Текст книги "Ада, или Радости страсти. Семейная хроника"
Автор книги: Владимир Набоков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
28
Год 1880-й (Аква еще живет – где-то и как-то) оказался годом наивысшего расцвета восприимчивости и одаренности Вана за всю его долгую, слишком долгую, недостаточно долгую жизнь. Ему было десять. Отец разъезжал по Западу, красочные горы которого воздействовали на Вана совершенно так же, как и на прочих молодых русских гениев. Он мог менее чем за двадцать минут решить Эйлерову задачу или зазубрить целиком пушкинского «Безголового всадника». Вместе с белоблузым, восторженно потевшим Андреем Андреевичем он просиживал часы напролет в фиолетовой тени розоватых утесов, осваивая больших и малых русских поэтов – и разбираясь в преувеличенных, но в целом довольно лестных иносказаниях, отлитых Лермонтовым в сверкающие, точно грань алмаза, четверостишья, повествующие о любовных похождениях, которым предавался в другой жизни его вспорхливый отец. Он с трудом сдерживал слезы, когда ААА, высмаркивая толстый красный нос, показывал ему отпечаток по-крестьянски босой ступни Толстого, сохранившийся в Юте, посреди глинистого двора мотеля, в котором граф написал рассказ о Мурате, внебрачном сыне французского генерала и вожде племени навахо, том самом, которого Кора Дей пристрелила в его же собственном плавательном бассейне. А какое сопрано было у Коры! Демон водил Вана в прославленный на весь свет Оперный театр Теллуриды, что в Западном Колорадо, где мальчик с упоением (а порой с отвращением) смотрел всемирно известные постановки – английских, белым стихом написанных пьес, французских трагедий (рифмованные двустишия) и громовых германских музыкальных драм с волшебниками, великанами и испражняющейся белой лошадью. Он прошел через множество мелких увлечений: салонные фокусы, шахматы, ярмарочные матчи боксеров в весе пуха, джигитовка, ну и конечно незабываемые, слишком, слишком ранние посвящения в мужественность, происходившие в тот краткий зазор времени – между молочным коктэйлем и постелью, – когда мальчика умелой рукой ласкала его прелестная английская гувернантка – в одной нижней юбке, с чудными грудками, наряжающаяся для какого-то вечернего приема, куда она отправлялась с сестрой, Демоном и Демоновым напарником по набегам на казино, его телохранителем и хранительным ангелом, наставником и советником мистером Планкеттом, порвавшим с темным прошлым карточным махинатором.
В пору своего предприимчивого расцвета мистер Планкетт был одним из величайших шулеров, вежливо именуемых как в Англии, так и в Америке «карточными кудесниками». В возрасте сорока лет его во время покерной партии с головою выдал обморок, вызванный неполадками с сердцем (и, увы, позволивший сильно проигравшемуся противнику запустить грязные руки ему в карманы); он провел несколько лет в тюрьме, где вновь обратился к католической вере своих отцов, а после отсидки какое-то время подвизался в миссионерах, написал учебник для фокусников, вел в различных газетах рубрики бриджа и отчасти баловался сыском (двое бравых его сыновей служили в полиции). Жестокое время, а также кое-какие хирургические эксперименты с потертыми чертами мистера Планкетта сделали его землистое лицо если не более привлекательным, то по крайности менее узнаваемым – для всех, кроме нескольких закадычных друзей, которые и без того старались избегать его опасного общества. Ван увлекся им даже сильнее, чем Кинг-Вингом. Грубоватый, но добродушный мистер Планкетт, не устояв перед соблазном, воспользовался этой увлеченностью (нам всем нравится нравиться), чтобы научить Вана нескольким хитроумным трюкам, принадлежащим к искусству, ставшему для Планкетта чистым и отвлеченным, а значит и подлинным. Мистер Планкетт считал, что увлечение механическими приспособлениями, зеркалами и вульгарными «подвесками» в рукавах неизбежно приводит к поимке с поличным, так же как использование разного рода желе, кисеи, резиновых ладошек и прочего позорит профессионального медиума и укорачивает его карьеру. Он объяснял Вану, к чему надлежит приглядываться, заподозрив в мошенничестве человека, обложившегося яркими безделушками (профессионалы называют таких профанов, между которыми попадаются и почтенные завсегдатаи фашенебельных клубов, «рождественскими елками» или «мерцалками»). Мистер Планкетт верил единственно в ловкость рук; потайные карманы вещь тоже небесполезная, но их могут выворотить наружу и обратить против тебя. Всего же важнее обладать «нюхом» на карту, чувствительностью пальцев и ладоней, умением якобы тасовать, не тасуя, снимать, сдвигать, передергивать, и прежде всего добиться усердными упражнениями такого проворства пальцев, которое позволит картам натуральным образом растворяться в воздухе или напротив возникать из него в виде джокера, а скажем, двум парам преображаться в четырех королей. Еще одним абсолютно необходимым навыком, – в особенности если работаешь с запасной колодой, а повлиять на сдачу не можешь, – является способность помнить все сброшенные карты. Месяца два Ван упражнялся в карточных фокусах, а затем переключился на иные забавы. Он был из учеников, которые схватывают все на лету и хранят снабженные аккуратными бирками склянки в прохладном месте.
Завершив в 1885 году школьное образование, Ван отправился в Англию, в Чусский университет, который заканчивали и его предки; время от времени он наезжал оттуда в Лондон или в Люту (как называли этот пленительный, печальный, перламутрово-серый город, расположенный по другую сторону «Канала» богатые, но не отличающиеся особой утонченностью выходцы из британских колоний).
Как-то зимой 1886-87 года, в безрадостно холодном Чусе, Ван, играя в покер с двумя французами и однокашником, которого мы назовем Диком (дело происходило в роскошно обставленной квартире последнего в Сиринити-Корт), заметил вдруг, что близнецы-французы проигрывают не потому лишь, что успели безалаберно и беспросветно напиться, но и потому, что «милорд» представляет собой, по терминологии Планкетта, «кристального кретина», то есть человека со множеством зеркалистых граней, – отражающие поверхности самых разных фасонов, повернутые под разными углами, скромно посверкивали из стеклышка часов или перстня с печаткой; они таились, как таятся в подросте самочки светляков, на ножках стола, в запонке или за лацканом, на краешках пепельниц, – время от времени Дик словно бы ненароком передвигал либо их, либо их подпорки: все это, с чем согласился бы каждый карточный жулик, было столь же глупо, сколь и неэкономно.
Выжидая благоприятного времени, Ван проиграл несколько тысяч, – он задумал применить на практике кое-какие из полученных давным-давно наставлений. Наконец, игра прервалась. Дик встал и отошел в угол, к переговорной трубке, чтобы потребовать еще вина. Невезучие близнецы, вырывая друг у друга самоструйное перышко и то придавливая большим пальцем поршенек, то оттягивая его, подсчитывали свой проигрыш, превосходивший Ванов. Ван опустил колоду в карман и, поведя затекшими могучими плечьми, поднялся.
– Скажи-ка, Дик, тебе не доводилось встречаться в Штатах с игроком по имени Планкетт? Когда я водил с ним знакомство, это был такой лысый, пасмурный малый.
– Планкетт? Планкетт? Наверное, я его уже не застал. Это тот, который подался в священники или что-то такое? А почему ты спрашиваешь?
– Он приятельствовал с моим отцом. Великий был художник.
– Художник?
– Ну да, художник. Я тоже художник. Полагаю, и ты считаешь себя таковым. Это свойственно многим.
– А что, собственно, такое «художник», черт его подери?
– Подпольная обсерватория, – быстро нашелся Ван.
– Это, не иначе, из какого-то новомодного романа, – сказал Дик, бросая сигарету, сожженную им в несколько жадных затяжек.
– Нет, это из Вана Вина, – ответил Ван Вин.
Дик устремился обратно к столу. Слуга Дика принес вино. Ван же укрылся в уборной и принялся «лечить колоду», как именовал эту процедуру старый Планкетт. Помнится, в последний раз он колдовал над картами, показывая фокусы Демону, не одобрившему их покерного покроя. Хотя нет, был еще один случай, в клинике, когда он пытался расположить к себе спятившего фокусника, неподвижная идея которого состояла в связи сил тяготения с кровообращением Высшего Существа.
В своем мастерстве, – как и в глупости «милорда», – Ван был вполне уверен, однако сомневался, что сможет продержаться на должном уровне в течение достаточно долгого времени. Он жалел Дика, – вне роли прощелыги-любителя тот представлял собой добродушного увальня с одутловатой физиономией и дряблым телом – ткни такого перышком, он и повалится, – к тому же Дик откровенно признавался, что если родные по-прежнему будут отказываться оплатить его колоссальные (и банальные) карточные долги, ему придется перебраться в Австралию и завести там новые, да еще подделать дорогой несколько чеков.
Ныне, как он constatait avec plaisir своим жертвам, лишь несколько сотен фунтов отделяли его от долгожданного берега – от минимальной суммы, необходимой, чтобы утихомирить самого лютого из кредиторов, распространяясь об этом, он продолжал с беспечной поспешностью обдирать жалостных Жана и Жака, пока наконец не обнаружил у себя на руках тройку честных тузов (любовно сданных Ваном), в противовес которым Ван соорудил для себя скромных четыре девятки. Последовал блеф – хороший блеф против лучшего; и вслед за тем как Ван всучил отчаянно мерцающему и вспыхивающему молодому лорду хорошие, но недостаточно хорошие карты, мученичество последнего подошло к неожиданному концу (в тумане заламывали руки лондонские портные, а ростовщик, знаменитый Св. Святоша Чусский, уже добивался встречи с родителем Дика). После самой ожесточенной на памяти Вана торговли Жак раскрыл жалкую couleur [83]note 83
Масть (фр.).
[Закрыть](как он ее предсмертным шепотом поименовал), и Дик проиграл, предъявив стрит-флеш против рояль-флеша своего истязателя. Ван, до этой поры без особых стараний скрывавший от глупых стеклышек Дика свои деликатные манипуляции, теперь с удовлетворением приметил, что тот успел углядеть второго джокера, мелькнувшего в его, Вана, ладони, когда он смел со стола и прижал к груди «радугу из слоновой кости», – Планкетта буквально распирала поэзия. Близнецы повязали галстухи, влезли в сюртуки и сообщили, что им пора.
– Как и мне, Дик, – сказал Ван. – Жаль, что ты так полагался на свои хрустальные шары. Я часто задумывался, отчего это по-русски, – мне кажется, у нас с тобой есть общие русские предки, – ты выглядишь точь-в-точь как «школьник» по-немецки, – правда, без умляута, – произнося этот вздор, Ван протянул впавшим в восторженное остолбенение французам возмещающий их убытки наспех подписанный чек. Затем он сгреб ладонью карты и фишки и швырнул их Дику в лицо. Снаряды еще свистели в воздухе, как он уже пожалел об этом жестоком и пошло-красивом жесте, ибо его ничтожный противник и помыслить не мог ответить чем-то похожим, но сидел, прикрыв рукою один глаз и оглядывая другим, тоже отчасти кровоточащим, разбитые очки, между тем, как французы суетились, наперебой предлагая ему носовые платки, от которых он добродушно отмахивался. Розовая заря трепетала в зеленом Сиринити-Корт. Трудолюбивый старик Чус.
(Здесь следовало бы поставить значок, помечающий рукоплескания. Приписка Ады.)
Внутренне Ван еще продолжал рвать и метать, но затем, разнежась в горячей ванне (лучшей в мире советчице, наставнице и вдохновительнице, не считая, разумеется, сиденья унитаза), решил на письме – на письме, вот верное выражение – попросить у надутого надувалы прощения. Он еще одевался, а уж посыльный доставил ему записку от лорда Ч. (приходившегося двоюродным братом одному из приятелей Вана по Риверлэйну), – великодушный Дик предлагал в погашение долга добиться для Вана членства в клубе «Вилла Венус», в котором состоял весь его клан. Ни один молодой человек восемнадцати лет не мог и мечтать о столь щедром подарке. Это был пропуск в рай. Недолго поборовшись со своей перегруженной совестью (и он, и она ухмылялись, точно давние приятели по спортивному залу), Ван решил принять предложение Дика.
(По-моему, Ван, тебе следует пояснить, почему ты, Ван, самый гордый и чистый из людей, – я говорю не о низменной физиологии, тут мы все одинаковы, – почему ты, чистый Ван, смог принять предложение прощелыги, несомненно продолжавшего «мерцать и вспыхивать» и после того фиаско. По-моему, тебе следует указать, primo [84]note 84
Во-первых (лат.).
[Закрыть], что ты переутомился, слишком много работая, и secundo [85]note 85
Во-вторых (лат.).
[Закрыть], что тебе претила мысль о том, что прощелыга сознает, что хоть он и прощелыга, ты все равно не станешь его разоблачать и потому его положение остается, так сказать, безопасным. Правильно? Ван, ты слышишь меня? По-моему...)
Не так уж и долго ему оставалось «мерцать». Лет пять или шесть спустя, Ван, будучи в Монте-Карло, проходил мимо кафэ под открытым небом, как вдруг чья-то лапа вцепилась ему в локоть, – он обернулся и увидел сияющего, румяного и в разумных пределах респектабельного Дика Ч., склонившегося к нему над петуньями решетчатой балюстрады.
– Ван, – гаркнул он, – поздравь, я покончил с дерьмовыми стеклышками! Послушай: единственное, что никогда не подводит, это крапленые карты! Погоди, еще не все, представь, они додумались до микроскопического керна действительно микроскопического – зернышко эйфориона, драгоценного металла – суешь такое под ноготь, невооруженным глазом его не видать, но один крохотный сектор у тебя в монокле устроен так, что увеличивает метки, которые ты им накалываешь – будто блох давишь – на каждой сданной тебе карте, представь, что за роскошь – ни приготовлений, ни реквизита, ничего! Крапишь себе да крапишь! Крапишь да крапишь!
Пока Ван удалялся, добрейший Дик все еще заходился в радостном крике.
29
В середине июля 1886-го, в то время, как Ван выигрывал турнир по настольному теннису на борту «роскошного» парохода (которому ныне требуется целая неделя, чтобы добраться от Дувра до величаво-белых вершин Манхаттана!), Марину, обеих ее дочерей, их гувернанток и двух горничных трепали на каждой остановке поезда, шедшего из Лос Ангелеса в Ладору, более или менее одновременные приступы русской «инфлюэнцы». В отцовском доме Вана поджидала полученная 21 июля (в милый день ее рождения!) гидрограмма из Чикаго: «дадаистский impatient [86]note 86
Нетерпеливый (англ.).
[Закрыть]пациент прибудет место между двадцать четвертым и двадцать седьмым позвони дорис возможна встреча поклон соседство».
– Болезненно напоминает «голубянки» (petits blеus), которые любила посылать мне Аква, – со вздохом заметил Демон (машинально вскрывший послание). – А нежное Соседство, часом, не из знакомых мне девиц? Потому что, сколько ты ни пыхти, это как-то не схоже с посланием от одного доктора к другому.
Ван поднял глаза к плафону Буше на потолке малой столовой и в насмешливом восторге перед Демоновой проницательностью покачал головой. Да, разумеется. Ему придется нырнуть в глубь страны до самого Клонпо (анаграмма «поклона», понимаешь?), в сельцо, которое называется совсем как Легтам, только наоборот (понимаешь?), чтобы навестить сумасшедшую художницу по имени то ли Дорис, то ли Ордис, рисующую исключительно лошадок да мышиных жеребчиков.
Под выдуманным именем (Буше) Ван снял комнату в единственном постоялом дворе убогой деревушки Малагарь, стоящей на берегу Ладоры, милях в двадцати от Ардиса. Ночь он провел, сражаясь с достославным комаром или его cousin'ом, которому Ван куда больше пришелся по вкусу, чем ардисовским зверюгам. Единственная, расположенная на пристани ретирада представляла собой черную дыру со следами фекальных извержений меж двух великанских подошв раскоряченного постояльца. В семь часов утра 25 июля он из малагарской почтовой конторы позвонил в Ардис, его соединили с Бутом, в этот миг соединявшимся с Бланш и принявшим голос Вана за голос дворецкого.
– Черт дери, па, – рявкнул Бут в дорофон у кровати, – я занят!
– Давай сюда Бланш, дубина! – прорычал Ван.
– Oh, pardon, – воскликнул Бут, – un moment, Monsieur [87]note 87
О, простите! Сию минуту, месье! (фр.).
[Закрыть].
Пробка с влажным чмоком вылезла из бутылки (рейнвейн они, что ли, хлещут в семь-то часов утра!), и Бланш взяла трубку, но едва Ван принялся диктовать ей прилежно продуманное послание к Аде, как из детской, где под мертвым барометром сотрясался и булькал самый звучный в доме аппарат, ему ответила сама Ада, проведшая ночь qui vive [88]note 88
Бодрствуя (фр.).
[Закрыть].
– Лесная Развилка, сорок пять минут. Прости, что плююсь.
– Башня! – отозвался ее сладко звенящий голос, каким мог бы из райской лазури прокричать авиатор: «Вас понял!»
Ван взял напрокат мотоцикл, маститую машину с седлом, обтянутым в бильярдное сукно, и с претенциозно отделанными фальшивым перламутром ручками, и полетел, подпрыгивая на древесных корнях, по узкой «лесной дороге». Первое, что он увидел, это звездный блеск брошенного ею велосипеда, она подбоченясь стояла рядом – черноволосый белый ангел в махровом халате и ночных туфлях, отводящий взгляд в помраченном смущении. Неся Аду в ближние заросли, он ощущал жар ее тела, но насколько она больна, понял лишь когда после двух страстных спазмов она поднялась, облепленная крохотными бурыми муравьями, и засеменила, едва держась на ногах и что-то бормоча о крадущих джипы цыганах.
Чудовищное, честно сказать, свидание, но прекрасное. Он не сумел бы припомнить...
(Ты прав, я тоже. Ада.)
... ни одного произнесенного ими слова, ни одного вопроса, ни одного ответа, он поспешно подвез ее до дому, высадив так близко, как только посмел подобраться (и перед тем пинком вбив ее велосипед поглубже в папоротник), – и когда в тот же вечер позвонил Бланш, та драматическим шепотом сообщила, что «Mademoiselle заболела une belle pneumonie, mon pauvre Monsieur».
Через три дня Аде стало гораздо лучше, но Вану пришлось возвратиться в Ман, чтобы поспеть на то же самое судно, уходившее в Англию, – а там присоединиться к бродячему цирку, где работали люди, которых он не вправе был подвести.
Его провожал отец. Демон недавно чернее черного выкрасил волосы. На пальце его Кавказским хребтом сиял алмазный перстень. Длинные, черные в синих глазках крылья свисали сзади, колеблемые океанским ветром. People turned to look (люди оглядывались). Эфемерная Тамара – с подведенными веками, румяная, ровно Казбек, во фламинговом боа – никак не могла решить, чем она пуще потрафит своему демоническому любовнику: постоянным ли нытьем и показным безразличием к его красавцу сыну или знаками узнавания синебородой мужественности, отраженной в насупленном Ване, которого мутило от ее кавказских духов «Granial Maza» [89]note 89
Букв. «Бабушкина грудь» (англ.).
[Закрыть], семь долларов за бутылку.
(Знаешь, Ван, пока эта глава нравится мне больше всех остальных, не знаю, почему, но я ее обожаю. Пусть твоя Бланш остается в объятиях своего молодца, даже это не важно. Нежнейшим из почерков Ады.)
30
5 февраля 1887 года чусский еженедельник «The Ranter» [90]note 90
«Пустомеля» (англ.).
[Закрыть](обыкновенно столь привередливый и саркастичный) в неподписанной редакционной статье отозвался о выступлении Маскодагамы как о «неслыханном, самом впечатляющем номере, когда-либо предлагавшемся вниманию видавшей виды мюзик-холльной публики». Выступление было несколько раз повторено в Рантаривер-клубе, однако ни в программке, ни в рекламных извещениях ничто кроме определения «иностранный эксцентрик» не указывало ни на какие-либо особенности «номера», ни на личность его исполнителя. Обдуманные и обстоятельные слухи, распускаемые друзьями Маскодагамы, подстрекали домыслы, согласно которым он являлся загадочным гостем из-за Золотого Занавеса, особенно укрепившиеся после того, как в те же дни (то есть в самый канун Крымской войны) с полдюжины артистов прибывшего из Татарии большого «Цирка Доброй Воли» – три танцовщицы, больной и старый клоун со своим старым говорящим козлом, и муж одной из танцовщиц, гример (и несомненный многократный агент), – переезжая из Франции в Англию по только что прорытому «Чаннелу», переметнулись на сторону будущего противника. Грандиозный успех Маскодагамы в театральном клубе, члены коего до той поры привычно пробавлялись постановками елизаветинских пьес, в которых роли королев и фей исполняли миловидные мальчики, повлиял первым делом на карикатуристов. В злободневной юмористике стало обычаем изображать университетских преподавателей, провинциальных политиков, видных государственных деятелей и, разумеется, тогдашнего правителя Золотой Орды сплошными маскодагамами. В Оксфорде (близлежащем женском университете) местные буяны освистали нелепого подражателя (на деле – самого Маскодагаму, показавшего слишком мудреную пародию на свое выступление!). Проныра-репортер, подслушавший, как он клянет складку на устилавшем сцену ковре, назвал его в печати «гугнявым янки». «Дорогой господин Васкодагама» получил даже приглашение в Виндзорский замок – от владельца оного, по обеим линиям происходившего от Вановых предков, – но отклонил таковое, заподозрив в описке (безосновательно, как впоследствии выяснилось) намек на то, что его инкогнито раскрыто одним из чусских агентов политической полиции, – возможно, тем самым, который несколько времени тому спас психиатра П.О. Темкина от кинжала князя Потемкина, вставшего на кривую дорожку юнца из Севастополя, что в Идаго.
Летние каникулы Ван проработал в прославленной чусской клинике Темкина над задуманной с размахом, но так и не завершенной им диссертацией «Терра: явь анахорета или коммунальная греза?». Он опрашивал несметных невротиков, среди которых имелись артисты варьете, литераторы и по меньшей мере трое наделенных незамутненным умом, но «павших» духовно космогонистов, не то состоявших в телепатической стачке (они никогда не встречались и даже не знали о существовании друг друга), не то и вправду открывших, – никто не ведал, где и как (посредством, быть может, неких запретных «взводней»), зеленый мир, кружащий в пространстве и спирально плывущий по времени, мир, в категориях материи-сознания не отличимый от нашего и описываемый ими в столь же дотошных деталях, в каких три человека, видящие одну и ту же улицу из трех разных окон, могли бы описать затопившее ее карнавальное шествие.
В свободное время он предавался разнузданному распутству.
В августе известный лондонский театр предложил ему контракт на утренние и вечерние выступления во время Рождественских каникул плюс выступления по уикэндам во всю остальную зиму. Он с радостью согласился, поскольку испытывал жгучую потребность как-то отвлечься от своих опасных занятий: в особого рода маниях, обуревавших пациентов Темкина, таилось нечто заразительное для молодых исследователей.
Слава Маскодагамы не могла не достичь и американского захолустья: в первую неделю 1888-го газеты Ладоры, Ладоги, Лагуны, Лугано и Луги опубликовали его фотографию, – правда, лицо закрывала маска, однако ни любящего сродича, ни преданного слугу она обмануть не могла; впрочем, сопутствующий снимку репортаж перепечатан не был. И то сказать, макабрический трепет, сопровождавший удивительные выступления Вана, не смог бы передать никто, кроме поэта и только поэта («в особенности, – как выразился один остроумец, – принадлежащего к группе Черная Башня»).
При поднятии занавеса сцена оставалась голой; затем, едва сердце замершего зрителя успевало отсчитать пяток ударов, нечто огромное и черное вылетало из-за кулис под дробь дервишевых барабанов. Мощь и стремительность его появления так сильно потрясали присутствующих в зале детей, что и долгое время спустя, во мраке облитых слезами бессонниц, в слепительном блеске буйного бреда нервные мальчики и девочки заново переживали, добавляя кое-что от себя, нечто схожее с «дородовой дурнотой» – ощущением бесформенной мерзости, свиста неописуемых крыл, невыносимого расширения жара, пещерным дуновением пышущего со страшной сцены. Туда, в это залитое пронзительным светом, выстланное кричащим ковром пространство вырывался великанского роста (полных восемь футов) мужчина в маске, выбегал, твердо ступая ногами в мягких сапожках вроде тех, в каких пляшут казаки. Просторный, черный мохнатый плащ, то, что называется «бурка», облекал его silhouette inquietante (таким описала его сорбоннская корреспондентка, все эти вырезки нами сохранены) от шеи до колен или от тех и до тех частей его тела, которые оными выглядели. На голове гиганта красовалась каракулевая папаха. Верхнюю часть заросшего густой бородой лица скрывала черная маска. Некоторое время этот неприятный колосс самодовольно прохаживался по сцене, затем кичливая поступь сменялась тревожной побежкой запертого в клетку безумца, затем он принимался волчком кружиться на месте, и наконец, под лязг оркестровых цимбал и вопли ужаса (вероятно, поддельного) на галерке, Маскодагама подскакивал, переворачивался в воздухе и крепко вставал на голову.
В этой пугающей позе, с папахой в качестве псевдоподной подошвы, он, несколько попрыгав вверх-вниз, точно клоун на одноногой ходуле, вдруг разваливался на составные части. Между голенищами сапог, еще надетых на вытянутые вверх и в стороны руки, появлялось лоснистое от пота, улыбающееся лицо Вана. В тот же миг его настоящие ноги сдирали с себя и пинком отбрасывали подложную голову в помятой папахе и бородатой маске. От волшебного преображения «у публики спирало дыхание». Справясь с ним, она разражалась отчаянными («оглушительными», «бурными», «ураганными») рукоплесканиями. Ван прыжком исчезал за кулисами – и в следующий миг возвращался, уже в черном трико, танцуя на руках джигу.
Мы уделяем так много места описанию его номера не оттого только, что артистов варьете, принадлежащих к племени «эксцентриков», забывают особенно скоро, но и потому что нам хочется понять причину, по которой этот номер так волновал самого Вана. Ни чародейский «кэтч» на крикетном поле, ни грандиозный гол, забитый им на футбольном (в обеих великолепных играх Ван выступал за университетскую сборную), ни еще более ранние телесные триумфы (вспомним хотя бы самого здоровенного из задир Риверлэйна, которого он отмутузил в первый же день в школе), не принесли Вану удовлетворения, и отдаленно схожего с доставленным Маскодагамой. И дело тут не только в непосредственном ощущении теплого дыхания достигнутой цели, хотя будучи уже человеком весьма преклонных лет и оглядываясь на жизнь, полную непризнанных свершений, Ван с насмешливым наслаждением – даже большим, чем испытанное им в описываемую пору, – вспоминал вихрь банальных восторгов и вульгарной зависти, на краткое время овивший его в молодые года. По природе своей это наслаждение принадлежало к тому же порядку вещей, что и извлеченное им много позже из самому себе поставленной, несосветимо сложной и по внешним признакам неумной задачи, – из попыток В.В. выразить нечто, влачившее до выражения лишь сумеречное существование (а то и вовсе никакого не имевшее, оставаясь иллюзией попятной тени этого, неотвратимо зреющего, выражения). Как Адин карточный замок. Как попытка поставить метафору с ног на голову, не ради одной только трудности трюка, но из потребности воспринять в обратной перспективе низвергающийся поток или восходящее солнце: восторжествовать, в определенном смысле, над «ардисом» времени. И потому упоение, с которым молодой Маскодагама одолевал гравитацию, было сродни восторгу художественного откровения, решительно и естественно неведомого простоватым критическим оценщикам, бытописателям, моралистам, мелочным торговцам идеями и им подобным. На сцене Ван производил фигурально то, что в позднейший период жизни производили фигуры его речи – акробатические чудеса, никем не жданные и пугающие малых детей.
Не следует сбрасывать со счетов и чисто телесное удовольствие от рукохождения, и павлиные пятна, оставляемые ковром на его танцующих голых ладонях, – отражения пышно окрашенного исподнего мира, первооткрывателем которого ему еще предстояло стать. В последнем турне Вана его номер завершался танго, для которого он получил партнершу, кабареточную танцорку из Крыма в коротком искрящемся платье с низким вырезом на спине. Танцуя, она пела по-русски и по-английски:
Под знойным небом Аргентины,
Под страстный говор мандолины
Neath sultry sky of Argentina,
To the hot hum of mandolina
Хрупкая, рыжая «Рита» (подлинного ее имени он так и не узнал), хорошенькая караимка из Чуфуткалэ, где, как она ностальгически рассказывала, распускается меж голых скал желтый кизил, обладала странным сходством с Люсеттой, какой та должна была стать лет десять спустя. Танцуя, Ван видел лишь ее серебристые туфельки, кружившие, проворно переступавшие в такт движеньям его ладоней. Он наверстывал упущенное на репетициях и однажды вечером заикнулся о любовном свидании, но услышал в ответ гневную отповедь, – она сказала, что без ума от мужа (того самого гримера), а Англию ненавидит.
Чус издавна славился как чинностью своих правил, так и блеском своих безобразников. Личность Маскодагамы не могла не возбудить интереса, а затем и не стать достоянием университетского начальства. Его наставник, суровый, старый педераст, напрочь лишенный чувства юмора, но обладающий врожденной почтительностью ко всем условностям университетского обихода, объявил донельзя разгневанному, едва сохраняющему вежливую мину Вану, что на следующий его год в Чусе ему не удастся сочетать цирк с учебой, и что если он твердо решил стать артистом варьете, его придется отчислить. Старик написал еще Демону, прося его повлиять на сына, дабы тот оставил Телесные Трюки ради Философии и Психиатрии, благо Ван первым из американцев получил (в семнадцать лет!) премию Дадли (за работу о Безумии и Вечной Жизни). Отплывая в Америку в первые дни июня 1888-го, Ван еще не вполне сознавал, на каком компромиссе смогут сойтись благоразумие и гордыня.