобием.

– Будь здрав, государюшко! – вопил с крыш и колоколен веселящийся народ.

– Дай тебе Бог здоровья! – приветствовали женщины с обочин дороги, все как одна лебедушки: крутогрудые, щеки пунцовые, глаза, с закрашенными ради великого праздника белками – черным-черны.

Дмитрий сначала пытался отвечать:

– Дай Бог и вам здоровья!

Но где же одолеть тысячегорлую радость и литое многопудье колоколов.

И он, чтобы не потерять голоса, только изображал, что отвечает, шевелил губами, не произнося ни единого слова.

Было 20-ое июня, жара еще не поспела, тепло стояло ровное, доброе. Облака, как разлетевшийся одуванчик,, солнца не застили, а только указывали, какое оно высокое и синее, русское небо.

Государь Дмитрий Иоаннович миновал Живой мост перед Москворецкими воротами и уж на площадь вступил, как сорвалась с земли буря.

Вихрь взметнулся до неба и, пойдя на Дмитрия, на ею войско, толкал их прочь. Кони стали. Дмитрий Иоаннович, не перенеся пыли, отвернулся от русских святынь и, попятив коня, укрылся за железными спинами польской конницы.

– Помилуй нас Бог! – перепугались люди: знамение было недоброе. Помилуй нас Бог!

Но ветер дул какое-то мгновение, погода тотчас утихомирилась, порядок процессии восстановился, и к Лобному месту Дмитрий Иоаннович подъехал впереди шествия. Здесь его ожидало духовенство с иконами, с крестами. Раздались возгласы благословения, а он все еще не сходил с коня, конь же дергал узду, перебирал ногами и, пританцовывая, относил всадника в сторону – не нравился запах ладана.

Наконец Дмитрий Иоаннович соблаговолил спешиться, кинув поводья Маржерету, вернулся к Лобному месту, поднялся, стряхнул с одежды пыль, отер ожерелье, камешек за камешком, и только потом, сверкая, пуская слюни, чмокнул, не глядя куда, икону, с которой на него надвинулись иерархи. Тотчас отпрянул – кто их там знает? – торопливо вернулся к коню. Опамятовался, прошел мимо, ближе к собору Василия Блаженного, к толпе народа, теснимого строгой охраною. Скинул наконец шапку и принялся креститься, кланяясь храму, людям, Кремлю, плача и восклицая:

– Господи! Слава же тебе Господи, что сподобил зреть вечные стены, добрый мой народ, милую Родину!

Люди, смутившиеся бурей и уже подметившие – благословение неумеючи принял, икону не в край поцеловал, а в сам образ, – шапку не снял! теперь, радуясь слезам царя, простили его оплошности – от такой радости грех головы не потерять! – плакали навзрыд, соединясь сердцем с гонимым и вознесенным, кем же, как не Господом Богом!

Царь двинулся в Кремль. Двинулся и Крестный ход, с пением древних псалмов, но тотчас польские музыканты грянули в литавры, в трубы, в барабаны. И, хоть музыка была превеселая, зовущая шагать всех разом, священное пение было заглушено, священство посбивалось с напева и умолкло.

В Кремлевские соборы Дмитрий заходил, окруженный поляками. Поклонясь гробам Иоанна Васильевича и Федора Иоанновича, поспешил в Грановитую палату, сел на царское место.

На него смотрели, затая дыхание, а он был спокоен и распорядителен. Подозвал Маржерета и ему сказал первое свое царское слово:

–Смени всю охрану. Во дворце и во всем Кремле.

Пищали держать заряженными.

И обозрил стоящих толпою бояр, своих и здешних, телохранителей, казаков. Улыбнулся атаману Кореле.

– Приступим.

Это было так неожиданно, так просто.

– Где бы я ни был, я всегда думал о моем царстве и о моем народе, голос чистый, сильный. Все шопоты и шорохи прекратились, и он, указывая на лавки, попросил: – Садитесь. Никому не надо уходить. Сегодня день особый, праздничный, но не праздный. Наблюдая, как управляют государством в Польше, сносясь с монархами Франции, Англии, я подсчитал, что у нас должно быть не менее семидесяти сенаторов. Страна огромная, дел множество. Всякий просвещенный умный человек нам будет надобен, и всякое усердие нами будет замечено. Сегодняшний день посвятим, однако, радостному. Нет более утешительного занятия, чем восстановление попранной истины и справедливости. Ныне в сонм нашей Думы мы возвращаем достойнейших мужей моего царства. Первым кого я жалую – есть страдалец Михаила Нагой. Ему даруется сан великого конюшего. Все ли рады моему решению?

– Рады, государь! Нагой – твой дядя, ему и быть конюшим, – загудели нестройно, невнятно бояре, принимаясь обсуждать между собой услышанное.

Иезуит Лавицкий воспользовался шумом и, приблизившись к трону, сказал по-польски:

– Толпы на Красной площади не редеют, но возрастают.

Лицо Дмитрия вспыхнуло.

– Надо кого-то послать к ним... – и спросил Думу. – Почему на площади народ? Голицын, Шуйский! Идите и узнайте, что надобно нашим подданным?

– Государь, дозволь мне, укрывавшему тебя от лютости Годунова, свидетельствовать, что ты есть истинный сын царя Иоанна Васильевича.

Дмитрий чуть сощурил глаза: к нему обращался окольничий Бельский родственник царицы Марии и лютый враг царя Бориса.

– Ступай, Богдан Яковлевич! – разрешил Дмитрий и притих, затаился на троне, ожидая исхода дела.

Сиденье было жесткое, хотелось уйти с глаз, так и ловящих в лице всякую перемену, но с того стула, на который он сел смело и просто, восхитив даже Лавицкого – воистину природный самодержец! – не сходят, с него ссаживают. И Дмитрий, поерзав, вдруг сказал надменно и сердито:

– Не стыдно ли вам, боярам, что у вашего государя столь бедное место? Этот стул – величие святой Руси, и я не желаю срамиться перед иноземными государями. Подумайте и дайте мне денег на обзаведенье. Сие не для моего удовольствия – я в юности моей изведал лишения и нищету, но ради одной только славы русской.

Богдан Бельский в это самое время, когда Дума решала вопрос о новом троне, стоял на Лобном месте перед народом и, целуя образ Николая Угодника, сняв его с груди, кричал, срывая голос:

– Великий государь царь Иоанн Васильевич, умирая, завещал детей своих, коли помните, моему попечению.

На груди моей, как этот святой образ заступника Николая, лелеял я драгоценного младенца Димитрия.

Укрывал, как благоуханный цветок, от ирода Бориски Годунова. Вот на этой груди, в цем челую и образ и крест!

Крест поднес рязанский архиепископ Игнатий.

Истово совершил Бельский троекратное крестоцело-вание. И еще сказал народу.

– Клянусь служить прирожденному государю, пока пребывает душа в теле. Служите и вы ему верой и правдой. Земля наша русская истосковалась по истине. Ныне мы обрели ее, но коли опять потеряем, будет всем нам грех и геенна.

Добрыми кликами встретил народ клятву Вольского.

За ту услугу пожалован был Богдан Яковлевич – в бояре. И опять скоро. Ушел окольничим, а возвратился – вот уж и боярин.

А у Дмитрия новое дело для Думы, и очень дельное.

– Пусть иерархи церкви завтра же сойдутся на собор.

Негоже, коли овцы без пастыря, а церковь без патриарха.

– Успеем ли всех-то собрать? – усомнился архиепископ Архангельского собора грек Арсений.

– Кто хочет успеть, тот успевает, – легко сказал царь, сошел, наконец, со своего жестковатого места и отправился в покои, куда была доставлена царевна Ксения Борисовна.

2

Перед опочивальней его ждали братья Бучинские. Лица почтительнейшие, но глаза у обоих блестят, и он тоже не сдержался, расплылся в улыбке. Братья работнички усердные, доставляли ему в постель по его капризу: и пышных, расцветших, и тоненьких, где от всего девичества лишь набухающие почки. Но прежде не то чтоб царевен, княжен не сыскали.

– Цесарю цесарево, – прошептал, склоняя голову, старший из братьев Ян.

И во второй раз широкой своей, лягушечьей улыбкой просиял царь Дмитрий Иоаннович. Но когда в следующее мгновение дверь перед ним растворилась, сердце у него екнуло, упало в живот, и он, отирая взмокшие ладони о бедра, постоял, утишая дыхание, умеряя бесшабашную предательскую подлую свою радость.

Ксения, как приказано было, в одной нижней рубашке сидела на разобранной постели.

Сидела на краешке. Пальчики на ножках, как бирюльки детские, как матрешечки, розовые, ноготочки розовые.

Дмитрий стал на пороге, оробев. Тот, что был он, выбрался вдруг наружу со своим все еще не отмершим стыдом. Ксения подняла глаза, и Дмитрий, уже Дмитрий! – встретил ее взгляд. По вискам потекли дорожки пота, на взмокших рыжих косицах над ушами повисли мутные капли.

Она опустила голову, и волосы побежали с плеч, словно пробившийся источник, закрывая лицо, хрудь, колени.

Только что придуманная роль вылетела у Дмитрия из головы, и он кинулся на пол, приполз, припал к розовым пальчикам, к бирюлечкам, к матрешечкам, целуя каждый. Взял на огромные ладони самим Господом Богом выточенные ступни и все поднимал их, поднимал к лицу своему, и совершенные девичьи ноги все обнажались, открывая его глазам свою нежную, "свою тайную, хранимую для одного только суженого красоту.

А дальше – багровая страсть, море беззвучных слез и немота.

Ярость всколыхнула его бычью грудь: "Да я же тебя и молчью перемолчу!"

Лежал не шевелясь, теряя нить времени. И вдруг – дыхание, ровное, покойное. Поднял голову-спит.

Нагая царевна, белая, как первый снег, со рдяными ягодами на высоких грудях, спала, склонив голову себе на плечо. Шея, долгая, изумляющая взор, была как у лебеди. Под глазами голубые тени смерти, а на щеках жизнь. Он, владетель и этой драгоценности, удушая в себе новую волну смущения, побежал по царевне глазами к ее сокровенному и увидал алый цветок на простыне.

– И девичество мое! Я все у тебя взял, Борис Годунов.

Все.

Сказанное себе – сказано самой Вселенной. Для птицы есть силки, для слова – ни стрелы, ни стены. Слово – птица самого Господа Бога. Не напророчил ли? Взять счастье Годунова куда ни шло, но взять его несчастья?

Царевна спала. Дмитрий осторожно сошел с постели, прикрыл одеялом спящую. Оделся, положил поверх одеяла свое великолепное ожерелье, в котором вступал в Москву. Сто пятьдесят тысяч червонных стоили эти камешки.

– Вот тебе в утешенье, царевна!

Вышел из покоев, послал за Петром Басмановым.

Угощая вином, будто для того только и звал, спросил:

– А где сейчас Василий Шуйский?

–У себя во дворе.

– Был одаорен^Жон теперь, когда мы с тобой ви^о попиваем? – поглядел на Басманова со значением, но тотчас снова наполнил кубки. – Люблю тебя, как брата.

–Ваше величество! – Басманов от глубины чувств припал к руке государя.

– Полно-полно, – сказал Дмитрий. – Завтра у нас трудный день. Скажи, не станут ли попы за патриарха Иова?

– Не станут, государь! Он ведь еще у Годунова просился на покой. Я его в Успенском соборе принародно Иудой назвал, тебя, государь, предавшим. Народ ничего, помалкивал. Знать, ты, государь, дороже людям, чем немощный патриарх.

И похвастал.

– Мой дед Алексей при Иване Васильевиче Грозном Филиппа из Успенского выволакивал, митрополита, я же выволочил патриарха! Басмановы, государь, великие слуги.

– Дарю! – Дмитрий сгреб на середину стола позлащенные кубки и тарелки, набросил на все это концы скатерти. – Забирай ради дружбы нашей. И помни: все милости мои к тебе истинно царские впереди.

Собор иерархов русской православной церкви, ведомый архиепископом Арсением, должен был исполнить волю царя Дмитрия, который пожелал видеть на патриаршем престоле архиепископа Игнатия. Игнатий был уж тем хорош, что первым из иерархов явился к Дмитрию в Тулу, благословил на царство и привел к присяге всех, кто торопился прильнуть к новым властям, ухватить первыми. И ухватили. Семьдесят четыре семейства, причастные к кормушке Годуновых, были отправлены в ссылку, а их дома и вотчины перешли к слугам и ходатаям нового царя.

Прошлое архиепископа Игнатия было темно. Шел слух, что он с Кипра, бежал от турок в Рим, учился у католиков, принял унию. Сам он, пришедши в Москву, в царствие царя Федора Иоанновича, просителем милостыни для Александрийского патриарха, назвался епископом города Эриссо, что близ святого Афона.

По подсказке иезуитов Арсений предложил изумленному Собору возвратить на патриарший престол патриарха и господина Иова. Постановление приняли, держа в уме, что Дмитрий-то и впрямь Дмитрий, коли не боится возвратить Иова из Старицы. Иов Гришку Отрепьева в келий у себя держал. А главное, гордыню потешили: решено так, как они хотели, столпы православия. И все по совести. Назавтра же, поразмыслив, дружно согласились с тем, что патриарх слаб здоровьем, стар, слеп и что покой ему во благо. Тем более, что мудрый государь позвал сидеть в Думу не одного патриарха, как было прежде, но с ним четырех митрополитов, семерых архиепископов, трех епископов.

Вот тогда и пришел к царю архиепископ астраханский Феодосии, сказал ему при слугах его:

– Оставь Иова тем, кем он есть от Бога! Не оскорбляй церкви нашей самозванной волей своей, ибо благоверный царевич Дмитрий убит и прах его в могиле. Ты же есть Самозванец. Имя тебе – Тьма.

Дмитрий Иоаннович выслушал гневливое слово серьезно и печально.

–Мне горько, что иерарх и пастырь слеп душою и сердцем. Слепому нельзя пасти стадо. Возьмите его и отвезите в дальнюю пустынь, под начало доброго старца.

Может, прозреет еще.

Столь мягкое и великодушное наказание лишний раз убедило Собор в природной зрелости государя. А потому, радостно уступая монаршей воле, 24 июня патриархом единогласно был избран и поставлен по чину архиепископ Игнатий.

Теперь Дмитрию Иоанновичу можно было, не трепеща сердцем, совершить обряд венчания на царство.

– Я приду под своды Успенского собора чист, как агнец! – в порыве высокого хвастовства объявил он Ксении. – Я так жду мою матушку, драгоценную мою страдалицу.

Ксения, познав человеческие тайности, жила, как травинка на камне. Богу не молилась. Не смела. Трава и трава.

За матушкой Дмитрий Иоаннович послал юного князя Михаилу Скопина-Шуйского. Ради столь великой службы князю было пожаловано вновь учрежденное звание царского мечника– великого мечника.

Выбор пал на Скопина не случайно. Его дядя Василий Иванович Шуйский был взят под стражу еще 23 июня.

Когда Богдан Вольский, зарабатывая боярство, клялся перед всей Москвою, что царевич Дмитрий истинный, Шуйский на Лобное место не поднялся, дабы свидетельствовать в пользу сына Грозного. Уходя с площади, он еще и брякнул в сердцах Федору Коню и Костке Знахарю:

– Черт это, а не истинный царевич! Я Гришку-расстригу при патриархе Иове видел. Не царевич это – расстрига и вор!

Федор Конь был человек в Москве известный. Ставил стены и башни Белого Города, стены Смоленска, Борисову крепость под Можайском. Сказанное им все равно, что из передней государя. Костке Знахарю тоже как не поверить, хворь рвет напрочь, не хуже гнилых зубов. На пядь под землею видит.

Уже через день слухи достигли Петра Басманова.

Очутился Василий Иванович Шуйский с двумя братьями в Кремлевском застенке... Росточка боярин был небольшого, телом рыхл, головенка лысая, глазки линялые – бесцветный человечишка. Однако истинный Рюрикович! По прекращении линии Иоанна Грозного – первый претендент на престол.

Басманов с Шуйскими не церемонился. Пытал всех троих, требуя признать, что собирались поджечь польский двор и поднять мятеж.

Василий Иванович, жалея себя, признал все вины, какие только ему называли.

Суд Боярской Думы, радея царю, назначил изменнику и его сообщникам Петру Тургеневу и Федору Калачнику смертную казнь, братьям вечное заключение.

Шуйский, слушая приговор, градом роняя слезы, кланялся и твердил:

–Виноват, царь-государь! Смилуйся, прости глупость мою.

Тургенева и Калачника казнили без долгих слов, под злое улюлюканье толпы. Казнь боярина – иное дело. На Красную площадь к Лобному месту Василия Ивановича провожал Басманов. Сам зачитал приговор Думы и Собора и, вручая несчастного палачам, торопил:

– Не чухайтесь!

С Шуйского содрали одежду, повели к плахе. Топор был вонзен нижним концом, и лезвие его сияло.

– Прощайся с народом! – сказал палач.

Шуйский заплакал и, кланяясь на все четыре стороны, причитал тонко, ясно:

– Заслужил я казнь глупостью моей. Оговорил истинного пресветлейшего великого князя, прирожденного своего государя. Молите за меня пресветлого! Криком кричите, просите смилостивиться надо мною!

Толпа зарокотала. И Басманов, севши на коня, крутил головой, ожидая, видно, приказа кончать дело. Потеряв терпение, крикнул палачам:

– Приступайте!

Шуйского подхватили под руки, поволокли к плахе, пристроили голову, но тут прискакал телохранитель царя и остановил казнь. Дьяк Сутупов, прибывший следом, зачитал указ царя о помиловании.

Шуйского, под облегченные крики народа, повезли тотчас в ссылку. Долго смотрел ему вслед поверх голов Петр Басманов, и такое он словцо шибкое палачам кинул, что те осоловели.

3

Скопин-Шуйский прислал гонца: везет царицу-старицу с большим бережением, до Москвы осталось два дня пути.

Для встречи с матерью Дмитрий Иоаннович избрал село Тайнинское. В чистом поле поставили великолепный шатер, дорогу водой побрызгали, чтоб не пылила^.

Прозевать этакое зрелище мог разве что увечный да очень уж ленивый вся Москва повалила в Тайнинское.

День 17-го июля выдался знойный. Дмитрий Иоаннович отирал белоснежным платком глазницы и шею.

Скашивал глаза на толпу. Живая изгородь польских жол^ неров и казаков Корелы казалась надежной. За спиной бояре, но и сотня телохранителей Маржерета.

"Что ж так долго тащатся? О эта торжественная езда!"

Разговаривать с кем-то сил нет, да и не ко времени они, разговоры.

Смотрел под ноги на бордовые, липкие от нектара цветы, на синий мышиный горошек.

Вдруг пошел какой-то шум. Он тревожно глянул направо и сразу налево. Толпа пришла в движение, потянулась в сторону Тайнинского, и он наконец посмотрел прямо перед собой и увидел облачко пыли, конных, карету.

Торопливо завел под шапку платок, отирая в единый

миг взмокшие волосы, и подумал: "Надо будет уронить шапку".

Подтолкнул ее к затылку, дрожащими руками принялся прятать платок и не находил ему места. Выронил, сделал шаг вперед, потом еще и побежал, раскачиваясь тяжелым бабьим задом. Откинул голову, шапка съехала назад и на ухо, упала, наконец. Он попробовал ее подхватить, но короткая рука промахнулась. Карету потерял из виду на мгновение, а она уже стоит, всадники вокруг кареты стоят и через отворившуюся дверцу на землю спускается по ступенькам высокая женщина в черном. Он все стоял, ожидая, чтоб она отошла от лошадей, от своей охраны – мало ли? – и, соразмерив расстояние, кинулся со всех ног, с колотящимся сердцем и шепча: "Мама!

Мама!"

Она вся потянулась к нему, потянула руки, но обессилела, обмякла, только он был уже рядом, прижался потною головою к ее тугому, тучному животу. Тотчас вскочил, обнял и целуя в голову, все шептал и шептал:

– Мама! Мама!

Она ловила его руками, пытаясь задержать, рассмотреть. И рыдала в голос.

"Хорошо, – думал он, – хорошо!" – уводя ее, тяжелую, навалившуюся на него, в шатер.

Народ рыдал от счастья и умиления.

В шатре было прохладно, на столе яства и напитки.

Он подал старице вишневого меда, сам хватил ковш квасу с хреном и сел на стул, закрывая на миг глаза и вытягивая ноги. Тотчас поднялся, посадил матушку в кресло и стоял подле, ожидая, что ему скажут.

Царица-старица молчала, нежность, назначенная зрителям, сменилась вялой усталостью.

– Для тебя, мама, отделывают палаты в Новодевичьем, – сказал он. – На первое время разместишься в Кремле, в Вознесенском.

Марфа не нашлась, что сказать, и говорить пришлось ему.

– Мы так давно не виделись. У нас еще будет время вспомнить прошлое. Память о безоблачном детстве прекрасна. Я охотно буду слушать тебя о тех далеких днях.

Краем скатерти вытер лицо и вдруг почувствовал нестерпимую тяжесть в мочевом пузыре.

– Прости меня, мама, Бога ради! – он скрылся за пологом, где была приготовлена для него постель, и оправился в угол, на ковер, изнемогая от блаженного облегчения.

Тугая струя мочи истончилась до струйки, но струйка эта никак не кончалась, и он, озабоченный приступом боязни, проткнул кинжалом отверстие в пологе и прильнул к нему глазом. г

Толпа пребывала в умилении.

– Это все квасок, – сказал он, выходя из укрытия. – Скажи мне, ты всем довольна?

– Да, государь.

– Тогда идем на люди. Пора в дорогу.

Она проворно поднялась. Постояла... и пошла за полог.

Он слушал журчание, потирая длинной рукою загривок, откуда страх сыпал по его телу мурашки.

"Побывавшие в царях люди все умные, – сказал он себе, совершенно успокаиваясь и, поморщась, погнал прочь озорную мысль. – Коли не по крови, так по моче родственники*.

Он шел рядом с каретой, глотая пыль из-под колес, почтительный, безмерно радующийся сын. Народ валил следом и по обеим сторонам дороги. Неверы были посрамлены и радостно каялись перед теми, кто опередил их верою, а поверившие сразу, со слуха, сияли, просветленные своею верой.

4

Через три дня после приезда в Москву царицы-матери Дмитрий Иоаннович короновался на царство. Да не единожды – дважды! В Успенском соборе по древнему обычаю, а в Архангельском по вновь заведенному. Над могилами царей Иоанна и Федора архиепископ Арсений возложил на голову царя шапку Мономаха, и была она ему впору. Шапка русская, а кафтан – польский. Подкрепляя себя русской силой, Дмитрий Иоаннович объявил боярство Михаиле Нагому, родному брату царицы Марфы, своему, стало быть, дяде.

Одному дашь – другие в рот смотрят.

Выход недовольству своему Дума сыскала в поляках.

Дмитрий тому недовольству втайне был рад. Сподвижников, приведших его к престолу, следовало приструнить: царство – не военный табор. Да ведь и как русскому человеку не обидеться?

Едет поляк по Москве – не зевай. Слепого столкнет, сомнет и не обернется, и не потому, что бессердечен, но потому, что сам слеп от безмерной своей гордости. Пограбить тоже непрочь.

Уступая Думе, царь решился наказать одного, но так, чтоб другим неповадно было. Взяли за разбой шляхтича Липского, судили по-московски. Приговорили к битью кнутом на торговой площади.

Москвичи обрадовались – есть-таки управа на царевых рукастых слуг! Поляки же рассвирепели: Как?!

Шляхтича?! Принародно?! Батогами?!

Кинулись отбивать товарища у приставов. Приставы за бердыши, поляки за сабли. Толпа приняла сторону своих. Мужики давай оглобли выворачивать, бабы в поляков – горшками. Но воин есть воин. Грохнули пистоли. Напор! Побежали москали, не устояв перед шляхетскою отвагою! Бежали покрикивая: "Наших бьют!", и уже не сотни – многие тысячи собрались и пошли на ненавистных пришельцев. Умирали, но и били до смерти.

Дмитрий Иоаннович, услышав о побоище, побелел, закусив нижнюю губу молчал, глядя в ладонь, будто на ней написано было что надобно делать.

– Недели после коронации не прошло! Подарочек! – крикнул по-мальчишески, сорвавшимся от обиды голосом, но приказ отдал ясно, рубя короткой рукою воздух. – Посольский двор, где укрылись обидчики народа, окружить пушками! Выслать глашатаев с указом моего царского величества: виновные в избиении народа будут наказаны. Если шляхта не подчинится указу, не выдаст зачинщиков, то вот мое первое и последнее слово – снести Посольский двор пушками до самой подошвы!

Разыграв огорчение, покинул тронную палату и, оставшись наедине с Яном Бучинским, попросил его дружески:

– Сам езжай к нашим людям на Посольский двор.

Скажи, пусть вышлют и выдадут страже троих. Обещаю:

волоса с их голов не упадет. Скажи им всем также: ныне Москва – овечка, но если она станет бараном – никому из нашего брата несдобровать. Бойцовый баран яростью самого вепря превосходит. Я знаю это. Я видел.

На следующий день Дума, хоть и почтительнеише, но твердо приступила к государю, умоляя решить вопрос с иноземцами на Москве. И с казаками!

Бояре говорили друг за другом, по второму разу, по третьему, а государь сидел безучастный, и горькая складка просекла его лоб, чистый, совсем еще юный.

Остаться один на один с Московией – не смертный ли приговор себе подписать? Нагих не любят. Всей опоры Басманов для прибывший из Грузии Татищев. Но что делать? Против притчи не поспоришь и плетью обуха не перешибешь.

Засмеялся вдруг.

– Что вы так долго судите да рядите? Разве дело не ясное? Гусаров и жолнеров за то, что порадели мне, законному наследнику отцовского стола, за то, что искоренили измену Годунова – наградить и отпустить. То же и с казаками.

Воззрилось боярство с изумлением на государя, ишь как все у него легко! Да ведь и толково!

– У меня нынче есть еще одно дело к Думе, – сказал государь, становясь строгим и величавым. – Мы в последнее время все о казнях думали, а пора бы и миловать.

Где грозно, там и розно. Хоть и говорят, что ласковое слово пуще дубины, я за ласку. Посему вот мое слово, а от вас приговора жду: Ивану Никитичу Романову, гонимому злобой Годунова, вернуть все его имение и сказать боярство. Старшего его брата, смиренного старца Филарета – о том я молю тебя, святейший патриарх Игнатий, – следует почтить архиерейством.

Улыбающийся патриарх Игнатий тотчас поднялся с места и, показывая свою грамоту, объявил:

– О мудрый государь! А я тебя хотел просить о том же, вот моя грамота о возведении старца Филарета в сан ростовского митрополита.

– Рад я.такому совпадению, – просиял государь. – Федор Никитич был добрым боярином и в монастырской своей жизни заслужил похвалу от многих. Каков до Бога, таково и от Бога.

На радостях никто не вспомнил о митрополите Кирилле, которого сгоняли с ростовской митрополии ни за что ни про что. Может быть, и вспомнили бы, но царь Дмитрий сыпал милостями только рот разевай: двух Шереметевых в бояре, двух Голицыных в бояре, туда же Долгорукого, Татева, Куракина. Князя Лыкова в великие кравчие, Пушкина в великие сокольничье.

– Я прошу Думу вспомнить еще об одном несчастном, – продолжал Дмитрий Иоаннович, – о всеми забытом невинном страдальце, о царе, великом князе тверском Симеоне Бекбулатовиче. Его надо немедля вернуть из .ссылки и водворить на житье в Кремлевском дворце.

Он выстрадал положенные ему царские почести.

Дума снова была изумлена широтою души государя и совсем уж изнемогла, когда было сказано:

– Шуйских тоже надо вернуть. Они сами себя наказали за непочтение к царскому имени. Надеюсь, раскаянье их шло от сердца. Мне незачем доказывать всякому усомнившемуся, что я тот, кто есть. Шапку Мономаха Бог дает. Он дал ее мне. А теперь обсудите сказанное, у меня же приспело дело зело государское – надо испытать новые пушки.

5

Пушки стояли на Кремлевском холме. Государь явился к пушкарям всего с двумя телохранителями.

– А ну-ка показывайте, чем разбогатели.

Две пушки были легкие, а третья могла палить ядрами в пуд весом.

Дмитрий Иванович велел поставить цели. Пушки зарядил сам, сам и наводил, слюнявя палец, определяя силу и направление ветра. Три выстрела три глиняных горшка разлетелись вдребезги.

– А теперь вы! – приказал государь. – Пушки отменные.

Когда все три пушкаря промазали, поскучнел, но тотчас окинул цепким взглядом всех; кто был при пушках.

Подозвал самого молодого.

– Видел, как я навожу?

– Видел, государь!

– Наводи.

Получился промах.

– Еще раз наводи!

Пушка тявкнула, горшок рассыпался.

– Молодец!

Вытащил кошелек.

– Всем, кто попадет с первого раза полтина, со второго – алтын.

Стрельба пошла азартная. На три рубля пушкари настреляли.

– Будьте мастерами своего дела, и я вас не оставлю моей милостью. Слава государей в их воинах. Без доброго, умелого воинства государства не только не расширить, но и своих границ не удержать. Вы – моя сила, а врагам моим – гроза.

Пахнущий порохом, веселый, счастливый вернулся во дворец обедать. После обеда, пренебрегая древним обычаем – полагалось поспать хорошенько отправился в город, в лавки ювелиров.

Ходить без денег по лавкам – все равно что на чужих невест глазеть. Поморщась, повздыхав, Дмитрий Иоаннович заглянул-таки к своему Великому секретарю и надворному подскарбию, к Афоньке Власьеву, а тот заперся, притворяясь, что его нет на месте. Дмитрий, распалясь, двинул в дверь ногою, задом бухнул.

– Афонька! Я тебя нюхом чую! Отведаешь у меня Сибири, наглая твоя рожа!

Заскрежетал запор, дверь отворилась, и благообразный муж, умнейший дьяк царей Федора и Бориса, предстал пред новым владыкою в поклоне, со взглядом смиренным, но твердым.

Гнев тотчас улетучился, и Дмитрий, заискивая, косноязычно принялся нести околесицу.

– В последний раз, друг мой Афоня! Господи, что же ты некрепкий такой? В другой раз приду – не пускай.

Сибирью буду грозить, а ты не бойся. "Тебе нужна Сибирь, ты и поезжай!" Скажи мне этак, я и опямятуюсь. А сегодня изволь, дай, как царю. Твоя, что ли, казна? Не твоя. Я, Афоня, обещал одному купцу. Он из-за моря ко мне ехал. Можно ли царю маленького человека обмануть? Ведь стыд! Стыд?

– Стыд, – вздохнул, соглашаясь, Власьев, покрестился на Спасов образ, отомкнул ларь с деньгами. – Казна, государь, едва донышко покрывает.

– Ничего. Сегодня нет, завтра будет.

– Да откуда же?

– Вы-то на что? Дьяки думные. Секретари великие!

Шевелить надо мозгами! Такая у вас служба – мозгами шевелить!

Власьев достал мешочек с монетами и призадумался.

Дмитрий взял мешочек одною рукою, короткой, а длинною залез в ларец и хапнул сколько хапнулось.

– Пощади, государь!

– Сказал тебе, думай! Думай! Дураки какие-то! Одни дураки кругом! – и не оглядываясь, опрометью выскочил к своим телохранителям. – Пошли, ребята!

6

Блестящие камешки завораживали.

– Не чудо ли? – спрашивал своих телохранителей Дмитрий. – На один этакий камешек большая деревня может сто лет прожить припеваючи.

Купцы-персы, прослышав о мании русского царя, привезли и то, что в небе сверкает, и то что в океане тешит морского царя. Из всего великолепия Дмитрий безошибочно избрал самое драгоценное. Не спрашивая цены, сгреб с прилавка три дюжины корундов, от кровяно-красных до бледно-розовых, от небесно голубых до глубинных сине-черных цветов морской пучины, от нежно-золотистых утренних до оранжево-закатных предночных.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю