Текст книги "Куча (СИ)"
Автор книги: Владимир Злобин
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Володя Злобин
Куча
– Мы будем торговать говном.
– Как торговать!? – воскликнул я.
То есть само говно вопросов не вызывало.
Илья опёрся на руль, лениво стекая с него толстыми, уверенными в себе пальцами. Они прямы и надуты, с выступающими на мизинцах ноготками. Скоро у самых казанков появятся перстни, сначала первый, в память о чём-то, затем второй – присмотренный для красоты – и меня перестанут приглашать в эту большую, удобную во всём машину.
– Говно – тема выгодная. Главное подсуетиться, а там хоть целый день катайся к бабкам по огородам.
Илюха рассказывает о радости говнозёма по пути, когда двери защёлкнуты, а мокрое по весне шоссе летит брызгами. Мне некуда деться: вызванный на поговорить, я пристёгнут к товарищу, который едет толковать насчёт перегноя. Сейчас сезон, дачники спешат угрохать деньги в свои помидоры, и им нужны циклопические дозы чернозёма, перегноя конского и обыкновенного, навоза, перепрешки, коровяка, гния, умёта, просто дерьма... От перечисления берёт лихая гордость: пусть живём так себе, зато какое богатство языка, когда дело касается распада и гнили.
– А где затариваться будем? – спрашиваю я, – Нужен уверенный в себе поставщик.
Я спросил это ради Ильи, который потянулся за сигаретой и начальственно закурил. Парню хочется быть впереди, весить больше, значить и располагать, и своё восхождение он решил начать с самого низа, с говна, благоухание которого он развезёт по дачам и загородным домам. Он был рождён для этого, ещё в детстве первым вскарабкивался на горку, и теперь обязан вложить приобретённые навыки в настоящее дело. Илья крепок, среднего роста, покат, потихоньку превращается в переваливающийся русский валун, который любит задевать тебя плечом на улице. От пива и шашлыков юность сбежала, и тело потекло, заструилось волнами тягучего мужского сала. Илья сидит в кресле широко, ему не хватает этого кресла, локоть часто залезает ко мне, не так, чтобы унизить, а так, чтобы проверить себя. Его тело, пальцы и руки – это вот то мужское, что ворчит, сигналит, отодвигает в очереди, кричит 'Майна!' и любит шумно отдохнуть на природе. Даже передвигаются такие мужики, широко расставляя ноги, и яйца у них раскачиваются, как маятник Фуко.
– Понимание я уже установил, – Илья устало затягивается, будто после долгих бессонных ночей всё-таки вышел на потерянного связного, – но там свои нюансы имеются.
– Какие ещё нюансы? – с подозрением интересуюсь я.
– Не мы одни тему просекли. Много кто в очереди на говно стоит.
Мы... как тепло это слышать! Я знаю подобную дружбу – дружбу покровительства, когда сильное и тугое покрывает слабое, узкое и невысокое. Это не дружба, конечно, а так – шефство. Но ведь и оно порою приятно.
– Там что, может ещё и не хватить?
– Говна вечно на всех не хватает, – Илья выкидывает бычок в окно и поясняет, – в общем, есть одна тётка...
Я пропускаю подробности мимо ушей. Меня занимает тётка, точнее то, как Илья, засмотрев даль, поведал о ней. 'Есть одна тётка' – это отголосок ушедших знахарок, травниц, колдуний, настоящих, а не тех, газетных, которые в наш подлый век занимаются всё тем же: обнаруживают скрытые свойства предметов. Это особенный самогон, волшебная примочка (часто из того же самогона), соленья и варенья, постоялый двор, баня, здравница, огород, соляная пещера, гордые белоснежные козы, сметана, в которой ложка стоит, и конопля в два человеческих роста. Там, где другие пройдут, такая тётка обязательно что-нибудь увидит и сделает из увиденного то, о чём начинают рассказывать с уважительного: 'Есть одна тётка...'.
Тётка имела выход на конюшни, которые всеми силами старались избавиться от отягощавшего их навоза. Его требовалось утилизировать по правилам, к тому же он занимал драгоценное место и непрерывно увеличивался в объёмах. Доход от продажи навоза был бы копеечным, тогда как штрафы за его залежи астрономическими, поэтому конюшни отдавали навоз задарма. Тётка свозила добычу на огороженный ею пустырь, где перемешивала опилки, солому и конский кал в огромную кучу, которую оставляла перепревать на пару лет. К весне поспевала одна из заготовленных куч, устраивался аукцион, и счастливчику доставалась целая гора дешёвого конского перегноя, которую он спешил развести с наценкой. За эту кучу мне и предлагал побороться Илья.
– Хорошо, но чем я могу помочь? – всеми силами мне хочется увильнуть от судьбы, которую сулит куча, – Ты же знаешь, я в таких делах не силён.
'Не силён' – это значит жертва, обуза, лох. Но мы взрослые люди и потому говорим намёками.
– Качать буду я, – успокаивает Илья, – ты посидишь в машине, чтобы было видно, что я не один.
– Взял бы пацанов каких лучше...
– Да они отморозились!
– Почему?
– Да там... Им по работе там нужно.
– По работе? Слушай, ты же сам нормально зарабатываешь. Зачем тебе ещё и говно?
При мне Илья говорил, что получает семьдесят, если бы я пришёл с другом, он объявил бы, что зарабатывает девяносто, ну а будь нас трое, мы бы услышали про все сто. Но я здесь один, и понятно, что Илья взял меня именно в этом смысле – только как довесок, чтобы казаться чуть больше и не повернуть назад, не ополовиниться в моих глазах из машины.
– Знаешь, многие предвзято к говну относятся, а я не понимаю пренебрежения. Деньги не пахнут. Пётр Первый же сказал, да? Западло вышибалить или барыжить в три цены. А здесь никакого убытка. Говнозём – во, в руке подержать приятно. Если надо, я сам на отгрузку встану. Лопатой-то поработать, да? А то народ забыл уже, как деньги достаются. Сидят в офисе на этом своём крутящемся стуле. Вертятся как на карусели, бумажки туда-сюда, мышкой шур-шур... Вот кто настоящим дерьмом занимается.
Илья протягивается к окну, разгоняя пространство. Я вжимаюсь в кресло, давая проход загорелой волосатой руке. Такие люди успевают быстро загореть, их запекает собственный жар, и я правда во всём с Илюхой согласен – просто я немного боюсь. Я смутно догадывался, что смысл игры в кучу-малу не в том, чтобы победить, а в том, чтобы стать её частью.
Машина сворачивает на просёлок. Он разбит большегрузом, колея быстро приводит в нужный закуток. Ещё издали я вижу её – огромную, рыжелую, облепленную птицами, с развивающимися волосами-соломой. Куча широка, похожа на присевшую в юбках бабу. Она дородна и влажна, отчего хочется отступить в перспективу, поддеть кучу ладошкой и сжать её, чтобы кулак брызнул закваской. Куча вызывала почти садистическую жажду обладания, дрожь чувств, когда хочешь, чтобы рука до боли впилась во что-то зернистое, просыпающееся, ускользающее и потому желанное для удержания. В отдалении, поверх глухого забора, виднелись кучки поменьше, напоминавшие пирамидки-спутницы главной пирамиды. Им только предстояло подняться до её вышины и прокалиться в рассыпчатую, ржаво-коричневую гору. От неё шёл пар как от остывающей головы.
У подножия кучи стояло с десяток машин. Илья чуть слышно выругался и зарулил на стоянку. Рядом оживлённо спорила группа мужчин. Несколько из них обернулись к автомобилю и смерили его недовольным взглядом.
– Так, – решил Илья, – ты здесь подави по сторонам, а я в дозор.
Он вылезает из машины и неспешно идёт к спорящим мужикам. Хотя 'идёт' не то слово, его совершенно недостаточно. Сделав первые шаги, Илья чуть расставляет ноги, смотрит вниз, одёргивая курточку, не поднимая головы сплёвывает, проводит небольшую разбежку, словно разминается перед чем-то изнурительным, по-боксёрски встряхивает руками, и, вскинув голову, засовывая руки в сквозной карман куртки, косолапя и поворачивая шею, движется к мужикам. В Илье слишком много глаголов, но он умудряется использовать их все за два десятка шагов. На гостя оглядываются, и делают это тоже непросто – без движения, чуть прижатой к плечу шеей, словно руки, также отогревающиеся в карманах, приросли к телу, и его можно двигать только ленивым поворотом головы.
– Привет, собрание! – Илья протягивает ладонь как за хлебом в столовой, – Где хозяйка?
В опущенное окно долетает гул ответа. Он насмешлив, оценивает. Перебранивающиеся мужики накидываются на новенького, и Илья занимает оборону – ноги расставлены шире плеч, левая рука отведена в сторону, крутит что-то, и чуть наклонённая голова поворачивается от одного к другому, от одного к другому. Это особый язык тела, в нём можно поднатореть, но не выучить – он даётся с основ, с первых споров в песочнице, с требования вернуть игрушку. Если это не прошёл – никогда не освоишь осанку, подделка же будет выкуплена и осмеяна. Здесь много от искусства, в первую очередь от литературы (в мужиках вообще много литературности) – письмо искусственно, там не говорят так, как в жизни, это больше язык, чем речь – так же любая разборка, где зачем-то надувают шеи, переступают ногами, изображая жаб и быков. Опасность в том, что сами участники не воспринимают это как игру, они верят в свои движения, считают их жизнью – всё сопряжено, здесь нет расстояний, которые есть у искусства. Из машины я вижу эту дистанцию и могу отслоить её в мысль. Илья же, сокративший разрыв, просто бытийствует – жестикулирует, даже делает выпад. Отсюда опасность любого искусства – наблюдатель вызывает неприязнь отчуждением от настоящего, ему не могут простить то, что он запоминает жизнь, тогда как нужно стать её частью – горбатиться, умирать или бычить так же, как эти мужики. Некоторые из них бросают на меня недовольные взгляды, и Илья возвращается к машине.
– Ну что там? – спрашиваю я.
– Тётка раструбила про аукцион, вот и подтянулось всякое шакальё. Хозяйка опасность просекла и свалила, мол, сами разбирайтесь, с победителем поговорю, – Илья с тоской пересчитывает соперников, – это ещё не все, потом больше подъедет.
– Зачем?
– Ну как... будут решать за кучу.
– А она что, сама не может?
– Что не может? – Илья всё ещё там, с мужиками, а я, похоже, уже всё, с кучей.
– Почему нельзя самим решить? – предлагаю я что-то рациональное, – Кто больше готов заплатить, того и куча. Ты вот сколько готов?
– Я на всё готов, – зло закуривает Илья, – но они рогом упёрлись.
– А если поделить? Она же вон какая... с пятиэтажку! Должно хватить.
– Так сходи и объясни, что их говно надо поделить. Много нового узнаешь.
Идти никуда не хочется. Тем более на стоянку подваливают совсем уж подозрительные личности. В ладонях мелькают чётки, кожаные курточки наброшены прямо на белые майки. Под ними натянуто, там слой жирка, наетый по ресторанам, что спас немало ушлых жизней, и мне уж точно нельзя к ним – я бедный, у меня кость.
Народ встречает блатату настороженно, как собака, подумывающая огрызнуться. Урла сразу идёт на обострение. Покуривая, Илья задумчиво наблюдает за перепалкой. Я наблюдаю за кучей.
Солнце растопило её: куча парит густым влажным духом, обваливается крупными сочными комьями. Внутри у неё, как у земноводного, набухает головастенькое потомство. Оно продавливает натянувшуюся кожу, туго вылезает из раздувшихся пор и жадно сыплется вниз. Вокруг натоптано, рыжина вдавлена в землю ещё одним слоем, и видно, что это земля поверх земли, охра, положенная на твёрдую скучную плоскость. От просушенной вершины до тёмной влажной подошвы, куча переливается всеми оттенками коричневого – цветом песчаной бури, ржавой гайки, раскрошенного печенья, корицы, яшмы, отрубей, самана – а ведь это и был саман, обожжённого кирпича и обожжённой глины, медной монетки, пряностей, хны...
Размышлять о куче так же волнующе как о женщине.
Вообще это и не куча вовсе. Куча – это сочетание разрозненности, навал вещей – игрушек, носков, народа – тогда как перегной был, скорее, грудой. Как камней или щебня, чего-то однородного, карьерного, добытого из недр, черничного антрацита или простого железа. Но язык неумолим – куча навоза оставалась кучей. О ней кричат мужики, так говорит Илья. Даже бандиты цедят, что куча принадлежит им по закону тождества. Разгадка в том, что куча неорганизованна, она выходит так же, как из прямой кишки – сама, естественно, не имея другой возможности. В куче всё бесформенно, она поглощает резкость, обращая предметы в рассыпчатую гору непонятно чего – вечно осыпающегося, намусоренного, теряющегося в своей пространственности. Груда же излишне упорядочена, её 'бесформенность' лишь засор языка, неудачно прилаженное заимствование, её взяли ковшом и ссыпали, тогда как кучу возможно только наложить, небрежно и где захочешь, отчего она неподотчётна, свободна и не является товаром в отличие от их груды. Груда даже звучит иначе. Звонкое, крепкое 'гр' – гром, гора, гречка, волчье рычание. Куча же рыхла, она расступается под языком. Груда тоже может распасться, но вещи, её составляющие и по отдельности имеют строгую форму, тогда как в куче они пережёваны, перегниты и перемешаны. Вот почему груду видно издалека, а кучу необходимо обнаруживать, натыкаться, это вновь блаженные времена охотников и собирателей, которые с первобытными криками теснятся у подножия навозной горы. Их обозлённость понятна. Всё равно что обнаружить занятой присмотренную тобой грибную полянку. Это не вопрос денег. Здесь стоят за что-то иное: за древнюю человеческую страсть к находкам, за дрожь над отрытым сокровищем.
Блатные подсели мужикам на уши. Илья смотрит с жадностью, он сам пытался качать как бандиты – тоже кучкой, неподвижно ногами, но плавающим корпусом, искусными движениями рук, с подставленными солнцу ладошками, напряжённой шеей и непокрытой головой. Качала не только речь, но тело, наполовину застывшее, наполовину подвижное, одновременно гипнотизирующее и пугающее – даже на расстоянии появилось ощущение близящегося броска, когда те, кто играл в удава, наконец закончат свой танец.
– Ловко, – одобряет Илья. Он достаёт из бардачка кастет и прячет в карман. От этого мне совсем нехорошо, – Ты что, махаться собрался!?
Илья оценивающе смотрит на спорщиков:
– Потанцую чуток.
– Давайте лучше устроим соревнование. Кто первый залезет на кучу, тому она и достанется.
– Ты это серьёзно сейчас?
– Ну так, не особо... может, просто поговорить?
– Чтобы о чём-то говорить, нужно чтобы тебя слушали. Но чтобы тебя слушали, нужно держать масть. А чтобы держать масть, нужно впрягаться, – поучает Илья, – поищи там что-нибудь в бардачке и подтягивайся.
Я и сам вижу, что плечи мужиков поводятся, а пальцы растопыриваются как для счёта. Всё живое перед дракой пытается расшириться, занять больше места. Материя всегда хочет заполнить пространство и её всегда для этого недостаточно. Только дух веет где хочет, но сейчас в воздухе что-то другое – гул взбесившихся эндорфинов, подколенная дрожь и мягкий, перетёртый запах навоза.
– Чё вылупились, фраера!? Отошли!!
Натиск братков не увенчался успехом. Против блататы выступили не крепостные, которых можно припугнуть барином, а сыскари, подбиралы, те самые охотники и собиратели, первыми отыскавшие волшебную гору удобрений. Теперь это их добыча. Они готовы драться за неё с хищниками, сколько бы те ни скалили зубы. Самые жестокие как раз падальщики – грифы, гиены, люди мусорных профессий. Они не производят, а только находят, обнаруживают, и в этом всегда важна сноровка, хитрость, решимость отстоять бесхозную груду металлолома. Но и бандиты не хотят отступать. Они ни к чему не привязаны, а значит, ничего по-настоящему не ценят. Им не то чтобы так уж нужна эта куча. Их манит процесс её овладения: давить и чувствовать, как давят в ответ. В каждом разбойнике есть отголосок номада. Его раскачивает не итог, а сама поездка в седле.
Вон по знакомому толстый водила, такой часто стоит в очереди за беляшами, приискал обрезок трубы. Шеи нет, подбородок стекает за ворот тёмно-синей джинсовки, отчего глаза мужика вспучены, как у всплывшего из глубины. Одетый под приличного бандитик, в остроносых туфлях, коротком пальто и с тонкой подмышкой папочкой, нагнулся вперёд и трясёт какой-то бумагой. Юридическое здесь – просто прикрытие бычки, когда наезжают через закон. Ещё один водитель, тощий, с крохотной сумкой через плечо, кепкой-восьмиклинкой, согнутый и желтоватый, похожий на окурок, медленно и широко открывая рот, кричит одно и то же слово. Если бы не опущенное стекло, кажется даже, что он кричит: 'Я есмь...! Я есмь...!'. Поводя плечами, напрягся бык, кожаный, мышцатый, с наклонённой головой, про которую забыто, что там нет рогов. Он смотрит на водил тяжело, как на забор, который думает поломать. Рядом суетится мелкий шустрила, юркий, тщедушный, крысочка – если б не круглое розовое лицо с оттопыренными ушами. Беспредельщик скалится, паясничает, трогает за рукав, тянет куда-то, подзуживая сбросить, оттолкнуть, вмазать, и тогда – бык. За толчеёй презрительно наблюдают два молчаливых мужика. Они стоят впритирку, рослые, уверенные, привыкшие поступать по совести. Им нужно домой, кормить семьи, воспитывать сыновей, но они не показывают спины – привыкли так со школы, знают это по армии.
Илья вторгается в это месиво. Работая локтями и огрызаясь, он пробирается к наэлектризованному ядру. Парень знает, что нельзя стоять сбоку, иначе притянет чужая тяжесть. Илья не занимает чью-то сторону, а образует свою, и всё окончательно запутывается. Это задача с множеством тел, где каждый вращается вокруг многих, но, если законы потасовки вдруг отменить и влекомые ими объекты падут, они рухнут не кучей, но только грудой тел. Груда – это ещё некое уважение, какое существует к полю битвы, где живым тесно меж груд убитых. Здесь есть незримая ценность, когда мёртвое, гниющее, беспорядочное, брошенное и бесполезное, всё ещё остаётся нужным. Покуда тела не свалены в кучи, можно быть уверенным, что наши мертвецы ещё нужны нам, а смерти не существует. Это очень важная разница. В куче собрано всё подряд, тогда как в груде что-то одно: вещи превращаются в кучу, когда мы утрачиваем понимание того, что их разделяет, а грудой они становятся тогда, когда мы знаем, что их связывает.
Но раз так, почему мы имеем дело с кучей, а не грудой навоза? Может ли на это ответить Илья, вплотную надвинувшийся на мелкого зубоскала? Или бык, мутно повернувшийся к парню? Учили ли этому в том бандитском университете, который закончил юрист с папочкой? А может, водилы увидели ответ по телевизору в своих кафешках? Ничего не ясно и мне в безопасности салона.
С вершины кучи насмешливо скатывается несколько влажных комков.
Ах, куча, куча... зачем ты свела нас с ума?
Ты искусственна, твоего размера нет в природе, он сразу растаскивается на пищу и дом. Только человек додумался сделать навоз частью накопления, он собирает тебя в кучи, которые растут до неба, и нам сразу же хочется разворошить тебя. Вот отчего этот необъяснимый зуд в паху – куча должна быть срыта. Куча должна рассеяться. Это же просто навоз, комки переваренных трав, нечто сыпучее, разлагающееся, то, что не имеет чёткой формы, как не имеет её лепёшка, кизяк, плюха, лужица, но их зачем-то собрали в громадный конус и это уже форма, противоестественная в своей законченности. Вот что тревожило: здесь была форма, нужность, однородность состава, почти все качества груды, но навоз цепко оставался кучей, тем, чем он быть не должен. В куче перегноя не было целостности различий, какая есть у помойки или свалки, её низ состоял из того же, что и верх, здесь не было нестыкуемого, а только навоз к навозу, говно к говну. И что в таком случае безошибочно считывало кучу как кучу?
Понимание вспыхнуло вдруг, дразня тут же исчезнуть. Куча – это поражение вещей, лёгкая эротика распада, первого запаха, гнили, пыли, хотя бы просто беспорядка, оставленности. Куча образуется в угасании, при усадке предметов, и в этом смысле компост, из чего бы он ни был сложен, всегда является кучей. Идея кучи заключается в отработанности материи, её составляющей, поэтому идеальная куча есть у листьев, но не у развалин, которые долго ещё служат вдохновением или упрёком. А куча... куча сомкнулась, чтобы переварить саму себя, исторгнуться гнилью и тленом, объединив разнородное множество в земляной белок. Через угасание куча обещает всеобщее воскрешение – сада или хотя бы порядка – и потому манит к себе, как мог бы манить ещё один Бог. Трудно устоять перед его могуществом. Он поглощает оттенки смысла, таящиеся различия, накапливая себя через уплощение мира. Ведь куча может существовать только относительно плоскости. Всё больше понятий, не принадлежащих куче, сваливаются в неё. Книги и дела освобождаются от устаревшей груды, становясь жутким, шевелящимся перегноем. Мы поглощаемся кучей, великим эсхатологическим компостом. Растёт вселенская куча. И мы сладко хрустим в её основании.
Неясно кто нанёс первый удар.
Масса пришла в движение, но вместо того, чтобы столкнуться подобно гигантским волнам, толпа распалась на множество мелких заварушек. Водила с водителем, водила против бандита, двое на одного и трое против всех – куча, как и любая принцесса, достанется лишь одному. За мгновение всё перемешалось, стало неотличимым настолько, что в голове всего одна мысль: насколько же взрослые игры похожи на детские – будь все помоложе, тоже бы выбороли царя горы. Но ведь они и так избирают. Только нет больше смеха.
Я судорожно роюсь в бардачке. За оружие можно схватиться и стоять как вкопанный, грозясь и тряся, тогда как с голыми руками приходится быть участником жизни. Найти что-то подходящее не получается: из бардачка вываливается пачка документов, солнцезащитные очки, упаковка нюхательного табака, рассыпанные зубочистки, детский бальзам для губ, складной ножик, отвёртка и даже прикатившийся откуда-то патрон.
Я хватаю отвёртку, поднимаю взгляд и снова вижу её.
Рыжелая, будто с окалиной, похожая на супесь, упёршаяся в бока, выпятившая живот, довольная куча нависает над миром. Куча... смёрзлась ли ты внутри или там бьётся жаркое кизячное сердце? О, я знаю, в тебе нет холода! Ты согреваешь всё, что попало к тебе. Ты огромна, ты давишь, а значит, внутри тебя огонь, настоящий торфяной пожарище, превращающий навоз в специи. Пробейся изнутри бледный метановый огонёк, и ты будешь как торт на чьей-то великанский день рождения. Дунуть бы на тебя, и смотреть, как падает с неба лёгкая сухая взвесь. Не об этом ли ты мечтаешь, подставив себя ветрам? Не об этом ли грустишь, просыпаясь в грядки и укладываясь в теплицы? Что в сердце твоём, куча? Там зола, межзвёздное вещество, жар первичных пространств.
Суматоха спала, первые её жертвы со стоном ползут к куче, словно та способна их исцелить. На ногах остались немногие. Два мужика наседают на юриста с залаченными волосами. Тот истошно трясёт пистолетом. Илья сцепился с быком, бьёт ему в голову как в сырую землю. Тот покачивается, но стоит. Сам Илья потный и грязный. Кастет уже выбил несколько челюстей.
В разгар битвы выскакивает засадный полк во главе с местным Боброк-Волынским. Это гвардия самой хозяйки, элитный отряд телохранителей кучи. Может, она и не хотела никому отдавать её, а решила разом прихлопнуть позарившихся на сокровище тараканов. А может, хозяйке мало одной только травы, она алчет заложить в компост мясо, чтобы куча напиталась нами и стала красной, как человек.
Подкрепление начинает навешивать сразу всем, и бившиеся прежде недруги объединяются, чтобы выстоять перед новой напастью. Бык ревёт и валит на землю двух бугаёв. Илья оглядывается. Мужики встают спина к спине, и отмахиваются усталым жуком. Кажется, битве нет конца, и из машин, из-за соседних заборов, из более мелких куч, прибывают новые и новые воины, которые не дают драке угаснуть, дабы вечно радовать великую кучу навоза.
Она хрипло смеётся. Темнит на фоне синего-синего неба, калечит своих муравьёв. Кучу хочется превратить в оползень. Сокрушить её, обвалить, как обваливают под конец забавы стены снежной крепости. Овладеть ею, сжать, раздавить творогом в руке, заставить истечь прозрачной зернистой сукровицей. Кучу хочется срезать, поломать, заставить рассыпаться. О, куча! Ты женского рода и жаждешь быть наваленной, смешанной, владеемой и олюбленной. Но мы хотим тебя глубже всякого пола; хотим не как вещь, а как их исток. Куча – ты топка земли, в тебя хочется залезть и сгореть до чёрного жирного праха. Заполучив нас, ты понесёшь и исторгнешься. Прольёшься вечным живым дождём.
Смерть ли это? Любовь? О, нет.
Это желание лечь в компост; стать тем, из чего берутся цветы; быть перегноем, из которого однажды поднимется нечто настолько величественное, насколько невообразимое.
Итак, что делаю я?
Я выхожу из машины.