Текст книги "Ада, или Радости страсти (Часть 1)"
Автор книги: Владимир Набоков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Самцы светляков, светоносных жучков, схожих скорее с блуждающими светилами, чем с крылатыми насекомыми, появлялись в Ардисе в первую же теплую и темную ночь – по одному, то там, то тут, а вскоре и призрачными ордами, вновь сседавшимися до нескольких особей, когда героический их поход подходил к естественному концу. Ван наблюдал за ними с тем же приязненным благоволением, какое испытал однажды в детстве, когда, заблудившись в лиловых парковых сумерках вблизи итальянской гостиницы – в аллее кипарисов, -принял их за золотистые призраки преходящих прихотей парка. Теперь они плавно и прямо летели, прорезая и разрезая окрестную тьму, и через пять примерно секунд каждый вспыхивал бледно-лимонным огнем, сообщая свои видовые ритмы (согласно Аде, совершенно отличные от ритмов чуждого вида, летающего вместе с Photinus ladorensis над Лугою и Лугано) затаившейся в траве самке, которая, потратив миг-другой на проверку правильности принятого светового кода, посылала в ответ собственные мерцающие фотизмы. Присутствие этих восхитительных крохотных тварей, тонко расцвечивающих в полете благоуханную ночь, пробуждало в Ване нежное ликование, которым редко дарила его энтомология Ады, – быть может, вследствие зависти, зачастую возбуждаемой в отвлеченном мыслителе непосредственным знанием естествоведа. Уютное продолговатое гнездо гамака покоило расчерченное ромбами голое тело Вана либо под вирджинским можжевельником (называемым в этих краях плакучим кедром), раскинувшимся в одном из углов поляны и доставлявшим частичный кров в дождливые ночи, либо – в ночь, ничем не грозящую, – между двух тюльпанных деревьев (где в давнее лето иного гостя, в оперном плаще поверх волглой ночной сорочки, пробудил однажды взрыв вонючей бомбы средь инструментов ночной мисфонии и, чиркнув спичкой, дядя Ван увидел испятнанную яркой кровью подушку).
Окна черного замка проступали горизонталями, вертикалями и ходами шахматного коня. Ватер-клозет детской долее всех занимала мадемуазель Ларивьер, ходившая туда с лампадкой, заправленной розовым маслом, и с любимым buvard'ом. Ветерок ворошил шторы его, теперь бесконечной, спальни. В небе всходила Венера; Венера входила в его плоть.
Все здесь описанное совершалось незадолго до ежегодного вторжения некоторых любопытных своим первобытным устройством кровососов (чью озлобленность не шибко благодушное русское население наших мест объясняло вынужденной скудостью их исконного рациона, состоявшего из живущих в Ладоре французских виноделов и поедателей клюквы); но и после их появления обаятельные светляки и казавшийся еще более призрачным тусклый космос, сквозивший в темной листве, искупали новые для Вана неудобства ночных испытаний, тягостей испарины и спермы, связанных с духотой его комнаты. Ночь, разумеется, всегда оставалась для него испытанием, во всю его без малого вековую жизнь, как бы ни долили несчастного дремота или дурман, ибо гениальность мало чем схожа с печатным пряником даже для Биллионера Билля с его козлиной бородкой и стилизованно лысым челом или для Пруста в коросте, любившего, если ему не спалось, обезглавливать крыс, или для пресловутого В.В., блестящ ли он или темен (что зависит скорее от зренья читателя, несчастного, в сущности, не менее нашего – при всех наших легковесных смешках и его тяжких заботах); но в Ардисе напряженная жизнь затравленного звездами неба наполняла ночи мальчика таким непокоем, что в конечном счете он испытывал радость, когда дурная погода или еще более дурной кровопийца – "камаргинский комар" наших мужиков, или Moustique moscovite36 их тоже не лезущих за аллитерацией в карман обидчивых соседей загоняли его назад, в ухабистую постель.
Настоящий сухой отчет о ранней, слишком ранней любви Вана Вина к Аде Вин не дает нам ни места, ни повода для метафизических отступлений. И все же стоит отметить (пока, ритмично пульсируя, летят люциферы, и почти в том же ритме ухает в близком парке сова), что Ван, в ту пору еще не вкусивший вполне "терзания Террой", – которое он, анализируя муки своей дорогой незабвенной Аквы, неуверенно относил к пагубным пунктикам и популярным причудам, – даже тогда, в четырнадцать лет, сознавал, что в древних мифах, усилием собственной воли наделивших услужливым бытием мешанину миров (неважно, насколько таинственных и тупоумных), расположив таковые в недрах серого вещества удушаемого звездами неба, в мифах этих, быть может, и теплится светлячок странной истины. Ночи, проводимые им в гамаке (где тот, другой, горемычный юноша, прокляв свой кровавый кашель, вновь погружался в исподволь зарастающие черной накипью сны, в содомскую симфонию символов сада, толкуемых ему преуспевающими докторами), изнуряли Вана не столько агонией влечения к Аде, сколько бессмысленным пространством над ним, под ним и повсюду, демоническим двойником богоравного времени, звенящего вокруг него и внутри, – этому звону еще предстояло аукнуться (по счастию, чуть осмысленней) в последние ночи жизни, о которой, любовь моя, я ничуть не жалею.
Он засыпал, едва придя к заключению, что больше уж никогда не заснет, и видел юношеские сны. И как только первое пламя дня дорывалось до его гамака, он просыпался – совсем иным человеком (мужчиной, чему имелись увесистые доказательства). "Ada, our ardors and arbors", – пел в его разуме дактилический триметр, коему предстояло остаться единственным вкладом Вана Вина в англо-американскую поэзию. Слава скворцу и к дьяволу звездную пыль! Ему четырнадцать с половиною лет; он полон пыла и сил; настанет день, и он яростно ею овладеет!
Одно из таких зеленых воскрешений он смог, проигрывая прошлое, восстановить в подробностях. Натянув плавки, затиснув в них и умяв всю заковыристую, неподатливую множественную машинерию, он выпал из своего гнезда и пошел взглянуть, ожила ли уже ее сторона дома. Ожила. Он приметил блеск хрусталя, цветную искорку. В одиночестве, на принадлежащем ей балконе она расправлялась с sa petite collation du matin. Ван отыскал сандальи – с жуком в одной и лепестком в другой – и через кладовку с инструментом проник в прохладный дом.
Дети, подобные ей, создают чистейшие из философий. Ада тоже разработала собственную скромных размеров систему. Со дня появления Вана минула едва ли неделя, когда она сочла его достойным погружения в паутину ее премудрости. Жизнь отдельной личности состоит из определенных, разнесенных по классам сущностей: "настоящих вещей", нечастых и бесценных; просто "вещей", которые и образуют рутинную материю существования; и "призрачных вещей", называемых тоже "туманами", к таковым относятся жар, зубная боль, ужасные разочарования и смерть. Три и более вещи, явленные одновременно, образуют "башню", – а если они следуют в ряд одна за другой, то "мост". "Настоящие башни" и "настоящие мосты" представляют собой радости жизни, и человек, столкнувшийся с чередой таких башен, испытывает высшее упоение, – чего, впрочем, почти никогда не случается. В некоторых обстоятельствах, при определенном освещении, безразличная "вещь" может предстать, а то и на деле стать "настоящей" или, напротив, скиснуть, обратясь в зловонный "туман". Когда радость и безрадостность переплетаются – на миг или катясь по откосу длительности, – человек получает "развалины башен" или "разломанные мосты".
Живописные и архитектурные детали ее метафизики, позволяли Аде переносить ночи с большей легкостью, нежели Вану, и в это утро, – как и в большую часть иных, – он ощущал себя вернувшимся из куда более дальней и мрачной страны, чем та, из которой пришла она со своим солнечным светом.
Полные, липко блестящие губы ее улыбнулись.
(Всякий раз, целуя тебя сюда, сказал он ей многие годы спустя, я вспоминаю то синее утро на балконе, помнишь, ты ела tartine au miel; по-французски выходит гораздо лучше.)
Классическая красота клеверного меда, гладкого, светлого, сквозистого, вольно стекающего с ложки, потопляя в жидкой латуни хлеб и масло моей любимой. Крошка утонула в нектаре.
– Настоящая вещь? – спросил он.
– Башня, – отозвалась она.
И оса.
Оса изучала ее тарелку. Тельце осы подрагивало.
– Надо бы как-нибудь попробовать съесть одну, – заметила Ада, – хотя они хороши на вкус только объевшиеся. В язык она, разумеется, ужалить не может. К человеческому языку ни одно существо не притронется. Когда лев доедает путешественника, кости там и все прочее, он обязательно выкидывает язык, оставляя его валяться в пустыне, вот этак (делает пренебрежительный жест).
– Ой ли?
– Широко известная тайна природы.
Волосы, в то утро расчесанные, темно светились рядом с тусклой бледностью шеи и рук. Она была в полосатой тенниске, которую Ван в своих одиноких мечтаниях с особенным наслаждением слущивал с ее увертливого тела. Клеенка, разделенная на синие с белым квадраты. Мазок меда на остатках масла в студеном горшочке.
– Ну хорошо. А третья Настоящая Вещь?
Она молча разглядывала его. Огнистая капля в уголку ее рта разглядывала его. Трехцветная бархатистая фиалка в желобчатом хрустале, которую она вчера писала акварелью, разглядывала тоже. Ада не ответила. По-прежнему не спуская с него глаз, она облизала распяленные пальцы.
Ван, не получив ответа, покинул балкон. Башня ее мягко опала под бессловесным сладостным солнцем.
13
На пикник по случаю двенадцатилетия Ады и сорок второго Идиного jour de fete37 девочке разрешили надеть "лолиту" (прозванную так по имени андалузской цыганочки из романа Осберха, имя которой, кстати сказать, произносится с испанским "т", а не с глухим английским), – то была длинноватая, но воздушная и просторная черная юбка, расшитая красными маками и пионами, которым "недоставало ботанической реальности", как она замечательно выразилась, не зная тогда, что реальность и свод естественных наук в языке этого (и только этого) сна синонимичны.
(Как не знал об этом и ты, многомудрый Ван. Ее пометка.)
Она вступила в юбку – голая, с влажными, "еловыми" после оттирания особой махроткой ногами (в пору правления мадемуазель Ларивьер утренние ванны оставались еще неизвестными) – и натянула ее, бойко взбрыкнув бедрами, что повлекло за собой привычный выговор со стороны гувернантки: mais ne te tremousse pas comme ca quand tu mets ta jupe! Une petite fille de bonne maison, etc. Per contra38, на отсутствие штанишек Ида Ларивьер, полногрудая женщина большой, но отталкивающей красоты (одетая к этому времени только в корсет и чулки на подвязках), никакого внимания не обратила, ибо и сама обладала склонностью делать тайные уступки летнему зною; впрочем, в случае нежной Ады подобное обыкновение приводило к предосудительным последствиям. Девочка норовила умерить сыпь, покрывавшую мягкие своды, – вместе с попутными ей ощущеньями зуда и липкости, в целом не столь уж и неприятными, – усаживаясь верхом на прохладный сук шаттэльской яблони и крепко стискивая его ногами – к великому, как нам еще предстоит увидеть, неудовольствию Вана. Помимо "лолиты" Ада надела безрукавку-джерси в белую с черным полоску, мягкую шляпу (висевшую за плечами на облегавшей шею резинке), повязала бархатной лентой волосы и влезла в пару старых сандалий. Ни чистоплотность, ни изысканность вкуса, как что ни день обнаруживал Ван, домашнего обихода Ардиса не осеняли.
Как только выяснилось, что все готовы в дорогу, Ада ухнула с дерева, будто удод. Спеши, спеши, моя птичка, мой ангел. Кучер-англичанин Бен Райт до сей поры был еще трезв, как стеклышко (употребив за завтраком всего только пинту пива). Бланш, по меньшей мере однажды побывавшая на большом пикнике (ей тогда пришлось чуть не кубарем скатиться в Сосновый Лог, чтобы расшнуровать упавшую в обморок Мадемуазель), ныне исполняла обязанность не столь романтическую, оттаскивая рычащего и бьющегося Така в свою башенную светлицу.
Шарабан уже увез на пикниковую поляну двух слуг, три кресла и множество больших плетеных корзин. Туда же отбыли в caleche романистка в белом атласном платье (сшитом Вассом Манхаттанским для Марины, сбросившей в последнее время десять фунтов) с Адой пообок и c примостившейся близ угрюмого Райта Люсеттой, tres en beaute в белой матроске. Ван катил следом на велосипеде своего то ли дяди, то ли дяди внучатого. Лесная дорога оставалась приемлемо гладкой для того, кто держался ее середины (все еще вязкой и темной после рассветного дождичка), между отливавшими небесной синевой колеями в отражениях тех же березовых листьев, чьи тени неслись по тугим перламутровым шелкам раскрытого парасоля мадемуазель Ларивьер и широким полям ухарски заломленной белой Адиной шляпы. Время от времени сидевшая рядом с синекафтанным Беном Люсетта оглядывалась на Вана и ладошкой показывала ему, чтобы он сбавил скорость; она однажды видела, как мать делала такие же знаки Аде, опасаясь, что та врежется на своем пони или велосипеде в задок экипажа.
Марина прикатила в маленькой красной машине, "двухместке" раннего образца, ведомой дворецким с такой осторожностью, словно он орудовал не рулем, а каким-то мудреным штопором. Вышедшая из машины, слегка содрогавшейся на самом краю живописной пикниковой поляны, утонувшей в изрезанном очаровательными оврагами сосновом лесу, Марина – в серой мужской фланели, с гантированной рукой поверх набалдашника дымчатой трости выглядела на редкость молодцевато. Странно белесая бабочка перемахнула поляну, вылетев с другой ее стороны, с проселка на Лугано, и сразу за ней показалось ландо, из которого друг за дружкой, весело или вяло (в зависимости от возраста и самочувствия) вылезли двойняшки Эрминины, их молодая брюхатая тетка (значительно обременяющая повествование) и гувернантка, седовласая госпожа Форестье, школьная подруга Матильды в рассказе, о котором речь впереди.
Сверх того ожидались, но не появились, еще трое мужчин: дядя Дан, опоздавший на утренний поезд из города; полковник Эрминин, вдовец, чья печень, сообщил он запиской, повела себя, "как печенег"; и с ним его врач (и шахматный партнер), прославленный доктор Кролик, называвший себя придворным ювелиром Ады и действительно преподнесший ей в подарок – утром следующего дня – тройку исключительной огранки хризалид ("Им цены нет", морща лоб, хрипло вскрикнула Ада), каждой из которых предстояло в скором будущем породить взамен недавно открытой редкости – нимфалиды Кибо огорчительного наездника-ихневмонида.
Штабеля нежно хрустящих сэндвичей (правильных прямоугольников размером два дюйма на пять), смуглая тушка индейки, русский черный хлеб, горшочки со свежей зернистой икрой, засахаренные фиалки, крохотные тартинки с малиной, полгалона белого гадсонского портвейна и столько же красного, термосы с разбавленным водою кларетом для девочек и с холодным сладким чаем для тех, кто еще не миновал поры счастливого детства, – все это проще вообразить, чем описать. Представлялось весьма поучительным [так в рукописи. Изд.].
Представлялось весьма поучительным поместить бок о бок Аду Вин и Грейс Эрминину: бледность Ады, бледность снятого молока, и здоровый жаркий румянец ее ровесницы; прямые, черные, как у девочки-ведьмы, волосы одной и русая стрижка другой; матовые, серьезные глаза моей любимой и голубое мерцание за роговыми очками Грейс; голая лягвия первой и красные чулки последней; цыганская юбка и матросский костюм. И возможно, еще поучительней было видеть, как простецкие черты Грега, перенесенные почти неприкосновенными в ауру его сестры, обрели, не нарушив тесного сходства между юницей и юнгой, подобие того, что в девочке именуется "миловидностью".
Слуги живо устранили остатки индейки, портвейн, к которому притронулась лишь гувернантка, и разбитую севрскую тарелку. Из-под куста вылезла кошка, в ужасе и изумлении оглядела поляну и, несмотря на хоровое "кис-кис", испарилась.
Спустя какое-то время мадемуазель Ларивьер попросила Аду проводить ее в укромное местечко. Там эта дама во всем ее облачении, в пышном платье, сохранившем каждую царственную складку, но словно бы ставшем на дюйм длиннее, так что оно покрыло ее прюнелевые туфли, ненадолго застыла над сливом и мгновенье спустя вновь обрела свой обычный рост. На обратном пути благомысленная педагогиня объясняла Аде, что двенадцатый день рождения девочки предоставляет удобный случай для того, чтобы обсудить и предупредить явление, которое, сказала педагогиня, может теперь во всякий день обратить Аду в grande fille. Ада, еще полгода назад получившая от школьной учительницы исчерпывающие сведения об этом явлении да, собственно, и пережившая его уже дважды, изумила бедную гувернантку (которой нечем было померяться с Адиным странным и резким умом), заявив, что все это вздор и монастырская мура; что в наши дни ничего такого с нормальными девочками, почитай, почти не происходит, а уж с ней-то не произойдет и подавно. Мадемуазель Ларивьер, женщина замечательно глупая (несмотря на предрасположение к писанию романов, а возможно, и вследствие такового), мысленно перебрала собственные давние переживания и на несколько страшных минут задумалась, не могло ли статься, что пока она отдавалась изящной словесности, прогресс науки изменил природу столь разительным образом.
Полуденное солнце отыскало несколько новых мест, чтобы высветлить, и старых, чтобы допечь. Тетя Руфь дремала, положив голову на простую постельную подушку, прихваченную госпожой Форестье, теперь вязавшей крохотный костюмчик для будущего единокровного братца (или сестрицы) своих подопечных. Наверное, размышляла Марина, госпожа Эрминина сквозь докучливое остаточное марево самоубийства со стариковскими сожалениями и младенческим любопытством вглядывалась из персидской сини своей обители блаженных вниз, в людей, пикникующих под пышной зеленью сосен. Дети ударились кто во что горазд: Ада и Грейс отплясывали русского под аккомпанемент древней музыкальной шкатулки (то и дело застревавшей средь такта, как бы вспоминая иные берега, иные, кружком расходящиеся, волны); Люсетта, уперевшись в бок кулачком, пела песню рыбаков Сен-Мало; Грег, напялив синюю сестрину юбку, ее очки и шляпу, преобразился в психически неполноценную, умственно отсталую Грейс; Ван ходил на руках.
Двумя годами раньше, приготовляясь к первому сроку заточения в великосветской и скотской частной школе, где до него учились и прочие Вины (начиная с тех еще дней, когда "вашингтонцы были веллингтонцами"), Ван решил освоить какой-нибудь сногсшибательный трюк, который даст ему мгновенное и блистательное превосходство. Он обратился за советом к Демону, и в итоге Кинг-Винг, преподававший последнему искусство борьбы, выучил крепкого паренька ходить на руках посредством особой игры плечевых мускулов – фокус, для освоения и усовершенствования которого требовалось всего-навсего добиться смещения кариатоидов.
Какое раслаждение [так в рукописи. Изд.]. Наслаждение, с каким внезапно усваиваешь правильный навык вверхтормашечного хождения, отчасти схоже с тем, что испытываешь после множества болезненных и постыдных падений с чудесных планеров, называемых "ковролетами" (или "вжикерами") – в авантюрные времена, предшествовавшие Великой Реакции, их дарили на двенадцатилетие мальчикам, – когда ошущаешь как по всем твоим нервам проливается долгая ласка и оторвавшись в первый раз от земли, перемахиваешь через стог, стойло, дерево, ручей, а дедуля Дедал Вин бежит и бежит внизу, задравши голову, маша флагом и, наконец, низвергается в конский пруд.
Ван стянул тенниску, снял туфли и носки. Стройность торса, отвечавшего тоном, если не текстурой таниновым трусикам, мало вязалась с неестественно развитыми дельтовидными мышцами и мощными предплечьями этого ладного отрока. Четыре года спустя Ван приобрел способность вышибить из человека дух одним ударом любого из локтей.
Перевернутое тело его изящно выгнулось, загорелые ноги взвились, будто парус в Таренто, соединенные щиколки, меняя галсы, покачивались, косолапо расставленными руками Ван впивался в чело тяготения, передвигаясь взад-вперед, поворачивая и отступая вбок, открывая не в ту сторону рот и мигая так странно, как будто его ненатурально расположенные веки играли глазными яблоками в бильбоке. Еще пуще поражало, что разнообразие и быстрота движений, которыми он имитировал поступь задних лап как бы некоего животного, давались ему без зримых усилий; Кинг-Винг предупредил его, что Векчело, юконский профессионал, к двадцати двум годам утратил эту способность, но в тот летний день на шелковистой почве поляны в сосновом лесу, в волшебном сердце Ардиса, под синим взором госпожи Эрмининой, четырнадцатилетний Ван порадовал нас величайшим из представлений, какое когда-либо задавало в нашем присутствии раменоходящее. Ни малейшей краски не проступило в его лице или шее! Время от времени он отрывал органы передвижения от покладистой земли и, чудилось, на самом деле хлопал в ладони, повиснув на воздухе чудотворной пародией на балетный прыжок, так что кое-кто из зрителей невольно задавался вопросом, не является ли эта сноподобно неспешная левитация результатом того, что земля в приступе рассеянного благодушия перестала его притягивать. Кстати сказать, одним из любопытных последствий некоторых мышечных изменений и костных "перекоммутаций", вызванных особого рода упражнениями, которыми Винг нещадно его растягивал, стала приобретенная Ваном в позднейшие годы неспособность пожимать плечьми.
Вопросы для самостоятельного рассмотрения и разбора:
1. Обе ли ладони отрывались от земли, когда перевернутый Ван, казалось, и вправду "подскакивал" на руках?
2. Было ли неумение взрослого Вана отметать разного рода обстоятельства посредством так называемого пожатия плеч всего лишь "телесным" явлением или оно "отвечало" некоторым архетипическим чертам его "поддуши"?
3. Почему в самый разгар Ванова выступления Ада расплакалась?
Напоследок мадемуазель Ларивьер прочитала свой рассказ "La Riviere de Diamants", только что начисто перестуканный ею для "The Quebec Quarterly". Изящная и очаровательная жена мелкого чиновника берет взаймы ожерелье у богатой подруги. По дороге домой с устроенного на службе у мужа вечера она вещицу теряет. Тридцать или сорок страшных лет злосчастные муж и жена надрываются и экономят, возвращая долги, сделанные ими, чтобы купить стоящее полмиллиона франков ожерелье, которым они втайне подменили потерянное перед тем как вернуть шкатулку с драгоценностью госпоже Ф. О, как трепетало сердце Матильды – заглянет ли Жанна в шкатулку? Жанна не заглянула. Когда одряхлевшие, но победившие супруги (его наполовину разбил паралич, следствие полувекового copie в их mansarde, она неузнаваемо огрубела оттого, что a grand eau мыла полы), признаются во всем седовласой, но еще моложавой госпоже Ф., та произносит (это последняя фраза рассказа): "Бедная моя Матильда, ведь мое ожерелье было фальшивое: оно стоило самое большее пятьсот франков!"
Вклад Марины оказался более скромным, но также не лишенным обаяния. Она показала Вану с Люсеттой (для прочих тут ничего нового не было) в точности ту самую сосну и в точности то самое место на ее шероховатом красном стволе, где в давние, давние дни помещался соединенный с усадьбой Ардис магнитный телефон. После запрета "токов и контуров", сказала она (выговаривая эти не вполне приличные слова торопливо, но свободно, с актерской desinvolture, – между тем озадаченная Люсетта дергала за рукав Вана, Ваничку, который умеет все объяснить), бабушка ее мужа, наделенная инженерным талантом, "заключила в трубу" Красногорский ключ (чьи воды, сбегая с холма над Ардисом, пробегают чуть ниже поляны). Она заставила его переносить по системе платиновых сегментов визжащие фисзжоки (радужные пульсации). Связь, разумеется, была односторонняя, а установка "барабанов" (цилиндров) и уход за ними стоили таких денег, сказала она, что на них можно было глаз у еврея купить, так что идею все же пришлось отставить, сколь ни соблазнительной представлялась возможность сообщить пикникующему Вину, что у него горит дом.
Словно бы в подтверждение широко распространившегося в населении недовольства внутренней и внешней политикой (старый Гамалиил стал к той поре уже совершенным гага) из Ардиса возвратился запышливый красный автомобильчик, а из него выскочил привезший новости дворецкий. Мосье только что приехал с подарком ко дню рождения мадемуазель Ады, но никто не может сообразить, как эта сложная штука работает, необходима помощь Мадам. И вытащив письмо, дворецкий поместил его на карманный подносик и протянул Марине.
Доподлинно передать слова, в которых было составлено послание, мы не можем, но содержание его нам известно: в письме говорилось, что подарок, продуманный и очень дорогой, представляет собою огромную, необычайно красивую куклу – к сожалению и к общему удивлению, в изрядной степени голую; но что еще удивительней, правая нога ее закреплена на растяжках, левая рука забинтована, а приданое вместо обычных платьиц с оборочками состоит из коробки, заполненной гипсовыми повязками и какими-то резиновыми штучками. От приложенных к кукле инструкций на русском и на болгарском толку мало, поскольку их отпечатали не современной латиницей, а древней кириллицей, умопомрачительным алфавитом, освоить которого Дан так и не смог. Не могла бы Марина поскорее приехать, чтобы нашить для куклы пристойных платьиц – из найденных им в комоде красивых атласных лоскутов, которые собирала ее горничная – и заново запаковать коробку в свежую оберточную бумагу?
Ада, прочитавшая письмо через плечо матери, содрогнулась и сказала:
– Скажи ему, чтобы отыскал клещи и сволок эту гадость на хирургическую помойку.
– Беднячок! – воскликнула Марина, и на глаза ее навернулись жалостливые слезы. – Бедный, бедный. Конечно, я поеду. А твоя жестокость, Ада, иногда выглядит... выглядит... я не знаю, – сатанинской!
И с насупленным в нервной решимости челом Марина, бодро помахивая длинной тростью, прошествовала к экипажу, который тут же стронулся, развернулся и, продираясь, чтобы обогнуть caleche, сквозь сварливые заросли ожины повалил пустую полугаллонную бутылку.
Но вспыхнувшее было неудовольствие вскоре погасло. Ада попросила у гувернантки карандаш и бумагу. Лежа на животе, подпирая ладонью щеку, Ван смотрел на склоненную шею любимой, игравшей в английские анаграммы с Грейс, которая невинно предложила слово "insect"39.
– Scient40, – сказала и сразу же записала Ада.
– Ну уж нет! – воспротивилась Грейс.
– Ну уж да! Я уверена, что есть такое слово. He is a great scient. Dr Entsic was scient in insects41.
Грейс поколебалась, постукивая резиновым кончиком карандаша по наморщенному челу, и наконец надумала:
– Nicest!42
– Incest43, – сразу откликнулась Ада.
– Сдаюсь, – сказала Грейс. – Нам нужен словарь, чтобы проверять твои изобретеньица.
Тем временем послеполуденный зной достиг самой гнетущей своей фазы, и на голени Ады звучной смертью пал от руки бдительной Люсетты первый за лето зловредный комар. Уже уехал шарабан с корзинами, креслами, жующими слугами – Эссексом, Мидлсексом и Сомерсетом, уже и мадемуазель Ларивьер с госпожой Форестье обменялись мелодичными "адье". Замахали ладошки, и близнецы с их старенькой гувернанткой и молодой сонливой тетенькой укатили в ландо. Следом метнулась белесая, полупрозрачная бабочка с чернейшим тельцем, и Ада крикнула: "Смотри!", и объяснила, что это близкий родственник японского аполлона. Мадемуазель Ларивьер заявила вдруг, что опубликует рассказ под псевдонимом. Она подвела двух своих хорошеньких подопечных к caleche и sans facons потыкала острием парасоля в толстую, красную шею Бена Райта, крепко спавшего в кузове под низко свисающими оборками листвы. Ада, швырнув шляпу Иде на колени, бегом возвратилась к Вану. Не знакомый с путями света и тени на этой поляне, Ван оставил велосипед там, где последнему пришлось самое малое три часа томиться под опаляющими лучами. Ада налезла на седло и, завопив от боли, выпучила глаза, едва не свалилась наземь, но устояла – и тут же с комическим хлопком взорвалась задняя шина.
Покалеченную машину бросили в кустах, откуда ее предстояло впоследствии забрать Бутеллену-младшему, еще одному персонажу из числа челядинцев. Люсетта отказалась покинуть излюбленное место (с ласковым кивочком поддавшись увещаниям своего хмельного соседа по облучку, у всех на глазах цапнувшего ее добродушной лапой за голые коленки), а поскольку "страпонтин" в виктории отсутствовал, Аде пришлось удовольствоваться жестким Вановым лоном.
Это был первый раз, что тела детей соприкоснулись, оба испытывали смущение. Ада устроилась спиной к Вану, приладилась, когда коляска дернулась, поудобнее, и еще поерзала, расправляя просторную, пахнущую сосной юбку, воздушно обвевавшую его, совершенно так, как простыня в кресле цырюльника. Оцепенев от неловкого наслаждения, Ван придерживал ее за бедра. Горячие сгустки солнца, хлынувшие по зебровым полоскам Ады, по тылу ее голых рук, казалось, катили дальше туннелями, пробитыми в его остове.
– Почему ты заплакала? – спросил он, вдыхая ее волосы и тепло ее уха. Она обернулась и с секунду смотрела на него, сохраняя загадочное молчание.
(А я заплакала? Не знаю – как-то стало не по себе. Не могу объяснить, – но что-то я ощутила в твоем представлении страшное, жестокое, темное и, да, страшное. Позднейшая приписка.)
– Прости, – сказал он, когда она отвернулась, – я больше не стану делать этого при тебе.
(Кстати, насчет "совершенно так, как", что-то есть неприятное в этой фразе. Еще одна приписка поздним почерком Ады.)
Весь перекипающий, переливающийся через край состав мальчика упивался тяжестью Ады, он ощущал, как она разделяется надвое на каждом ухабе, приминая корень его вожделения, которое, он знал, ему следует сдерживать, дабы возможная протечка не смутила ее невинности. Он бы и сдался и растекся в животной нечистоте, но положение спасла обратившаяся к нему гувернантка. Бедный Ван переместил Адин задок на правое колено, притупив то, что на жаргоне пыточного застенка зовется "углом агонии". В скорбном унынии неутоленного желания он созерцал череду вразброд ковылявших мимо изб, ибо caleche катила по Гамлету.
– Никак не свыкнусь (m'y faire), – сказала мадемуазель Ляпарю, – с контрастом между великолепием природы и нищетой человеческой жизни. Взгляните на того старого decharne мужика с дырой на рубахе, на его жалкую cabane. И взгляните на эту проворную ласточку! Сколько счастья в природе, и как несчастен человек! Что же никто из вас не скажет, как ему понравился мой рассказ? Ван?
– Получилась милая сказка, – ответил Ван.
– Получилась сказка, – добавила тщательная Ада.