355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Набоков » 1956 Весна в Фиальте » Текст книги (страница 6)
1956 Весна в Фиальте
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:48

Текст книги "1956 Весна в Фиальте"


Автор книги: Владимир Набоков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Противно признаться, но Лику случалось на людях в редких разговорах о прошлом вспоминать мнимого покойника с той фальшивой улыбкой, коей мы награждаем далекое, доброе, мол, время, сыто спящее в углу своей зловонной клетки. Теперь же, когда Колдунов оказался живым, он никакими взрослыми доводами не мог побороть преобразованное действительностью, но тем более явственное ощущение той беспомощности, которая давила его во сне, когда из-за ширмы, осклабясь, поигрывая пряжкой пояса, выходил хозяин сна, страшный, черноволосый гимназист. И хотя Лик превосходно понимал, что живой, настоящий, ничего ему теперь не сделает, возможная встреча с ним почему-то казалась зловещей, роковой, глухо сопряженной с привычной системой всех дурных предчувствий страданий, обид, известных Лику.

После разговора со стариком, он решил дома не сидеть, – до последнего спектакля оставалось всего три дня, так что переезжать в другой пансион не стоило, но можно было, например, уезжать на целый день за итальянскую границу или в горы, благо погода испортилась, накрапывало, дул свежий ветер. Когда, на следующий день, раным-рано, он вышел из сада по узкой дорожке между цветущих стен, навстречу показался небольшого роста коренастый человек, в одежде, самой по себе мало отличающейся от обычной формы средиземноморских дачников, – берет, открытая рубашка, провансальские туфли, – но почему-то чувствовалось, что он-то одет так не столько по праву летней погоды, сколько по обязанности нищеты. В первую секунду Лика больше всего поразило, что чудовищная фигура, заполнявшая собой его память, на самом деле едва выше его самого.

– Саша, не узнаешь? – патетически протянул Колдунов, остановившись посреди дорожки.

Крупные черты его желтовато-темного лица с шершавой тенью на щеках и над губой, из-под которой щерились плохие зубы; большой наглый нос с горбинкой; исподлобья глядящие, мутные глаза, – все это было колдуновское, несомненное, хоть и затушеванное временем, но пока Лик смотрел, это первое, несомненное сходство разошлось, беззвучно разрушилось, и перед ним стоял незнакомый проходимец с тяжелым лицом римского кесаря – правда, сильно потрепанного кесаря.

– Поцелуемся, – мрачно сказал Колдунов и на мгновение приложился к детским губам Лика холодной, соленой щекой.

– Я тебя сразу узнал, – залепетал Лик. – Мне вчера как раз говорил, как его, Гаврилюк...

– Сомнительная личность, – перебил Колдунов. – Мэфий-туа[12]12
  Не доверяй, остерегайся (франц. mefies-toi).


[Закрыть]
. Хорошо... Вот это, значит, мой Саша. Отметим. Рад. Рад тебя опять встретить. Это судьба! Помнишь, Саша, как мы с тобой бычков ловили? Абсолютно ясно. Одно из лучших воспоминаний. Да.

Лик твердо знал, что с Колдуновым никогда в детстве рыбы не уживал, но растерянность, скука, застенчивость помешали ему уличить этого чужого человека в присвоении несуществующего прошлого. Он вдруг почувствовал себя вертлявым и не в меру нарядным.

– Сколько раз, – продолжал Колдунов, с интересом разглядывая светлые панталоны Лика, – сколько раз за это время... Да, вспоминал, вспоминал! Где-то, думаю, мой Саша... Жене о тебе рассказывал. Была когда-то красивой женщиной. Ты чем же занимаешься?

– Я актер, – вздохнул Лик.

– Позволю себе нескромность, – конфиденциально сказал Колдунов. – В Соединенных Штатах имеется тайное общество, в котором слово “деньги” считается неприличным, а если нужно платить, так заворачивают доллар в туалетную бумагу. Правда, только богачи примыкают, беднякам некогда. Я вот к чему, – и, вопросительно кивая, Колдунов произвел пальцами вульгарный перебор: осязание деньжат.

– Увы, нет, – без всякой задней мысли воскликнул Лик. – Большую часть года я безработный, а в остальную часть – гроши!

– Знаем и понимаем, – усмехнулся Колдунов. – Во всяком случае... Да, во всяком случае, я хочу с тобой как-нибудь поговорить об одном деле. Сможешь недурно заработать. Ты сейчас как, – свободен?

– Видишь ли, – собственно, я еду на целый день в Бордигеру, автокаром, – а завтра...

– Очень напрасно. Сказал бы мне, у меня тут есть знакомый шофер, шикарная частная машина, я бы тебе всю Ривьеру показал. Шляпа, шляпа. Ну, черт с тобой, провожу тебя до остановки.

– И я вообще скоро уезжаю совсем, – вставил Лик.

– А как твои... как тетя Тася? – рассеянно спросил Колдунов, когда они шли по людной улочке, спускающейся к набережной. – Так, так, – закивал он на ответ Лика, и вдруг что-то виновато-безумное пробежало по его нехорошему лицу. – Послушай, Саша, – сказал он, невольно его толкая и близко оборачиваясь к нему на узком тротуаре, – для меня встреча с тобой это знак. Это знак, что не все еще погибло, а я, признаться, на днях еще думал, что все погибло. Понимаешь, что я говорю?

– Ну это у всякого бывают такие мысли, – сказал Лик.

Они вышли на набережную. Под пасмурным небом море было густое, граненое и местами, вблизи парапета, там, где шлепнулась пена, темнелись лужи. Было пусто, только на скамейке сидела одинокая дама в штанах.

– Давай-ка пять франчей, папирос тебе куплю на дорогу, – быстро проговорил Колдунов и, взяв монету, добавил другим, свободным тоном: – Смотри, вон там моя женка, займи ее, я сейчас вернусь.

Лик подошел к скамье, на которой сидела белокурая дама с раскрытой книжкой на коленях, и по актерской инерции сказал:

– Ваш муж сейчас вернется и забыл меня представить. Я его родственник.

В то же время его обдало прохладной пылью волны. Дама подняла на Лика голубые английские глаза, неторопливо закрыла красную книжку и безмолвно ушла.

– Просто шутка, – сказал запыхавшийся Колдунов, появляясь опять. – Вуаля. Беру себе несколько. Да, – моей, к сожалению, некогда глядеть на море. Слушай, я тебя умоляю, обещай мне, что мы еще свидимся. Помни знак! Завтра, послезавтра, когда хочешь. Обещай. Погоди, я тебе дам мой адресок.

Он взял новенькую, золотисто-кожаную записную книжку Лика, сел, наклонил потный, со вздутыми жилами лоб, сдвинул колени, – и не только написал адрес, с мучительной тщательностью перечтя его, поставив забытую точку над “i” и подчеркнув, но еще набросал план – так, так, потом так. Видно было, что он делал это не раз, и что не один обманувший его человек уже ссылался на то, что адрес запамятовал, – поэтому-то он вкладывал в его начертание очень много усердия и силы, – силы почти заклинательной.

Подошел автокар. “Значит, жду”, – крикнул Колдунов, подсаживая Лика. И повернувшись, полный энергии и надежды, он решительно пошел вдоль набережной, словно у него было какое-то спешное, важное дело, – между тем как по всему видать было, что это лодырь, пропойца и хам.

На следующий день, в среду, Лик поехал в горы, а в четверг большую часть дня пролежал у себя с сильной головной болью. Вечером – спектакль, завтра – отъезд. Около шести пополудни он вышел, чтобы получить из починки часы, а затем купить себе хорошие белые туфли: давно хотелось во втором действии блеснуть обновой, – и когда он с коробкой под мышкой выбрался из лавки сквозь рассыпчатую завесу, то сразу столкнулся с Колдуновым.

Тот поздоровался с ним без прежнего пыла, а скорее насмешливо.

– Не! Теперь уж не отвертишься, – сказал он, крепко взяв Лика за руку. – Пойдем-ка. Посмотришь, как я живу и работаю.

– Вечером спектакль, – возразил Лик, – и завтра я уезжаю!

– То-то и оно, милый, то-то и оно. Хватай! Пользуйся! Другого шанса никогда не будет. Карта бита! Иди, иди.

Повторяя отрывистые слова, изображая всем своим непривлекательным существом бессмысленную радость человека, дошедшего до точки, а, может быть, и перешедшего ее (плохо изображает, смутно подумал Лик), Колдунов быстро шел да подталкивал слабого спутника. В угловом кафе на террасе сидела вся компания артистов и, заметив Лика, его приветствовала перелетной улыбкой, которая, собственно, не принадлежала ни одному из них, а пробежала по всем губам, как самостоятельный зайчик.

Колдунов повел Лика влево и вверх по маленькой кривой улице, испещренной там и сям желтым и тоже каким-то кривым солнцем. В этом нищем старом квартале Лик не бывал ни разу. Высокие, голые фасады узких домов словно наклонялись с обеих сторон, как бы сходясь верхушками, иногда даже срастались совсем, и получалась арка. У порогов возились отвратительные младенцы; всюду текла черная, вонючая водица. Вдруг, переменив направление, Колдунов втолкнул его в лавку и подобно многим русским беднякам, щеголяя самыми дешевыми французскими словечками, купил на деньги Лика две бутылки вина. При этом было очевидно, что он тут давно задолжал, и теперь во всей его повадке, в грозно приветственных восклицаниях, на которые ни лавочник, ни теща лавочника никак не откликнулись, было отчаянное злорадство, и от этого Лику стало еще неприятнее. Они пошли дальше, свернули в переулок, и, хотя казалось, что мерзкая улица, по которой они только что поднимались, была последним пределом мрачности, грязи, тесноты, проход этот с вялым бельем, висевшим поперек верхнего просвета, изловчился выразить еще худшую печаль. Там-то, на углу кривобокой площадки, Колдунов сказал, что пойдет вперед, и, покинув Лика, направился к черной дыре раскрытой двери. Одновременно из нее выскочил белокурый мальчик лет десяти, но, увидя наступающего Колдунова, побежал обратно, задев по пути грубо звякнувшее ведро. “Стой, Васюк”, – крикнул Колдунов и ввалился в черное свое жилище. Как только он вошел, оттуда послышался остервенелый женский голос, что-то кричавший с мучительным и, должно быть, привычным надсадом, но вдруг пресекся, и через минуту Колдунов выглянул, мрачно маня Лика.

Лик попал прямо с порога в комнату, низкую и темную, с каким-то мало понятным расположением голых стен, точно они расползлись от страшного давления сверху. Она была полна бутафорской рухлядью бедности. На вогнутой постели сидел давешний мальчик; громадная белобрысая женщина с толстыми босыми ногами вышла из темного угла и без улыбки на некрасивом расплывчато-бледном лице (все черты, даже глаза, были как бы смазаны – усталостью, унынием, Бог знает чем), безмолвно поздоровалась с Ликом.

– Знакомьтесь, знакомьтесь, – с издевательской поощрительностью сказал Колдунов в сторону и немедленно принялся откупоривать вино. Жена поставила на стол хлеб и тарелку с помидорами. Она была столь безмолвна, что Лик уже сомневался, эта ли женщина так кричала только что, – пока муж, должно быть, не объяснил хлестким шепотом, что привел гостя.

Она опустилась на скамейку в глубине комнаты, возясь с чем-то, что-то чистя... Ножом... на газете, что ли... Лик боялся слишком точно рассматривать, – а мальчик, блестя глазами, отошел к стене и, осторожно маневрируя, выскользнул на улицу. В комнате было множество мух, с маниакальным упорством игравших на столе и садившихся Лику на лоб.

– Ну вот, выпьем, – сказал Колдунов.

– Я не могу, мне запрещено, – хотел было возразить Лик, но вместо этого, повинуясь тяжелому, по кошмарам знакомому влиянию, отпил из стакана и сразу закашлялся.

– Этак лучше, – произнес Колдунов со вздохом, кистью руки вытирая дрожащие губы. – Видишь ли, – продолжал он, наливая Лику и себе, – вот, значит, как обстоит дело. Деловой разговор! Позволь мне тебе рассказать вкратце. В начале лета, так с месяц, я тут проработал в русской артели, шут бы ее взял, мусорщиком. Но, как тебе известно, я человек прямой и люблю правду, а когда подвертывается сволочь, то я и говорю: ты сволочь, – и, если нужно, мажу по шее. Вот как-то раз...

И основательно, подробно, с кропотливыми повторениями, Колдунов стал рассказывать нудную, жалкую историю, и чувствовалось, что из таких историй давно состоит его жизнь, что давно его профессией стали унижения и неудачи, тяжелые циклы подлого безделья и подлого труда, замыкающиеся неизбежным скандалом. Между тем Лик опьянел от первого же стакана, а все-таки продолжал попивать скрыто-брезгливыми глотками, испытывая щекочущую муть во всех членах, но перестать не смея, точно за отказ от вина последовала бы постыдная кара. Колдунов, облокотившись, а другой рукой поглаживая край стола, изредка прихлопывая особенно черное слово, говорил безостановочно. Его глинисто-желтая голова – он был почти совершенно лыс – мешки под глазами, загадочно-злобное выражение подвижных ноздрей, – все это окончательно утратило внешнюю связь с образом сильного, красивого гимназиста, истязавшего Лика некогда, но коэффициент кошмара остался тот же.

– Так-то, брат... Все это теперь не важно, – сказал Колдунов другим, менее повествовательным тоном. – Собственно, я готовил тебе этот рассказец еще в прошлый раз, когда думал... Видишь ли, мне показалось сперва, что судьба – я старый фаталист – вложила известный смысл в нашу встречу, что ты явился вроде, скажем, спасителя. Но теперь выяснилось, что, во-первых, ты – прости меня – скуп, как жид, а во-вторых... Бог тебя знает, может быть, ты и действительно не в состоянии одолжить мне... не пугайся, не пугайся... все это пройдено! Да и речь шла только о такой сумме, которая нужна, чтобы не на ноги встать, это роскошь! – а хотя бы на четвереньки. Потому что не хочу больше лежать пластом в дерьме, как лежу уже годы, – да, дядя, годы. Я и не буду тебя ни о чем просить... Не мой жанр просить, – крикливо отчеканил Колдунов, снова перебив самого себя. – А вот хочу только знать твое мнение. Просто – философский вопрос. Дамы могут не слушать. Как ты думаешь, чем это все можно объяснить? Понимаешь ли, если навернячка имеется какое-то объяснение, то, пожалуйста, я готов с дерьмом примириться, – потому что, значит, тут есть что-то разумное, оправданное, – может быть, что-нибудь полезное мне или другим, не знаю... Вот, объясни: я – человек, – притом тех же самых кровей, что и ты, – шутка ли сказать, я был у покойной мамаши единственным и обожаемым, в детстве шалил, в юности воевал, а потом – поехало, поехало... ой-ой-ой, как поехало... В чем дело? Нет, ты мне скажи, в чем дело? Я только хочу знать, в чем дело, тогда я успокоюсь. Почему меня систематически травила жизнь, почему я взят на амплуа какого-то несчастного мерзавца, на которого все харкают, которого обманывают, застращивают, сажают в тюрьму? Вот тебе для примера: когда в Лионе, после одного инцидента, меня увели, – причем я был абсолютно прав и очень жалел, что не пристукнул совсем, – когда меня, значит, несмотря на мои протесты, ажан повел, – знаешь, что он сделал? Крючочком, вот таким, вот сюда меня зацепил за живую шею, – что это такое, я вас спрашиваю? – и вот так ведет в участок, а я плыву, как лунатик, потому что от всякого лишнего движения чернеет в глазах. Ну, объясни, почему этого с другими не делают, а со мной вдруг взяли и сделали? Почему моя первая жена сбежала с черкесом? Почему меня в тридцать втором году в Антверпене семь человек били смертным боем в небольшой комнате? – и, посмотри, почему вот это все – вот эта рвань, вот эти стены, вот эта Катя... Интересуюсь, давно интересуюсь историей своей жизни! Это тебе не Джек Лондон и не Достоевский! Хорошо – пускай живу в продажной стране, – хорошо, согласен примириться, но надо же, господа, найти объяснение! Мне как-то говорил один фрукт – отчего, спрашивает, не вернешься в Россию? В самом деле, почему бы и нет? Очень небольшая разница! Там меня будут так же преследовать, бить по кумполу, сажать в холодную, – а потом, пожалуйте в расход, – и это, по крайней мере, честно. Понимаешь, я готов их даже уважать – честные убийцы, ей-Богу, – а здесь тебе жулики выдумывают такие пытки, что прямо затоскуешь по русской пуле. Да что ж ты не смотришь на меня, – какой, какой, какой... или не понимаешь, что я говорю?

– Нет, я это все понимаю, – сказал Лик, – только извини, мне нехорошо, я должен идти, скоро нужно в театр.

– А нет, постой. Я тоже многое понимаю. Странный ты мужчина... Ну, предложи мне что-нибудь... Попробуй! Может быть, все-таки меня озолотишь, а? Слушай, знаешь что, – я тебе продам револьвер, тебе очень пригодится для театра, трах – и падает герой. Он и ста франков не стоит, но мне ста мало, я тебе его за тысячу отдам, – хочешь?

– Нет, не хочу, – вяло проговорил Лик, – И, право же, у меня денег нет... Я тоже – все такое – и голодал и все... Нет, довольно, мне плохо.

– А ты пей, сукин кот, вот и не будет плохо. Ладно, черт с тобой, я это так, на всякий случай, все равно, не пошел бы на выкуп. Но только, пожалуйста, ответь мне на мой вопрос. Кто же это решил, что я должен страдать, да еще обрек ребенка на мою же русскую паршивую гибель? Позвольте, – а если мне тоже хотится сидеть в халате и слушать радио? В чем дело, а? Вот ты, например, чем ты лучше меня? А ходишь гоголем, в отелях живешь, актрис, должно быть, взасос... Как это так случилось? Объясни, объясни.

– У меня, – сказал Лик, – у меня случайно оказался... ну, я не знаю, – небольшой сценический талант, что ли...

– Талант? – закричал Колдунов. – Я тебе покажу талант! Я тебе такие таланты покажу, что ты в штанах компот варить станешь! Сволочь ты, брат. Вот твой талант. Нет, это мне даже нравится (Колдунов затрясся, будто хохоча, с очень примитивной мимикой). Значит, я, по-твоему, последняя хамская тварь, которая и должна погибнуть? Ну, прекрасно, прекрасно. Все, значит, и объяснилось, эврика, эврика, карта бита, гвоздь вбит, хребет перебит...

– Олег Петрович расстроен, вы, может быть, теперь пойдете, – вдруг из угла сказала жена Колдунова с сильным эстонским произношением. В голосе ее не было ни малейшего оттенка чувства, и оттого ее замечание прозвучало как-то деревянно-бессмысленно. Колдунов медленно повернулся на стуле, не меняя положения руки, лежащей как мертвая на столе, и уставился на жену восхищенным взглядом.

– Я никого не задерживаю, – проговорил он тихо и весело. – Но и меня попрошу не задерживать. И не учить. Прощай, барин, – добавил он, не глядя на Лика, который почему-то счел нужным сказать:

– Из Парижа напишу, непременно...

– Пускай пишет, а? – вкрадчиво произнес Колдунов, продолжая, по-видимому, обращаться к жене. Лик, сложно отделившись от стула, пошел было по направлению к ней, но его отнесло в сторону, и он наткнулся на кровать.

– Ничего, идите, идите, – сказала она спокойно, и тогда, вежливо улыбаясь, Лик бочком выплыл на улицу.

Сперва – облегчение: вот ушел из мрачной орбиты пьяного резонера-дурака, затем – возрастающий ужас: тошнит, руки и ноги принадлежат разным людям, – как я буду сегодня играть?.. Но хуже всего было то, что он всем своим зыбким и пунктирным телом чуял наступление сердечного припадка; это было так, словно навстречу ему был наставлен невидимый кол, на который он вот-вот наткнется, а потому-то приходилось вилять и даже иногда останавливаться и слегка пятиться. При этом ум оставался сравнительно ясным: он знал, что до начала представления всего тридцать шесть минут, знал, как пойти домой... Впрочем, лучше спуститься на набережную, – посидеть у моря, переждать, пока рассеется телесный, отвратительно бисерный туман, – это пройдет, это пройдет, – если только я не умру... Он постигал и то, что солнце только что село, что небо уже было светлее и добрее земли. Какая ненужная, какая обидная ерунда. Он шел, рассчитывая каждый шаг, но иногда ошибался, и прохожие оглядывались на него, – к счастью, их попадалось немного, был священный обеденный час, и когда он добрался до набережной, там уже совсем было пусто, и горели огни на молу, с длинными отражениями в подкрашенной воде, – и казалось, что эти яркие многоточия и перевернутые восклицательные знаки сквозисто горят у него в голове. Он сел на скамейку, ушибив при этом кобчик, и прикрыл глаза. Но тогда все закружилось, сердце, страшным глобусом отражаясь в темноте под веками, стало мучительно разрастаться, и чтобы это прекратить, он принужден был зацепиться взглядом за первую звезду, за черный буек в море, за потемневший эвкалипт в конце набережной, я все это знаю и понимаю, и эвкалипт странно похож в сумерках на громадную русскую березу... “Так неужели это конец, – подумал Лик, – такой дурацкий конец... Мне все хуже и хуже... Что это... Боже мой!”

Прошло минут десять, не более. Часики шли, стараясь из деликатности на него не смотреть. Мысль о смерти необыкновенно точно совпадала с мыслью о том, что через полчаса он выйдет на освещенную сцену, скажет первые слова роли: “Je vous prie d’excuser, Madame, cette invasion nocturne”[13]13
  “Я прошу вас, мадам, извинить это ночное вторжение” (франц.).


[Закрыть]
– и эти слова, четко и изящно выгравированные в памяти, казались гораздо более настоящими, чем шлепоток и хлебет утомленных волн или звуки двух счастливых женских голосов, доносившиеся из-за стены ближней виллы, или недавние речи Колдунова, или даже стук собственного сердца. Ему вдруг стало так панически плохо, что он встал и пошел вдоль парапета, растерянно гладя его и косясь на цветные чернила вечернего моря. “Была не была, – сказал Лик вслух, – нужно освежиться... как рукой... либо умру, либо снимет...” Он сполз по наклону панели и захрустел на гальке. Никого на берегу не было, кроме случайного господина в серых штанах, который навзничь лежал около скалы, раскинув широко ноги, и что-то в очертании этих ног и плеч почему-то напомнило ему фигуру Колдунова. Пошатываясь и уже наклоняясь, Лик стыдливо подошел к краю воды, хотел было зачерпнуть в ладони и обмыть голову, но вода жила, двигалась, грозила омочить ему ноги, – может быть, хватит ловкости разуться? – и в ту же секунду Лик вспомнил картонку с новыми туфлями: забыл их у Колдунова!

И странно: как только вспомнилось, образ оказался столь живительным, что сразу все опростилось, и это Лика спасло, как иногда положение спасает его формулировка. Надо их тотчас достать, и можно успеть достать, и как только это будет сделано, он в них выйдет на сцену – все совершенно отчетливо и логично, придраться не к чему, – и забыв про сжатие в груди, туман, тошноту, Лик поднялся опять на набережную, граммофонным голосом кликнул такси, как раз отъезжавшее порожняком от виллы напротив... Тормоза ответили раздирающим стоном. Шоферу он дал адрес из записной книжки и велел ехать как можно шибче, причем было ясно, что вся поездка – туда и оттуда в театр – займет не больше пяти минут.

К дому, где жили Колдуновы, автомобиль подъехал со стороны площади. Там собралась толпа, и только с помощью упорных трубных угроз автомобилю удалось протиснуться. Около фонтана, на стуле, сидела жена Колдунова, весь лоб и левая часть лица были в блестящей крови, слиплись волосы, она сидела совершенно прямо и неподвижно, окруженная любопытными, а рядом с ней, тоже неподвижно, стоял ее мальчик в окровавленной рубашке, прикрывая лицо кулаком, – такая, что ли, картина. Полицейский, принявший Лика за врача, провел его в комнату. Среди осколков, на полу навзничь лежал обезображенный выстрелом в рот, широко раскинув ноги в новых белых...

– Это мои, – сказал Лик по-французски.

Ментона, 1938 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю