355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Набоков » Ада, или Радости страсти. Семейная хроника » Текст книги (страница 15)
Ада, или Радости страсти. Семейная хроника
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:31

Текст книги "Ада, или Радости страсти. Семейная хроника"


Автор книги: Владимир Набоков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

...об упоительности ее личности. Ослы, которым может и впрямь показаться, будто мое, Вана Вина, и ее, Ады Вин, соитие – где-то в Северной Америке, в девятнадцатом веке, – будучи наблюдаемым в звездном свете вечности, представляет собой лишь одну триллионную от триллионной части истинной значимости этой плевой планеты, пусть отправляются со своими воплями ailleurs, ailleurs, ailleurs (в английском и русском отсутствует необходимый звукоподражательный элемент), ибо под микроскопом реальности (каковая, в конце концов, есть всего лишь реальность, не более), упоительность ее личности являет сложнейшую систему тех тонких мостков, по которым чувства, – смеясь, обнимаясь, бросая в воздух цветы, – проходят от мездры к мозгу, систему, которая всегда была и навеки останется формой памяти, даже в самый миг восприятия. Я слаб. Я дурно пишу. Я могу умереть нынче ночью. Мой волшебный ковер больше уже не скользит над коронами крон, над зиянием гнезд, над ее редчайшими орхидеями. Вставить.

36

Педантичная Ада сказала однажды, что рыться в словарях ради чего бы то ни было, кроме поисков точного выражения – в образовательных или художественных целях, – это занятие, место которому где-то между подбором цветов для букета (способным, говорила она, в пору заносчивого девичества показаться умеренно романтичным) и составлением красочных коллажей из разрозненных бабочкиных крыльев (забава всегда вульгарная, а зачастую и просто преступная). Per contra [103]note 103
  С другой стороны (лат.).


[Закрыть]
, внушала она Вану, словесный цирк «слова-акробаты», «фокусы-покусы» и прочее – быть может, искупается качеством умственных усилий, потребных для создания великих анаграмм или вдохновенных каламбуров, и уж во всяком случае не исключает услуг, неохотных или любезных, со стороны словаря.

Вот почему она приняла «Флавиту». Название этой построенной на тасовке и перетасовке букв старинной русской игры, столь же азартной, сколь хитроумной, происходит от слова «алфавит». Около 1790 года она была очень модной по всей Эстотии и Канадии, затем, в начале девятнадцатого века, ее возродили к жизни «безумные шляпники» (как некогда называли жителей Нового Амстердама), затем после недолгого забвения, году этак в 1860-м, состоялось ее триумфальное возвращение, а ныне, целое столетие спустя, изобретенная заново неким гением, ничего не ведавшим о ее исходной форме или формах, она, как мне говорили, сызнова входит в моду под названием «Скрэббл».

В пору Адиного детства почти во всех больших загородных усадьбах играли в коренную, русскую ее разновидность, требовавшую 125-ти фишек с буквами. Цель игры состояла в том, чтобы построить ряды и шеренги слов на 225-клеточной доске. Из этих клеток 24 были коричневыми, 12 черными, 16 оранжевыми, 8 красными, а остальные золотисто-желтыми (т.е. флавиновыми, в соответствии с исходным названием игры). Каждой букве русского алфавита отвечало некоторое количество очков (редкостной «Ф» целых десять, дюжинной «А» всего одно). Коричневый цвет удваивал вес буквы, черный утраивал. Оранжевый удваивал, а красный утраивал сумму очков, набираемых словом. Люсетта вспоминала впоследствии, какие чудовищные обличия принимали в бреду, порожденном свирепой стрептокковой лихорадкой, свалившей ее в Калифорнии в сентябре 1888-го, триумфы ее сестры по части удвоения, утроения и даже удевятерения (при прохождении через две красных клетки) стоимости слов.

Приступая к игре, ее участники брали по семь фишек из ящичка, в котором те лежали лицом вниз, и затем по очереди выставляли на доске свои слова. Игроку, делавшему первый ход, надлежало всего лишь разместить на пустой доске любые две или все семь букв так, чтобы закрыть помеченную сверкающим семиугольником центральную клетку. В дальнейшем одна из уже стоявших на доске букв использовалась в качестве зародыша для образования нового слова, вертикального или горизонтального. Побеждал игрок, набравший, буква за буквой или слово за словом, больше всего очков.

Комплект, которым пользовалась наши трое детей и который подарил им в 1884 году старый друг семьи (как было принято называть отставных любовников Марины) барон Клим Авидов, состоял из большой складной сафьянной доски и ящичка с увесистыми квадратиками – черного дерева с инкрустированными платиной буквами, из которых латинской была лишь одна – буква «J» на двух джокерных фишках, вызывавших в их обладателе трепет не меньший, чем вызвало бы получение чека на предъявителя, подписанного Юпитером или Ярилой. Отметим кстати, что речь здесь идет о том самом благодушном, но вспыльчивом Авидове (упоминаемом во множестве пикантных мемуаров той поры), который однажды, будучи в Русской Венеции, в Грице, апперкотом вбил в каморку гостиничного швейцара одного незадачливого английского туриста, отпустившего шуточку насчет того, как это умно, оторвав от своей фамилии первую букву, использовать ее в качестве particule.

К июлю от десяти «А» осталось девять, а из четырех «Д» уцелели три. Потерянная «А» во благовременьи отыскалась под Аршинным Атласом, но «Д» сгинула, подделав участь своего снабженного апострофом двойника, каковой она представлялась Уолтеру С. Киваю, эсквайру, до того как он, сжимая в ладошке пару непроштемпелеванных почтовых открыток, влетел в объятия безмолвного полиглота в ливрее с латунными пуговицами. Остроумие Винов (в приписке на полях отмечает Ада) не знает границ.

Вана, первостатейного шахматиста, – ему предстояло выиграть в 1887-м проходивший в Чусе матч, разгромив уроженца Минска Пата Рицианского (чемпиона Андерхилла и Уилсона, Северная Каролина), – ставила в тупик неспособность Ады возвыситься в ее, если можно так выразиться, по-дамски бестолковой игре над уровнем девицы из старинного романа или из какого-нибудь цветного рекламного объявления о победе над перхотью, на котором фото-красотка (созданная для игр, ничем не похожих на шахматы) неотрывно смотрит в плечо своему во всех иных отношениях безупречно выхоленному противнику поверх бредового нагромождения белых и красных, до неузнаваемости претенциозно вырезанных фигур (производимых фирмой «Олегов конь»), которыми не согласился бы играть и последний кретин, – какие бы царственные барыши ему ни сулили за осквернение простейшей идеи, забредшей в зудливейшую из голов.

Время от времени Аде удавалось додуматься до жертвенной комбинации, и она отдавала, скажем, ферзя, уповая на изящный выигрыш в два-три хода, который достанется ей, если противник возьмет фигуру; при этом она видела лишь одну сторону позиции, предпочитая в диковинной вялости неопрятного обдумывания не замечать очевидной контркомбинации, которая неизбежно приведет ее к поражению, если великая жертва принята не будет. Между тем за доской «Скрэббла» та же бестолковая и вялая Ада обращалась в род грациозно-точной счетной машины, наделенной вдобавок феноменальным везением, сметливостью и даже не снившимися недоуменному Вану прозорливостью и уменьем ловить удачу за хвост, сооружая аппетитно длинные слова из ни на что, казалось бы, не годных обглодков алфавита.

Ван находил эту игру скучной и под конец начинал выставлять слова торопливо и невнимательно, не снисходя до проверки «неупотребительных» или «устарелых», но вполне приемлемых вариантов, предлагаемых услужливым словарем. Что же касается самолюбивой, малосведущей и гневливой Люсетты, ей приходилось даже в двенадцать лет полагаться на благоразумные подсказки Вана, помогавшего ей главным образом потому, что это экономило время и хотя бы немного приближало блаженный миг, когда ее можно будет сплавить в детскую, отчего Ада вновь – в третий или четвертый раз за сладостный летний день – станет доступной для небольшой рукопашной. Особенно скучными были препирательства девочек по поводу законности того или этого слова: на имена собственные и географические названия налагался запрет, однако существовали пограничные случаи, приводившие к бесконечным разочарованиям, и жалостно было видеть, как Люсетта цепляется за свои последние пять букв (больше в ящичке ничего не осталось), образующие прекрасное слово АРДИС, которым, как объяснила ей гувернантка, обозначается стрекало стрелы, – к сожалению, только по-гречески.

Особенно докучали ему раздраженные или надменные поиски сомнительных слов в уйме словарей, которые стоя, лежа и сидя располагались вкруг девочек – на полу, под стулом, на который Люсетта забиралась с ногами, на диване, на большом круглом столе, где лежала доска и стоял ящичек с фишками, и на ближайшем к столу комоде. Соперничество обормота Ожегова (большого, синего, дурно переплетенного тома, содержащего 52 872 слова) и маленького, но шкодливого Эдмундсона в благоговейном издании доктора Гершижевского, немота кратких уродцев и чуждая условностям тороватость четырехтомного Даля («My darling dahlia» [104]note 104
  Моя драгоценная далия (англ.).


[Закрыть]
, – постанывала Ада, отыскав у кроткого, долгобородого лексикографа какое-нибудь утратившее хождение жаргонное словцо) – все это давно уморило бы Вана несносной скукой, если б его как ученого не возбуждало странное сближение некоторых особенностей «Скрэббла» с таковыми же спиритической планшетки. Впервые он осознал это сходство августовским вечером 1884 года на балконе детской, под закатным небом, последнее пламя которого, раздуваемое последними стрижами, змеилось по краешку водоема, добавляя меди в Люсеттины локоны. Красной кожи доска была разложена на покрытой чернильными пятнами, вензелями и порезами сосновой столешнице. Благообразная Бланш, чью мочку уха и ноготь большого пальца также тронуло вечернее рдение, благоухая духами, которые у горничных называются «Горностаевый мускус», принесла еще ненужную лампу. Бросили жребий, ходить выпало Аде, она машинально и бездумно набирала семерку своих «везунков» из раскрытого ящичка, в котором лицом вниз, выставив наружу безымянные черные спины, лежали фишки, каждая в отдельной, устланной флавиновым бархатом ячейке. Ада что-то говорила при этом и между прочим сказала: «Я предпочла бы лампу Бентен, да в ней керосин весь вышел. Попка (обращаясь к Люсетте), будь лапонькой, кликни ее... Господи помилуй!»

Семь набранных ею букв – С,Р,Е,Н,О,К,И, – которые она начала расставлять в своем «спектрике» (лоточке из покрытого черным лаком дерева, своего у каждого игрока), резво и словно бы сами собой составили ключевое слово нечаянной фразы, которая сопровождала их беспорядочный отбор.

В другой, грозовой вечер в эркере библиотечной (за несколько часов до того, как полыхнул овин) Люсеттины фишки составили забавное слово ВАНИАДА, и она извлекла из него тот самый предмет обстановки, по поводу которого только что обиженно ныла: «А может, я тоже хочу на диване сидеть».

Вскоре затем, как оно часто случается с играми, игрушками и каникульными дружбами, сулившими поначалу нескончаемое блаженство, «Флавита» следом за бронзовеющей и кроваво-красной листвой потонула в осенних туманах; потом куда-то засунули черный ящичек, потом про него и вовсе забыли – и обнаружили ненароком (среди футляров со столовым серебром) четыре года спустя, перед самой поездкой Люсетты в город, где она провела с отцом несколько июльских дней 1888 года. Вышло так, что это была последняя из сыгранных юными Винами игра в «Флавиту». Оттого ли, что для Ады она завершилась рекордным и памятным достижением, оттого ли, что Ван делал по ходу игры кое-какие записи в надежде, – нельзя сказать, чтобы вовсе не сбывшейся, – «различить испод времени» (что составляет, как ему предстояло впоследствии написать, «лучшее неформальное определение предзнаменований и пророчеств»), но завершающий тур именно этой игры живо запечатлелся в его сознании.

– Je ne peux rien faire, – жаловалась Люсетта, – mais rien, – такие дурацкие попались Buchstaben, РЕМНИЛК, ЛИНКРЕМ...

– Смотри, – прошептал Ван, – c'est tout simple, переставь вот эти два слога, и у тебя получится крепость в древней Московии.

– Ну уж нет, – сказала Ада со свойственным ей одной жестом – помахав у виска пальцем. – Нетушки. Словечко славное, да только в русском языке такого не существует. Его француз выдумал. А в русском никакого второго слога нет.

– А пожалеть ребенка? – осведомился Ван.

– Нечего ее жалеть! – провозгласила Ада.

– Ладно, – сказал Ван, – в любом случае, ты всегда можешь выставить КРЕМ или КРЕМЕ, или и того лучше – КРЕМЛИ, это такие тюрьмы в Юконе. Вон у Ады ОРХИДЕЯ, как раз через нее и пройдет.

– Через ее глупый цветочек, – ввернула Люсетта.

– Ну-с, – сказала Ада, – а теперь Адочка соорудит нечто совсем уж глупое.

И воспользовавшись дешевенькой буквой, беспечно поставленной при зачине игры на седьмую клетку богатого верхнего ряда, она со вздохом глубокого удовлетворения соорудила прилагательное ТОРФЯНУЮ, у которого Ф пришлась на коричневую клетку, а еще две буквы на красные (37 х 9 = 333 очка), что вместе с премией в 50 очков (за то, что она единым махом выставила на доску все семь фишек) дало 383 – наивысший результат, когда-либо полученный русским флавистом в один ход.

– Вот так! – сказала она. – Уф! Pas facile.

И красноватыми костяшками белой руки отведя с виска бронзово-черные волосы, она гордо и напевно, будто принцесса, рассказывающая, как ее ставшему лишним любовнику поднесли кубок с отравой, принялась подсчитывать свои чудовищные очки, – между тем как Люсетта, поначалу уставившаяся на Вана в немом негодовании на лишенную всякой справедливости жизнь, еще раз проехалась глазами по доске и с новой надеждой завопила:

– Это же название! А они запрещаются! Это название первого полустанка после Ладорского Моста!

– Правильно, попочка, – пропела Ада. – Ах, попочка, как ты права! Да, Торфяная, или, как выражается Бланш, «La Tourbierre» [105]note 105
  Торфяная (фр.).


[Закрыть]
, это и вправду милая, хоть и сыроватая деревушка, в которой проживает семейство нашей cendrillon'ы. Но, mon petit [106]note 106
  Малышка моя (фр.).


[Закрыть]
, на языке нашей матери – que dis-je [107]note 107
  Хотя что это я! (фр.).


[Закрыть]
, на языке общей для всех нас бабушки с материнской стороны – богатом, прекрасном языке, которым моей душке не следовало бы пренебрегать ради канадийской разновидности французского, – это вполне заурядное прилагательное означает «peaty» [108]note 108
  Торфяная (англ.).


[Закрыть]
, прилагательное, женский род, винительный падеж. Ну-с, один этот ход принес мне почти четыреста очков. Жаль, не дотянула.

– Не дотянула! – раздув ноздри и гневно передернув плечами, пожаловалась Вану Люсетта.

Ван наклонил Люсеттин стул, вынудив ее соскользнуть на пол. Окончательный результат бедняжки за пятнадцать, кажется, туров составил меньше половины того, что последним мастерским ходом завоевала ее сестра, собственно, и Вановы достижения были немногим лучше, но разве в этом дело! Пушок, покрывавший Адину руку с бледно-синими жилками во впадинке сгиба, запашок обуглившегося дерева, исходящий от ее волос, коричневато отливавших со стороны пергаментного абажура (вид лучезарного озера с японскими драконами), – это стоило бесконечно больше, чем все очки, какие могли бы сложить в прошлом, настоящем и будущем ее пальцы, стиснувшие огрызок карандаша.

– Проигравшая отправляется прямым ходом в постель, – весело сказал Ван, – и сидит в ней безвылазно, а мы спускаемся вниз и приносим ей – ровно через десять минут – большую (темно-синюю!) чашку какао (сладкого, густого какао «Кэдбери» и безо всякой пенки!).

– Никуда я не пойду, – заявила, скрещивая руки Люсетта. – Во-первых, только половина девятого, а во-вторых, я очень даже знаю, почему вы от меня хотите избавиться.

– Ван, – после недолгой заминки сказала Ада, – будь добр, приведи сюда Мадемуазель; они с мамой работают над сценарием, который навряд ли глупее этой дрянной девчонки.

– Мне все же хотелось бы уяснить смысл ее удивительного замечания, сказал Ван. – Спроси у нее, голубушка Ада.

– Она думает, что мы собираемся играть без нее в «Скрэббл», – сказала Ада, – или заниматься восточной гимнастикой, которой, помнишь, Ван? ты начал меня обучать, ну, ты помнишь.

– Как не помнить! Помнишь, я показывал тебе, чему научил меня мой тренер, ты ведь помнишь, как его звали, – Кинг-Винг.

– Как вы много всего помните, ха-ха-ха, – сказала Люсетта, замерев перед ними – руки в боки, ноги врозь, – в зеленой пижамке, открытой на загорелой груди.

– Возможно, самый простой... – начала Ада.

– Самый простой ответ, – сказала Люсетта, – такой, что вы не смеете сказать мне по правде, зачем вы от меня хотите отделаться.

– Возможно, самый простой ответ, – продолжала Ада, – состоит в том, чтобы ты, Ван, хорошенько, до звона отшлепал ее.

– Пожалуйста! – воскликнула Люсетта и с готовностью повернулась к Вану спиной.

Он нежно погладил ее по шелковистой макушке, поцеловал за ухом, и Люсетта, разрыдавшись, вылетела из комнаты. Ада заперла за ней дверь.

– Конечно, она – вконец свихнувшаяся, испорченная безнадзорностью нимфетка, – сказала Ада, – и все же нам нужно быть осторожными, как никогда... о, чудно, чудно, чудно... о, поосторожнее, милый.

37

Шел дождь. Зеленели лужайки, серел водоем, скучный вид открывался из эркерного окна библиотечной. Ван в черном трико, подсунув под голову две палевых подушки, лежал с книгой Раттнера о Терре – трудом утомительным и гнетущим. Он то и дело поглядывал на высокие, по-осеннему токающие часы, нависшие над загорелой плешью Татарии, которой венчался большой старинный глобус, тускло залитый предвечерним светом, мнившимся впору скорее первой поре октября, чем июлю. Ада в не нравившемся ему, давно уж не модном, перетянутом пояском макинтоше, с сумочкой, свисавшей на лямке с ее плеча, на весь день укатила в Калугу – официально для примерки кое-каких нарядов, а на самом деле, чтобы посоветоваться с двоюродным братом доктора Кролика, гинекологом Зайтцем (или «Зайцем», как она называла его про себя, поскольку в русском языке он принадлежал к тому же классу грызунов, что и Кролик). Ван хорошо сознавал, что за месяц любовных утех он не однажды забывал о потребных предосторожностях, средь которых насчитывались и довольно диковинные, но бесспорно надежные, правда, некоторое время назад он обзавелся похожим на чехол предохранительным приспособлением, которыми в округе Ладора по невнятной, но освященной обычаем причине дозволялось торговать только в цырюльнях. Все-таки он тревожился – и сам на себя за это сердился, – а Раттнер, неуверенно отрицавший в основном тексте какое бы то ни было объективное существование родственной планеты, но ворчливо допускавший его в неудобоваримых примечаниях (помещенных неизвестно зачем между главами), казался таким же нудным, как дождь, косые карандашные параллели которого различались на темном фоне лиственничной аллеи, украденной, по уверениям Ады, из Мэнсфилд-парка.

Без десяти пять в библиотечную неслышно проник Бут с зажженной керосиновой лампой и приглашением от Марины зайти к ней поболтать. Проходя мимо глобуса, Бут тронул его и недовольно оглядел испачканный палец.

– Планета совсем запылилась, – сказал он, – Бланш надо отослать обратно в деревню. Elle est folle et mauvaise, cette fille.

– Хорошо-хорошо, – буркнул Ван, вновь углубляясь в книгу. Бут вышел, продолжая покачивать нелепо остриженной головой, а Ван, зевнув, выпустил Раттнера, и тот соскользнул с черного дивана на черный ковер.

Когда он опять взглянул на часы, те собирались с силами, чтобы пробить. Он торопливо вскочил с кушетки, припомнив, что сюда только что заглядывала Бланш с просьбой пожаловаться Марине на мадемуазель Аду, в который раз отказавшуюся подвезти ее до «Пивной башни», как именовали сирую девушкину деревушку здешние остряки. Несколько мгновений краткий и мутный сон оставался столь тесно сплетенным с действительными событиями, что даже припомнив Бута, ведущего пальцем по ромбовидному полуострову, на который (как сообщалось в раскрытой на библиотечном столе ладорской газете) только что высадились Союзники, он все еще продолжал отчетливо видеть Бланш, протирающую Крым одним из оброненных Адой носовых платков. По улиточной лестничке он взлетел в ватер-клозет около детской; услышал, как где-то вдали гувернантка со своей несчастной воспитанницей на два голоса читают бредовую «Беренику» (каркающее контральто сменял лишенный всякого выражения тоненький голосок); и решил, что Бланш, то есть Марина скорее всего желает узнать, всерьез ли он говорил днями о своем намерении поступить на военную службу, как только ему исполнится девятнадцать, – добровольцев, не достигших этого возраста, не принимали. Он поразмыслил с минуту и над тем прискорбным обстоятельством (хорошо известном ему как ученому), что смешение двух реальностей – одной в одинарных, другой в двойных кавычках представляет собою симптом надвигающегося безумия.

Ненакрашенная, простоволосая, в самом старом своем халате (Педро внезапно уехал в Рио), Марина, укрывшись палевым стеганым одеялом, полулежала на красного дерева кровати и пила чай, заправленный (одна из ее причуд) кобыльим молоком.

– Присядь, попей чайку, – сказала она, – коровье, по-моему, в маленькой крынке. Да, верно.

И когда Ван, поцеловав ее весноватую руку, опустился на «иванильича» (обтянутый кожей, вздыхающий старый пуфик):

– Ван, милый, я тебе хочу кое-что сказать и уверена – больше этого повторять не придется. Белле с ее вкусом к точной фразе процитировала мне cousinage-dangereuх-voisinage adage – adage [109]note 109
  Поговорку (фр.).


[Закрыть]
, верно? – всегда забываю это слово, – жалуясь, будто qu'on s'embrassait dans tous le coins. Это правда?

Мысли Вана метнулись вперед, обгоняя слова. Это фантастическое преувеличение, Марина. Сумасшедшая гувернантка однажды видела нечто похожее, он тогда переносил Аду через ручей и поцеловал ее, потому что она поранила ногу. Я прославленный попрошайка из самой печальной на свете истории.

– Ерунда, – сказал Ван. – Она видела однажды, как я переносил Аду через ручей и неверно истолковала наше спотыкающееся слияние.

– Я не об Аде, дурачок, – легонько фыркнула, колдуя над своей чашкой, Марина. – Азов, есть такой русский юморист, выводит слово «ерунда» из немецкого «hier und da», то есть «ни туда ни сюда». Ада взрослая девушка, а у взрослых девушек, увы, свои неприятности. Мадемуазель Ларивьер говорила насчет Люсетты. Ван, эти нежности лучше оставить и как можно скорее. Люсетте двенадцать, она простодушна, я понимаю, все это только шутки, однако она вот-вот превратится в маленькую женщину и тут никакая деликатность лишней не будет. A propos de coins [110]note 110
  Кстати, об углах (фр.).


[Закрыть]
: в грибоедовском «Горе от ума», «How stupid to be so clever» [111]note 111
  «Как глупо быть таким умным» (англ.).


[Закрыть]
– это такая пьеса в стихах, написанная, по-моему, во времена Пушкина, – герой напоминает Софье про их детские игры и говорит:

 
How oft we sat together in a corner
And what harm might there be in that? [112]note 112
  Как часто мы сидели вместе в углу / и что в этом могло быть дурного? (англ.).


[Закрыть]

 

только по-русски это звучит несколько двусмысленно, еще чашечку, Ван? (он потряс головой, одновременно, в точности как отец, поднимая руку), потому что, понимаешь, – нет, все равно ничего не осталось, – вторую строчку, «и кажется, что в этом», можно истолковать и по-другому: «and in that one, meseems» [113]note 113
  «И кажется, что в этом» (англ.).


[Закрыть]
, – и кажет пальцем в угол. Представь, когда мы в театре «Чайка», в Юконске, репетировали эту сцену с Качаловым, Станиславский, Константин Сергеевич, так-таки и хотел, чтобы он произвел этот cosy little gesture (уютненький жест).

– Как интересно, – сказал Ван.

Вошел пес, доковылял, кося налитым карим оком в сторону Вана, до окна, совсем по-человечески глянул на дождь и вернулся на свою грязную подстилку в соседней комнате.

– Никогда не переносил эту породу, – заметил Ван. – Таксофобия.

– А девушек – тебе ведь нравятся девушки, Ван, много их у тебя? Ты же не педераст, как твой бедный дядюшка, правда? В нашем роду встречались жуткие извращенцы, но однако, – что ты смеешься?

– Ничего, – сказал Ван, – я лишь хочу занести в протокол, что обожаю девушек. Первую я узнал в четырнадцать лет. Mais qui me rendra mon Helene? У нее были волосы цвета воронова крыла и кожа белая, словно сливки. Следующие оказались еще сливочнее. «И кажется, что в этом»?

– Как странно, как грустно. Грустно, потому что я почти ничего не знаю о твоей жизни, мой душка. Земские были страшными развратниками, один обожал маленьких девочек, другой raffolait d'une de ses juments, ее приходилось привязывать особенным образом – уж и не спрашивай, как (в испуганном неведении взмахивает обеими руками) – всякий раз, что он навещал ее в конюшне. Кстати (a propos), никогда не могла понять, как это можно унаследовать что-нибудь от холостяка, разве что гены способны прыгать, будто шахматные кони. Я почти побила тебя в прошлый раз, надо нам будет сыграть еще – только не сегодня, сегодня мне что-то грустно. Мне так хотелось бы все про тебя знать, все-все, но теперь уже слишком поздно. Воспоминания всегда чуть-чуть «стилизованы», как говаривал твой отец, ненавистный, неотразимый мужчина, и теперь, даже если ты покажешь мне твои старые дневники, я уже не смогу изобразить какое-то душевное движение, хотя любой актрисе ничего не стоит расплакаться, вот и я уже плачу. Понимаешь (нашаривая под подушкой платок), когда дети еще такие малютки, мы и представить не можем, как мы без них обойдемся, хотя бы пару дней, а после обходимся – пару недель, месяцев, потом серые годы, черные десятилетия, а там и opera bouffe [114]note 114
  Опера-буфф, комическая опера (фр.).


[Закрыть]
христианской вечности. Мне кажется, даже самая краткая разлука это что-то вроде тренировок перед Элизийскими играми – кто это сказал? Я сказала. И твой костюм, он тебе очень к лицу, но ведь он тоже какой-то траурный. Какую чушь я несу. Прости мне эти глупые слезы... Скажи, могу я сделать для тебя хоть что-нибудь приятное? Ну придумай! Хочешь шарф? – прекрасный, почти не ношенный перуанский шарф, он его бросил здесь, взбалмошный мальчишка. Нет? Не твой стиль? Ну, иди. Только помни – ни слова мадемуазель Ларивьер, она ведь хотела как лучше!

Ада вернулась перед самым обедом. Неприятности? Он встретил ее, тяжеловато взбирающуюся по парадной лестнице, за ремешок волоча по ступенькам сумочку. Неприятности? От нее пахло табаком, то ли из-за того (как она и сказала), что ей пришлось целый час трястись в вагоне для курящих, то ли из-за нескольких сигарет (добавила она), выкуренных ею, пока она у доктора дожидалась приема, то ли оттого (и уж этого она не сказала), что ее безымянный любовник слишком много курил, и в раскрытом, красном рту его клубился синий туман.

– Ну как? Tout est bien? [115]note 115
  Все в порядке? (фр.).


[Закрыть]
– спросил Ван после беглого поцелуя. Никаких неприятностей?

Она с гневом, может быть и поддельным, уставилась на него.

– Ван, ну зачем ты звонил Зайцу?! Ведь он даже имени моего не знает! Ты же мне обещал!

Пауза.

– Я не звонил, – тихо ответил Ван.

– Tant mieux, – тем же фальшивым тоном, пока он помогал ей снять в коридоре плащ. – Oui, tout est bien [116]note 116
  Да, все в порядке (фр.).


[Закрыть]
. Да перестань ты меня обнюхивать, Ван, голубчик! Короче говоря, долгожданная радость приключилась со мной на обратной дороге. Дай мне пройти, пожалуйста.

Какие-то свои, тайные неприятности? Машинально упомянутые ее матерью? Какая-то случайная ерунда? «У всех свои неприятности»?

– Ада! – окликнул он.

Она обернулась, не успев отпереть дверь в свою (вечно запертую) комнату.

– Что?

– Тузенбах, не зная что сказать: «Я не пил сегодня кофе. Скажешь, чтобы мне сварили». Быстро уходит.

– Очень смешно! – сказала Ада и заперла за собою дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю