Текст книги "Подвиг (перевод С. Ильина)"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
5
Встречаются среди наших любимых женщины, чьи глаза – по случайному сочетанию очерка и блеска – воздействуют на нас не сразу, не в минуту робкого восприятия, но, подобно задержанной и накопленной вспышке света, после, когда сама жестокая уже удалилась, а волшебная мука осталась при нас, установив в темноте свои линзы и лампы. Какими бы ни были глаза Лизы Пниной, ныне Винд, они, казалось, обнаруживали их сущность, их чистейшую воду, лишь при воспоминаньи о них, вот тогда пустое, слепое, влажно-аквамариновое сияние принималось зиять и трепетать, как если бы вам под веки били брызги солнца и моря. На самом деле, глаза у нее были бледно-голубые, прозрачные, с контрастно черными ресницами и ярко-розовой лузгой; глаза чуть оттягивались к вискам, куда от каждого веером расходились кошачьи морщинки. Копна темных каштановых волос над глянцевитым лбом, снежно-розовый цвет лица, очень светлая красная губная помада – если не считать некоторой толстоватости щиколоток и запястий, навряд ли имелся какой-либо изъян в ее цветущей, живой, стихийной и не очень ухоженной красоте.
Пнин, о ту пору молодой, подающий надежды ученый, и она, тогда более, чем теперь, походившая на прозрачную русалку, но в сущности, та же самая женщина, познакомились в Париже году в 25-м. Он носил редкую рыжеватую бороду (ныне, если он не побреется, вылезает лишь белая щетина, – бедный Пнин, бедный дикобраз-альбинос), и эта расчесанная на стороны монастырская поросль, венчаемая толстым лоснистым носом и невинными глазами, отлично передавали телесный облик старомодной интеллигентской России. Скромная должность в Аксаковском институте (рю Вер-Вер) вкупе с другой – в русской книжной лавке Савла Багрова (рю Грессе) доставляли ему средства к существованию. Лиза Боголепова, студентка-медичка, едва перевалившая за двадцать и совершенно очаровательная в черном шелковом джампере и строгого покроя юбке, уже работала в Медонской санатории, руководимой замечательной, устрашающей старой дамой, доктором Розеттой Стоун, одной из наиболее сокрушительных психиатрисс тех дней. А кроме того, Лиза писала стихи – все больше запинающимся анапестом; Пнин и увидел-то ее впервые на одном из тех литературных вечеров, где молодые эмигрантские поэты, покинувшие Россию в пору их тусклого, неизбалованного созревания, монотонно читали ностальгические элегии, посвященные стране, которая могла бы стать для них чем-то большим, нежели стилизованно грустной игрушкой, безделицей, найденной на чердаке, хрустальным шаром, внутри которого, если его потрясти, начинает падать над крохотной елью и избушкой из папье-маше мягко светящийся снег. Пнин написал к ней потрясающее любовное письмо, – ныне хранимое в частном собрании, – и она прочла его, обливаясь слезами жалости к себе, когда оправлялась после попытки фармацевтического самоубийства, причиной коего был довольно глупый роман с одним литератором, который теперь... А впрочем, неважно. Пятеро аналитиков, все близкие ее друзья, в один голос сказали: "Пнин – и сразу ребенок".
Брак едва ли переменил образ их жизни, – разве что Лиза перебралась в пыльную квартиру Пнина. Он продолжал свои исследования в области славистики, она свои – в сфере психодраматики, и как прежде, несла лирические яички, откладывая их по всему дому, точно пасхальный кролик; и в этих зеленых и лиловых стихах – о дитяти, которого ей хотелось бы выносить, и о любовниках, которых ей хотелось иметь, и о Петербурге (спасибо Анне Ахматовой) – каждая интонация, каждый образ, каждое сравнение были уже использованы другими рифмующими кроликами. Один из ее поклонников, банкир и прямой покровитель искусств, выбрал среди парижских русских влиятельного литературного критика Жоржика Уранского и за обедом с шампанским в "Уголке" уговорил милягу посвятить очередную его feuilleton[17]17
Рубрика, «колонка» (фр.)
[Закрыть] в одной из русских газет прославлению лизиной музы, на чьи каштановые кудри Жоржик невозмутимо водрузил корону Анны Ахматовой, и Лиза разразилась слезами счастья – ни дать ни взять маленькая Мисс Мичиган или Орегонская Королева Роз. Пнин, не ведавший о подоплеке событий, таскал в своей честной записной книжке газетную вырезку с этим бесстыдным враньем и наивно зачитывал оттуда кусочки забавляющимся друзьям, пока вырезка не истерлась и не засалилась окончательно. Не ведал он и о делах посерьезней, он, собственно говоря, как раз подклеивал останки рецензии в альбом тем декабрьским днем 1938 года, когда Лиза позвонила ему из Медона и сообщила, что уезжает в Монпелье с человеком, понимающим ее «органическое эго», – с доктором Эриком Виндом, – и что больше Тимофей никогда ее не увидит. Незнакомая рыжая француженка зашла за Лизиными вещами и сказала: "Ну что, подвальная крыса, больше нет ни одной бедной девушки, чтобы ее taper dessus[18]18
Щупать (фр.)
[Закрыть]", – а месяц или два погодя, притекло немецкое письмо от доктора Винда с выражениями сочувствия и с извинениями, заверяющее lieber Herr Pnin[19]19
Дорогой господин Пнин (фр.)
[Закрыть], что он, доктор Винд, исполнен желания жениться на женщине, «которая пришла из Вашей жизни в мою». Пнин, разумеется, дал бы ей развод с такой же готовностью, с какой отдал бы и жизнь, обрезав влажные стебли, добавив листов папоротника и все обернув в целлофан, хрустящий, как в пропахшем почвенной сыростью цветочном магазине, когда дождь превращает Светлое Воскресенье в серые и зеленые зеркала; оказалось, однако, что у доктора Винда есть в Южной Америке жена, особа с извращенным умом и поддельным паспортом, и она не желает, чтобы ее беспокоили, покамест некоторые ее планы не приобретут окончательного вида. Той порой Новый Свет поманил Пнина: его близкий друг, профессор Константин Шато предложил из Нью-Йорка какую угодно помощь для совершения миграционного вояжа. Пнин известил о своих планах доктора Винда и послал Лизе последний номер эмигрантского журнала, в котором ее упоминали на 202-й странице. Он уже наполовину прошел безотрадную преисподнюю, выдуманную (к вящей радости Советов) европейскими бюрократами для обладателей этой никчемной бумажки, нансеновского паспорта (своего рода справки об освобождении под честное слово, выдаваемой русским эмигрантам), когда в один сырой апрельский день 1940 года в дверь его сильно позвонили и, тяжело ступая, пыхтя и толкая перед собой комод семимесячной беременности, вошла Лиза и объявила, сорвав шляпу и скинув туфли, что все было ошибкой, и что отныне она снова – законная и верная жена Пнина, готовая следовать за ним повсюду, – если понадобится, то и за океан. Те дни были, вероятно, счастливейшими в жизни Пнина, – постоянный накал тяжкого, болезненного блаженства, – и вызревание виз, и приготовления, и медицинский осмотр у глухонемого доктора, прямо через одежду приставившего пустышку стетоскопа к стесненному сердцу Пнина, и участливая русская дама (моя родственница), которая так помогла в американском консульстве, и путешествие в Бордо, и прекрасный чистый корабль, – все отзывалось сочным привкусом волшебной сказки. Пнин не только готов был усыновить дитя, когда таковое явится на свет, он страстно стремился к этому, и Лиза с удовлетворенным, отчасти коровьим выражением слушала, как он излагает свои педагогические планы, ибо казалось, что он и впрямь слышит первый вопль младенца и первое его слово, долетевшие из близкого будущего. Всегда охочая до засахаренного миндаля, она теперь поглощала его в баснословных количествах (два фунта между Парижем и Бордо), и аскетический Пнин созерцал ее алчность, с завистливой радостью покачивая головой и пожимая плечами, и что-то от шелковистой гладкости этих dragees[20]20
Драже (фр.)
[Закрыть] осталось в его сознании навсегда слитым с памятью о ее тугой коже, о цвете лица и безупречных зубах.
Несколько опечалило то, что едва поднявшись на борт, она бросила один-единственный взгляд на взбухавшее море, сказала: "Ну, это извините", и быстро ретировалась в корабельное чрево, где и пролежала на спине большую часть плавания в каюте, которую она делила с говорливыми женами трех немногословных поляков (борца, садовника, парикмахера), в их-то обществе и путешествовал Пнин. На третий день пути, надолго задержавшись в кают-компании после того, как Лиза отправилась спать, он охотно согласился на партию в шахматы, предложенную бывшим редактором франкфуртской газеты, – печальным патриархом с мешками под глазами, в закрывающем горло свитере и в брюках-гольф. Ни тот, ни другой хорошими игроками не были: оба питали склонность к эффектным, но совершенно бессмысленным жертвам, и каждый слишком стремился выиграть; особенно же разнообразил развитие партии фантастический немецкий язык, на котором изъяснялся Пнин ("Wenn Sie so, dann ich so, und Pferd fliegt"[21]21
Если вы так, то я так, и конь летит (нем.)
[Закрыть]). Затем подошел еще один пассажир и сказал, entschuldigen Sie, нельзя ли ему понаблюдать за игрой? И сел с ними рядом. У него были рыжеватые, коротко остриженные волосы и длинные бледные ресницы, напоминающие лепизму, он носил поношенный двубортный пиджак, и вскоре уже беззвучно квохтал всякий раз, как патриарх после величавого созерцания наклонялся, чтобы сделать нелепый ход. В конце концов этот участливый наблюдатель и, очевидно, знаток, не устоял и, оттолкнувши пешку, которую только что двинул вперед его соотечественник, дрожащим перстом указал на ладью, которую старый франкфуртец немедленно сунул подмышку защиты Пнина. Наш герой проиграл, разумеется, и намеревался уже покинуть кают-компанию, но знаток перехватил его, сказав entschuldigen Sie[22]22
Виноват! (нем.)
[Закрыть], нельзя ли ему немного поговорить с Herr Pnin[23]23
Господин Пнин (нем.)
[Закрыть]? («Как видите, я знаю ваше имя»,– заметил он в скобках, подняв кверху свой столь употребительный указательный палец) – и предложил выпить в баре по кружке пива. Пнин согласился, и когда перед ними поставили кружки, вежливый незнакомец продолжил так: «В жизни, как и в шахматах, всегда полезно анализировать свои намерения и мотивы. В тот день, когда мы взошли на борт, я походил на расшалившееся дитя. На следующее утро, однако, я начал уже опасаться, что проницательный муж – это не комплимент, но ретроспективная гипотеза, – рано или поздно изучит список пассажиров. Сегодня я предстал перед судом моей совести и был признан виновным. Я более не в силах сносить обмана. Ваше здоровье. Это совсем не похоже на наш немецкий нектар, но все-таки лучше, чем кока-кола. Мое имя – доктор Эрик Винд, увы, оно вам небезызвестно.»
Пнин в молчании, с подергивающимся лицом, оставив одну ладонь лежать на мокрой стойке бара, начал неуклюже сползать с неудобного грибообразного стула, но Винд положил на его рукав пять длинных чувствительных пальцев.
– Lasse mich, lasse mich[24]24
Оставьте меня, оставьте (нем.)
[Закрыть], – постанывал Пнин, пытаясь стряхнуть вялую раболепную лапу.
– Пожалуйста! – сказал доктор Винд. – Будьте справедливы. Осужденному всегда дают последнее слово, это его право. Даже наци соблюдают его. И прежде всего, – я хочу, чтобы вы позволили мне оплатить по меньшей мере половину проезда дамы.
– Ach nein, nein, nein[25]25
Ах, нет, нет, нет (нем.)
[Закрыть], – сказал Пнин. – Закончим этот кошмарный разговор (diese koschmarische Sprache).
– Как вам угодно, – сказал доктор Винд и принялся внедрять в сознание распятого Пнина следующие пункты: что все это было Лизиной идеей – "упрощает дело, вы понимаете, для блага нашего ребенка" (слово "наш" прозвучало триличностно); что к Лизе следует относится как к очень больной женщине (беременность, в сущности говоря, есть сублимация стремления к смерти); что он (доктор Винд) женится на ней в Америке, – "куда я также направляюсь", – добавил доктор Винд для ясности; и что ему (доктору Винду) должно дозволить уплатить хотя бы за пиво. С этого дня и до конца путешествия, которое из серебряного с зеленым превратилось в однообразно серое, Пнин нарочито занялся английскими учебниками и, хоть и оставался с Лизой неизменно кротким, старался видеть ее настолько редко, насколько это было возможным без того, чтобы у нее зародились подозрения. То тут, то там возникал неизвестно откуда доктор Винд, делая издали знаки одобрения и ободрения. И наконец, когда величавая статуя выросла из утренней дымки, где стояли, готовые воспламениться под солнцем, зачарованные тусклые здания, подобные таинственным разновысоким прямоугольникам, которые видишь на гистограммах, изображающих относительные проценты (природные ресурсы, частоты рождения миражей в различных пустынях), доктор Винд решительно приблизился к Пнину и представился официально, – "поскольку мы, все трое, должны ступить на землю свободы с чистыми сердцами". И после недолгого и довольно комичного совместного проживания на Эллис-Айленд Тимофей и Лиза расстались.
Были кое-какие сложности, но в конце концов Винд на ней женился. В первые пять американских лет Пнин несколько раз мельком виделся с нею в Нью-Йорке; он и Винды натурализовались в один и тот же день; потом, после его переезда в Вайнделл в 1945 году, полдюжины лет прошло без встреч и без писем. Впрочем, время от времени он получал о ней вести. Недавно (в декабре 1951 года) его друг Шато прислал ему номер психиатрического журнала со статьей доктора Альбины Дункельберг, доктора Эрика Винда и доктора Лайзы Винд "Использование групповой психотерапии при консультировании супругов". Пнина всегда смущали Лизины "психоослиные" интересы и даже теперь, когда ему следовало бы стать безразличным, он ощутил легкий укол отвращения и жалости. Она и Эрик работали под руководством великого Бернарда Мэйвуда, доброго великана, которого сверхадаптивный Эрик именовал "боссом", в Исследовательском Бюро при Центре Планирования Состава Семьи. Поощряемый покровителем – своим и жены, – Эрик разрабатывал затейливую идею (скорее всего не ему принадлежащую), состоявшую в том, чтобы заманить наиболее дураковатых и податливых клиентов Центра в психотерапевтическую западню – кружок "снятия напряжения", на манер деревенского сообщества для помощи соседям в стежке одеял, где молодые замужние женщины, объединенные в группы по восемь, расслаблялись в удобной комнате, жизнерадостно и бесцеремонно обращаясь друг к дружке по имени, а доктора сидели к группе лицом, и секретарь помаленьку записывал, и травматические эпизоды всплывали, будто трупы, со дна детства каждой из дам. На этих посиделках женщин понукали с полной откровенностью обсуждать меж собой сложности их супружеского несопряжения, за чем, разумеется, следовало сопоставление записей, относящихся к их сожителям, которых также допрашивали в особливых "группах мужей", столь же непринужденных да еще и с раздачей большого числа сигар и анатомических схем. Протоколы и медицинские подробности Пнин пропустил, – нет и нам необходимости входить здесь в эти веселенькие детали. Довольно будет сказать, что уже на третьем собрании женской группы, после того, как та или иная дамочка, побывши дома, узрила свет и вернулась, дабы описать новооткрытые ощущения своим пока еще заблокированным, но восторженно внимающим сестрам, звенящая нота ревивализма приятно окрасила продолжение их трудов ("Ну, девочки, когда Джордж прошлой ночью..."). Но и это не все. Доктор Эрик Винд надеялся разработать методу, которая позволила бы свести всех этих жен и мужей в единую группу. Жутковато, кстати сказать, было слышать, как он и Лиза смакуют словечко "группа". Профессор Шато в длинном письме к расстроенному Пнину уверял, что доктор Винд называет "группой" даже сиамских близнецов. И действительно, прогрессивный идеалистически настроенный Винд мечтал о счастливом мире, составленном из сиамских стоглавов – анатомически сопряженных сообществ, целая нация коих строится вокруг связующей печени. "Вся эта психиатрия – ничто иное как разновидность коммунистического микрокосма, – роптал Пнин в своем ответе Шато. – Неужели нельзя оставить людям их личные печали? Спрашивается, не есть ли печаль то единственное на земле, чем человек действительно обладает?"
6
-Знаешь, – субботним утром сообщила мужу Джоан, – я решила сказать Тимофею, что от двух до пяти дом поступает в их полное распоряжение. Мы просто обязаны предоставить этим трогательным людям все удобства. Мне есть, чем заняться в городе, а тебя я подброшу в библиотеку.
– Видишь ли, – отвечал Лоренс, – как раз сегодня мне совершенно не хочется, чтобы меня подбрасывали и вообще как-нибудь передвигали. Кроме того, весьма маловероятно, что для воссоединения им понадобятся все восемь комнат.
Пнин надел новый коричневый костюм (оплаченный лекцией в Кремоне) и после торопливого завтрака в "Яйцо и Мы" пошел через кое-где оснеженный парк к вайнделлской автобусной станции – и появился там на час раньше срока. Он не стал гадать, по какой причине Лиза ощутила вдруг настоятельную потребность увидеться с ним на обратном пути из частной школы Св. Варфоломея близ Бостона, куда следующей осенью поступал ее сын: все, что ему было ведомо, – это паводок счастья, пенящийся и растущий за невидимой перемычкой, которую могло теперь прорвать в любую минуту. Он встретил пять автобусов и в каждом ясно видел Лизу, махавшую ему за окном, пока она и прочие пассажиры гуськом продвигались к выходу, но автобусы пустели один за другим, а Лиза не появлялась. Внезапно он услыхал за собой ее звучный голос ("Тимофей, здравствуй!") и, круто повернувшись, увидел ее выходящей из того единственного "Грейхаунда", касательно которого он решил, что в нем ее быть не может. Какие перемены смог различить в ней наш друг? Господи, какие там перемены! Это была она. Она всегда, во всякий холод, казалась разгоряченной и жизнерадостной, и сейчас, пока она сжимала его голову, ее котиковая шубка распахнулась над сборчатой блузкой, и Пнин вдыхал грейпфрутовый аромат ее шеи, и все бормотал: "Ну, ну, вот и хорошо, ну вот!" – простой словесный реквизит души, – и она воскликнула: "Ба, да у него замечательные новые зубы!". Он подсадил ее в таксомотор, ее яркий прозрачный шарф зацепился за что-то, и Пнин подскользнулся на тротуаре, и таксист сказал: "Осторожней" и взял у него чемодан, и все это уже происходило прежде и точно в том же порядке.
Это школа в английских традициях, – рассказывала Лиза, пока они ехали по Парк-стрит. Нет, есть она не хочет, плотно позавтракала в Олбани. Очень изысканная школа – "very fancy", сказала она по-английски, – мальчики играют в подобие тенниса – руками бьют мячик от стенки к стенке, – с ним в классе будет учиться – (и она с поддельной непринужденностью произнесла известное на всю Америку имя, которое ничего не сказало Пнину, поскольку не принадлежало ни поэту, ни президенту). "Кстати, прервал ее Пнин, пригибаясь и указывая, – отсюда как раз виден уголок кампуса." И все это ("Вижу, вижу, кампус как кампус"), все это, включая стипендию, благодаря влиянию доктора Мэйвуда. ("Ты знаешь, Тимофей, ты бы как-нибудь написал ему несколько слов, просто из вежливости.") Тамошний ректор, он священник, показывал ей награды, завоеванные Бернардом, когда тот учился в школе. Эрик, разумеется, хотел отправить Виктора в бесплатную школу, но она взяла верх. А жена его преподобия Хоппера – племянница английского графа.
– Ну вот. Это мой palazzo[26]26
Чертог (итал.)
[Закрыть], – игриво промолвил Пнин, которому никак не удавалось сосредоточиться на ее быстрой речи.
Они вошли, – и он почувствовал вдруг, что этот день, которого он ждал с такой жгучей и страстной жаждой, кончается слишком быстро, – уходит, уходит и через несколько минут уйдет совсем. Может быть, – думал он, – если она скажет, не откладывая, чего она от него хочет, день сумеет помедлить и станет по-настоящему радостным.
– Какой жуткий дом, – сказала она, садясь в кресло у телефона и снимая ботики – такими знакомыми движеньями! – Ты посмотри на эту акварель с минаретами. Они, должно быть, ужасные люди.
– Нет, – сказал Пнин, – они мои друзья.
– Мой дорогой Тимофей, – говорила она, поднимаясь с Пниным наверх, – в свое время у тебя были совершенно ужасные друзья.
– А вот моя комната, – сказал Пнин.
– Я, пожалуй, прилягу на твою целомудренную постель, Тимофей. И через несколько минут я прочитаю тебе одно стихотворение. Опять наплывает моя адская мигрень. Целый день так хорошо себя чувствовала.
– У меня есть аспирин.
– Uhn-uhn, – сказала она, и это заемное отрицание до странного не вязалось с родной ей речью.
Он отвернулся, когда она принялась стаскивать туфли, звук их падения на пол напомнил ему стародавние дни.
Она лежала навзничь – черная юбка, белая блузка, каштановые волосы, – розовой ладонью прикрывая глаза.
– Ну, а как твои дела? – спросил Пнин (пусть она скажет, что ей от меня нужно, скорее!), садясь в белую качалку у радиатора.
– У нас очень интересная работа, – сказала она, по-прежнему заслоняя глаза, – но я должна сказать тебе, что больше не люблю Эрика. Наши отношения распались. К тому же, Эрик равнодушен к ребенку. Говорит, что он отец земной, а ты, Тимофей, отец водоплавающий.
Пнин рассмеялся: он раскачивался, хохоча, и отроческая качалка явственно затрещала под ним. Глаза его были, как звезды, и совершенно мокрые.
С минуту она удивленно глядела на него из-под полной руки – потом продолжила:
– У Эрика по отношению к Виктору ригидный эмоциональный блок. Я уж и не знаю, сколько раз мальчик должен был убивать его в своих снах. И кроме того, в случае Эрика, – я это давно заметила, – вербализация только запутывает проблемы, вместо того, чтобы их прояснять. Он очень трудный человек. Какое у тебя жалование, Тимофей?
Он ответил.
– Ну, что же, – сказала она, – не Бог весть что. Но я полагаю, ты можешь даже что-то откладывать, – этого более чем достаточно для твоих нужд, для твоих микроскопических нужд, Тимофей.
Ее живот, плотно стянутый черной юбкой, два-три раза подпрыгнул в уютной, безмолвной, добродушной усмешке-воспоминании, и Пнин высморкался, продолжая покачивать головой с восторженным и сладостным весельем.
– Послушай мои последние стихи, – сказала она, и вытянув руки вдоль тела и вытянувшись на спине, мерно запела протяжным, глубоким голосом:
Я надела темное платье
И монашенки я скромней:
Из слоновой кости распятье
Над холодной постелью моей.
Но огни небывалых оргий
Прожигают мое забытье,
И шепчу я имя Георгий -
Золотое имя твое!
– Он очень интересный человек, – продолжала она безо всякой остановки. – В общем-то, он практически англичанин. В войну летал на бомбардировщике, а сейчас работает в маклерской фирме, но его там не любят и не понимают. Он из старинного рода. Отец его был мечтатель, владелец плавучего казино, представляешь, ну и так далее, но его разорили во Флориде какие-то еврейские гангстеры, и он по собственной воле сел в тюрьму вместо другого, – это семья героев.
Она умокла. Шелест и звон в белых органных трубах скорее подчеркивали, чем нарушали тишину, повисшую в маленькой комнатке.
– Я обо всем рассказала Эрику, – продолжала Лиза со вздохом. – Теперь он твердит, что смог бы меня излечить, пожелай я ему помогать. Увы, я уже помогаю Георгию.
– Ну что же, c'est la vie[27]27
Такова жизнь (фр.)
[Закрыть], как оригинально выражается Эрик. Как ты ухитряешься спать, когда с потолка висит паутина? – Она посмотрела на ручные часы. – Бог ты мой, мне же нужно поспеть на автобус в полпятого. Придется тебе вызвать таксомотор. Я должна еще сказать тебе что-то очень важное.
Вот оно, наконец, – и с каким опозданием.
Она хотела, чтобы Тимофей откладывал для мальчика немного денег каждый месяц, потому что она не может сейчас обращаться с просьбами к Бернарду Мэйвуду, – и она может умереть, – а Эрику все равно, что будет дальше, – и кто-то же должен время от времени посылать ребенку небольшую сумму, как будто от матери – на карманные расходы, ведь ты понимаешь, он ведь будет жить среди богатых мальчиков. Она напишет к Тимофею – адрес и другие подробности. Да, она и не сомневалась, что Тимофей – прелесть ("Ну, какой же ты душка"). А теперь, где тут у них уборная? И будь добр, позвони насчет таксомотора.
– Кстати, – сказала она, когда он подавал ей пальто и, как всегда, наморщась, искал ускользавшее устье рукава, а она совала руку и шарила, – знаешь, Тимофей, ты зря купил этот коричневый костюм: джентльмены не носят коричневого.
Он подождал, покамест она отъедет, и парком пошел восвояси. Схватить ее, удержать – такую, как есть, с ее жестокостью, пошлостью, с ослепительными голубыми глазами, с ее ничтожной поэзией, с толстыми ногами, с ее нечистой, сухой, убогой, детской душой. Вдруг он подумал: Ведь если люди воссоединяются на Небесах (я в это не верю, но пусть), что же я стану делать, когда ко мне подползет и опутает это ссохшееся, беспомощное, увечное существо – ее душа? Но я пока на земле и, как ни удивительно, жив, и что-то есть и во мне, и в жизни
Казалось, он совершенно нежданно (ибо отчаянье редко ведет к усвоенью великих истин) оказался на грани простой разгадки мировой тайны, но его отвлекли настойчивой просьбой. Белка, сидевшая под деревом, углядела шедшего по тропинке Пнина. Одним быстрым, струистым движеньем умный зверек вскарабкался на кромку питьевого фонтанчика, и когда Пнин приблизился, потянулся к нему овальным личиком, с хрипловато-трескучим лопотанием раздувая щеки. Пнин понял и, покопавшись немного, нашел то, что полагалось нажать. Презрительно поглядывая на него, жаждущая грызунья тотчас принялась покусывать коренастый мерцающий столбик воды и пила довольно долго. "Наверное, у нее жар", – думал Пнин, плача привольно и тихо, продолжая меж тем услужливо жать на краник и стараясь не встретиться взглядом с устремленными на него неприятными глазками. Утолив жажду, белка ускакала без малейших признаков благодарности.
Водоплавающий отец поплелся своей дорогой, дошел до конца тропинки и свернул в боковую улочку, где стоял маленький бар, выстроенный в виде бревенчатой избушки с гранатовыми стеклами в створчатых окнах.