412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Маяковский » Любит? не любит? Я руки ломаю » Текст книги (страница 3)
Любит? не любит? Я руки ломаю
  • Текст добавлен: 9 сентября 2025, 22:00

Текст книги "Любит? не любит? Я руки ломаю"


Автор книги: Владимир Маяковский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Для истории
 
Когда все расселятся в раю и в аду,
земля итогами подведена будет —
помните:
в 1916 году
из Петрограда исчезли красивые люди.
 

1916

Дешевая распродажа
 
Женщину ль опутываю в трогательный роман,
просто на прохожего гляжу ли —
каждый опасливо придерживает карман.
Смешные!
С нищих —
что с них сжулить?
 
 
Сколько лет пройдет, узнают пока —
кандидат на сажень городского морга —
я
бесконечно больше богат,
чем любой Пьерпонт Морган.
 
 
Через столько-то, столько-то лет
– словом, не выживу —
с голода сдохну ль,
стану ль под пистолет —
меня,
сегодняшнего рыжего,
профессора разучат до последних йот,
как,
когда,
где явлен.
Будет
с кафедры лобастый идиот
что-то молоть о богодьяволе.
 
 
Склонится толпа,
лебезяща,
суетна.
Даже не узнаете —
я не я:
облысевшую голову разрисует она
в рога или в сияния.
 
 
Каждая курсистка,
прежде чем лечь,
она
не забудет над стихами моими замлеть.
Я – пессимист,
знаю —
вечно
будет курсистка жить на земле.
 
 
Слушайте ж:
 
 
все, чем владеет моя душа,
– а ее богатства пойдите смерьте ей! —
великолепие,
что в вечность украсит мой шаг,
и самое мое бессмертие,
которое, громыхая по всем векам,
коленопреклоненных соберет мировое вече,—
все это – хотите? —
сейчас отдам
за одно только слово
ласковое,
человечье.
 
 
Люди!
 
 
Пыля проспекты, топоча рожь,
идите со всего земного лона.
Сегодня
в Петрограде
на Надеждинской
ни за грош
продается драгоценнейшая корона.
 
 
За человечье слово —
не правда ли, дешево?
Пойди,
попробуй,—
как же,
найдешь его!
 

1916

Лунная ночь

Пейзаж


 
Будет луна.
Есть уже
немножко.
А вот и полная повисла в воздухе.
Это бог, должно быть,
дивной
серебряной ложкой
роется в звездухé.
 

1916

Следующий день
 
Вбежал.
Запыхался победы гонец:
«Довольно.
К веселью!
К любви!
Грустящих к черту!
Уныньям конец!»
Какой сногсшибательней вид?
Цилиндр на затылок.
Штаны – пила.
Пальмерстон застегнут наглухо.
Глаза —
двум солнцам велю пылать
из глаз
неотразимо наглых.
Афиш подлиннее.
На выси эстрад.
О, сколько блестящего вздора вам!
Есть ли такой, кто орать не рад:
«Маяковский!
Браво!
Маяковский!
Здо-ро-воо!»
Мадам, на минуту!
Что ж, что стара?
Сегодня всем целоваться.
За мной!
Смотрите,
сие – ресторан,
Зал зацвел от оваций.
Лакеи, вин!
Чтобы все сорта.
Что рюмка?
Бочки гора.
Пока не увижу дно,
изо рта
не вырвать блестящий кран…
Домой – писать.
Пока в крови
вино
и мысль тонка.
Да так,
чтоб каждая палочка в «и»
просилась:
«Пусти в канкан!»
Теперь – на Невский.
Где-то
в ногах
толпа – трусящий заяц,
и только
по дамам прокатывается:
«Ах,
какой прекрасный мерзавец!»
 

1916

Хвои
 
Не надо.
Не просите.
Не будет елки.
Как же
в лес
отпустите папу?
К нему
из-за леса
ядер осколки
протянут,
чтоб взять его,
хищную лапу.
 
 
Нельзя.
Сегодня
горящие блестки
не будут лежать
под елкой
в вате.
Там —
миллион смертоносных осок
ужалят,
а раненым ваты не хватит.
 
 
Нет.
Не зажгут.
Свечей не будет.
В море
железные чудища лазят.
А с этих чудищ
злые люди
ждут:
не блеснет ли у окон в глазе.
 
 
Не говорите.
Глупые речь заводят:
чтоб дед пришел,
чтоб игрушек ворох.
Деда нет.
Дед на заводе.
Завод?
Это тот, кто делает порох.
 
 
Не будет музыки.
Рученек
где взять ему?
Не сядет, играя.
Ваш брат
теперь,
безрукий мученик,
идет, сияющий, в воротах рая.
 
 
Не плачьте.
Зачем?
Не хмурьте личек.
Не будет —
что же с того!
Скоро
все, в радостном кличе
голоса сплетая,
встретят новое Рождество.
 
 
Елка будет.
Да какая —
не обхватишь ствол.
Навесят на елку сиянья разного.
Будет стоять сплошное Рождество.
Так что
даже —
надоест его праздновать.
 

1916

Себе, любимому, посвящает эти строки автор
 
Четыре.
Тяжелые, как удар.
«Кесарево кесарю – богу богово».
А такому,
как я,
ткнуться куда?
Где для меня уготовано логово?
 
 
Если б был я
маленький,
как Великий океан,—
на цыпочки б волн встал,
приливом ласкался к луне бы.
Где любимую найти мне,
такую, как и я?
Такая не уместилась бы в крохотное небо!
 
 
О, если б я нищ был!
Как миллиардер!
Что деньги душе?
Ненасытный вор в ней.
Моих желаний разнузданной орде
не хватит золота всех Калифорний.
 
 
Если б быть мне косноязычным,
как Дант
или Петрарка!
Душу к одной зажечь!
Стихами велеть истлеть ей!
И слова
и любовь моя —
триумфальная арка:
пышно,
бесследно пройдут сквозь нее
любовницы всех столетий.
 
 
О, если б был я
тихий,
как гром,—
ныл бы,
дрожью объял бы земли одряхлевший скит.
Я
если всей его мощью
выреву голос огромный —
кометы заломят горящие руки,
бросятся вниз с тоски.
 
 
Я бы глаз лучами грыз ночи —
о, если б был я
тусклый,
как солнце!
Очень мне надо
сияньем моим поить
земли отощавшее лонце!
 
 
Пройду,
любовищу мою волоча.
В какой ночи,
бредовой,
недужной,
какими Голиафами я зачат —
такой большой
и такой ненужный?
 

1916

Последняя петербургская сказка
 
Стоит император Петр Великий,
думает:
«Запирую на просторе я!» —
а рядом
под пьяные клики
строится гостиница «Астория».
 
 
Сияет гостиница,
за обедом обед она
дает.
Завистью с гранита снят,
слез император.
Трое медных
слазят
тихо,
чтоб не спугнуть Сенат.
 
 
Прохожие стремились войти и выйти.
Швейцар в поклоне не уменьшил рост.
Кто-то
рассеянный
бросил:
«Извините»,
наступив нечаянно на змеин хвост.
 
 
Император,
лошадь и змей
неловко
по карточке
спросили гренадин.
Шума язык не смолк, немея.
Из пивших и евших не обернулся ни один.
 
 
И только
когда
над пачкой соломинок
в коне заговорила привычка древняя,
толпа сорвалась, криком сломана:
– Жует!
Не знает, зачем они.
Деревня!
 
 
Стыдом овихрены шаги коня.
Выбелена грива от уличного газа.
Обратно
по Набережной
гонит гиканье
последнюю из петербургских сказок.
 
 
И вновь император
стоит без скипетра.
Змей.
Унынье у лошади на морде.
И никто не поймет тоски Петра —
узника,
закованного в собственном городе.
 

1916

Подписи к плакатам издательства «Парус»

Царствование Николая Последнего


 
«Радуйся, Саша!
Теперь водка наша».
 
 
«Как же, знаю, Коля, я:
теперь монополия».
 

Забывчивый Николай


 
«Уж сгною, скручу их уж я!» —
думал царь, раздавши ружья.
Да забыл он, между прочим,
что солдат рожден рабочим.
 

1917

Сказка о красной шапочке
 
Жил да был на свете кадет.
В красную шапочку кадет был одет.
 
 
Кроме этой шапочки, доставшейся кадету,
ни черта в нем красного не было и нету.
 
 
Услышит кадет – революция где-то,
шапочка сейчас же на голове кадета.
 
 
Жили припеваючи за кадетом кадет,
и отец кадета и кадетов дед.
 
 
Поднялся однажды пребольшущий ветер,
в клочья шапчонку изорвал на кадете.
 
 
И остался он черный. А видевшие это
волки революции сцапали кадета.
 
 
Известно, какая у волков диета.
Вместе с манжетами сожрали кадета.
 
 
Когда будете делать политику, дети,
не забудьте сказочку об этом кадете.
 

1917

* * *
 
Ешь ананасы, рябчиков жуй,
День твой последний приходит, буржуй.
 

1917

Тучкины штучки
 
Плыли по небу тучки.
Тучек – четыре штучки:
 
 
от первой до третьей – люди,
четвертая была верблюдик.
 
 
К ним, любопытством объятая,
по дороге пристала пятая,
 
 
от нее в небосинем лоне
разбежались за слоником слоник.
 
 
И, не знаю, спугнула шестая ли,
тучки взяли все – и растаяли.
 
 
И следом за ними, гонясь и сжирав,
солнце погналось – желтый жираф.
 

1917–1918

Весна
 
Город зимнее снял.
Снега распустили слюнки.
Опять пришла весна,
глупа и болтлива, как юнкер.
 

1918

Той стороне
 
Мы
не вопль гениальничанья —
«все дозволено»,
мы
не призыв к ножовой расправе,
мы
просто
не ждем фельдфебельского
«вольно!»,
чтоб спину искусства размять,
расправить.
 
 
Гарцуют скелеты всемирного Рима
на спинах наших.
В могилах мало им.
Так что ж удивляться,
что непримиримо
мы
мир обложили сплошным «долоем».
 
 
Характер различен.
За целость Венеры вы
готовы щадить веков камарилью.
Вселенский пожар размочалил нервы.
Орете:
«Пожарных!
Горит Мурильо!»
А мы —
не Корнеля с каким-то Расином —
отца,—
предложи на старье меняться,—
мы
и его
обольем керосином
и в улицы пустим —
для иллюминаций.
Бабушка с дедушкой.
Папа да мама.
Чинопочитанья проклятого тина.
Лачуги рушим.
Возносим дома мы.
А вы нас —
«ловить арканом картинок?!»
 
 
Мы
не подносим —
«Готово!
На блюде!
Хлебайте сладкое с чайной ложицы!»
Клич футуриста:
были б люди —
искусство приложится.
 
 
В рядах футуристов пусто.
Футуристов возраст – призыв.
Изрубленные, как капуста,
мы войн,
революций призы.
 
 
Но мы
не зовем обывателей гроба.
У пьяной,
в кровавом пунше,
земли —
смотрите! —
взбухает утроба.
Рядами выходят юноши.
Идите!
Под ноги —
топчите ими —
мы
бросим
себя и свои творенья.
Мы смерть зовем рожденья во имя.
Во имя бега,
паренья,
реянья.
Когда ж
прорвемся сквозь заставы,
и праздник будет за болью боя,—
мы
все украшенья
расставить заставим —
любите любое!
 

1918

Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче
 
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце ало.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут – не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать —
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чай гони,
гони, поэт, варенье!»
Слеза из глаз у самого —
жара с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему,—
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь – не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась,—
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко?
– Поди, попробуй! —
А вот идешь —
взялось идти,
идешь – и светишь в оба!»
Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты – свое,
стихами».
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма —
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг – я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится;
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой —
и солнца!
 

1920

Отношение к барышне
 
Этот вечер решал —
не в любовники выйти ль нам? —
темно,
никто не увидит нас.
Я наклонился действительно,
и действительно
я,
наклонясь,
сказал ей,
как добрый родитель:
«Страсти крут обрыв —
будьте добры,
отойдите.
Отойдите,
будьте добры».
 

1920

Горе
 
Тщетно отчаянный ветер
бился нечеловече.
Капли чернеющей крови
стынут крышами кровель.
И овдовевшая в ночи
вышла луна одиночить.
 

1920

* * *
 
Портсигар в траву
ушел на треть.
И как крышка
блестит
наклонились смотреть
муравьишки всяческие и травишка.
Обалдело дивились
выкрутас монограмме,
дивились сиявшему серебром
полированным,
не стоившие со своими морями и горами
перед делом человечьим
ничего ровно.
Было в диковинку,
слепило зрение им,
ничего не видевшим этого рода.
А портсигар блестел
в окружающее с презрением:
– Эх, ты, мол,
природа!
 

1920

Гейнеобразное
 
Молнию метнула глазами:
«Я видела —
с тобой другая.
Ты самый низкий,
ты подлый самый…» —
И пошла,
и пошла,
и пошла, ругая.
Я ученый малый, милая,
громыханья оставьте ваши.
Если молния меня не убила —
то гром мне
ей-богу не страшен.
 

1920

Мир опять цветами оброс
1922–1929

Париж

Разговорчики с Эйфелевой башней


 
Обшаркан мильоном ног.
Исшелестен тыщей шин.
Я борозжу Париж —
до жути одинок,
до жути ни лица,
до жути ни души.
Вокруг меня —
авто фантастят танец,
вокруг меня —
из зверорыбьих морд —
еще с Людовиков
свистит вода, фонтанясь.
Я выхожу
на Place de la Concorde[3]3
  Площадь Согласия (фр.).


[Закрыть]
.
Я жду,
пока,
подняв резную главку,
домовьей слежкою умаяна,
ко мне,
к большевику,
на явку
выходит Эйфелева из тумана.
– Т-ш-ш-ш,
башня,
тише шлепайте! —
увидят! —
луна – гильотинная жуть.
Я вот что скажу
(пришипился в шепоте,
ей
в радиоухо
шепчу,
жужжу):
– Я разагитировал вещи и здания.
Мы —
только согласия вашего ждем.
Башня —
хотите возглавить восстание?
Башня —
мы
вас выбираем вождем!
Не вам —
образцу машинного гения —
здесь
таять от аполлинеровских вирш.
Для вас
не место – место гниения —
Париж проституток,
поэтов,
бирж.
Метро согласились,
метро со мною —
они
из своих облицованных нутр
публику выплюют —
кровью смоют
со стен
плакаты духов и пудр.
Они убедились —
не ими литься
вагонам богатых.
Они не рабы!
Они убедились —
им
более к лицам
наши афиши,
плакаты борьбы.
Башня —
улиц не бойтесь!
Если
метро не выпустит уличный грунт —
грунт
исполосуют рельсы.
Я подымаю рельсовый бунт.
Боитесь?
Трактиры заступятся стаями?
Боитесь?
На помощь придет Рив-гош[4]4
  Левый берег (фр.).


[Закрыть]
.
Не бойтесь!
Я уговорился с мостами.
Вплавь
реку
переплыть
не легко ж!
Мосты,
распалясь от движения злого,
подымутся враз с парижских боков.
Мосты забунтуют.
По первому зову —
прохожих ссыпят на камень быков.
Все вещи вздыбятся.
Вещам невмоготу.
Пройдет
пятнадцать лет
иль двадцать,
обдрябнет сталь,
и сами
вещи
тут
пойдут
Монмартрами на ночи продаваться.
Идемте, башня!
К нам!
Вы —
там,
у нас,
нужней!
Идемте к нам!
В блестеньи стали,
в дымах —
мы встретим вас.
Мы встретим вас нежней,
чем первые любимые любимых.
Идем в Москву!
У нас
в Москве
простор.
Вы
– каждой! —
будете по улице иметь.
Мы
будем холить вас:
раз сто
за день
до солнц расчистим вашу сталь и медь.
Пусть
город ваш,
Париж франтих и дур,
Париж бульварных ротозеев,
кончается один, в сплошной складбищась Лувр,
в старье лесов Булонских и музеев.
Вперед!
Шагни четверкой мощных лап,
прибитых чертежами Эйфеля,
чтоб в нашем небе твой израдиило лоб,
чтоб наши звезды пред тобою сдрейфили!
Решайтесь, башня,—
нынче же вставайте все,
разворотив Париж с верхушки и до низу!
Идемте!
К нам!
К нам, в СССР!
Идемте к нам —
я
вам достану визу!
 

1923

Юбилейное

 
Александр Сергеевич,
                                      разрешите представиться.
                                                                                        Маяковский.
 

 
Дайте руку!
        Вот грудная клетка.
                                Слушайте,
                                           уже не стук, а стон;
тревожусь я о нем,
                              в щенка смирённом львенке.
Я никогда не знал,
                              что столько
                                                 тысяч тонн
в моей
            позорно легкомыслой головенке.
Я тащу вас.
                    Удивляетесь, конечно?
Стиснул?
                Больно?
                              Извините, дорогой.
У меня,
             да и у вас,
                               в запасе вечность.
Что нам
              потерять
                              часок-другой?!
Будто бы вода —
                              давайте
                                            мчать болтая,
будто бы весна —
                             свободно
                                             и раскованно?
В небе вон
                  луна
                          такая молодая,
что ее
          без спутников
                                  и выпускать рискованно.
Я
   теперь
            свободен
                          от любви
                                        и от плакатов.
Шкурой
            ревности медведь
                                        лежит когтист.
Можно
           убедиться,
                            что земля поката,—
сядь
       на собственные ягодицы
                                              и катись!
Нет,
       не навяжусь в меланхолишке черной,
да и разговаривать не хочется
                                                ни с кем.
Только
           жабры рифм
                               топырит учащённо
у таких, как мы,
                          на поэтическом песке.
Вред – мечта,
                       и бесполезно грезить,
надо
        весть
                 служебную нуду.
Но бывает —
                     жизнь
                                встает в другом разрезе,
и большое
                понимаешь
                                   через ерунду.
Нами
         лирика
                     в штыки
                                    неоднократно атакована,
ищем речи
                  точной
                              и нагой.
Но поэзия —
                     пресволочнейшая штуковина:
существует —
                       и ни в зуб ногой.
Например
                 вот это —
                                  говорится или блеется?
Синемордое,
                     в оранжевых усах,
Навуходоносором
                             библейцем —
«Коопсах».
Дайте нам стаканы!
                                 знаю
                                          способ старый
в горе
          дуть винище,
                                но смотрите —
                                                         из
выплывают
                   Red и White Star'ы[5]5
  Красные и белые звезды (англ.).


[Закрыть]
!
                                           с ворохом
                                                разнообразных виз.
Мне приятно с вами,—
                                     рад,
                                            что вы у столика.
Муза это
              ловко
                        за язык вас тянет.
Как это
            у вас
                     говаривала Ольга?..
Да не Ольга!
                     из письма
                                      Онегина к Татьяне.
– Дескать,
                  муж у вас
                                  дурак
                                           и старый мерин,
я люблю вас,
                    будьте обязательно моя,
я сейчас же
                   утром должен быть уверен,
что с вами днем увижусь я.—
Было всякое:
                     и под окном стояние,
письма,
             тряски нервное желе.
Вот
       когда
                 и горевать не в состоянии —
это,
       Александр Сергеич,
                                      много тяжелей,
Айда, Маяковский!
                               Маячь на юг!
Сердце
             рифмами вымучь —
вот
       и любви пришел каюк,
дорогой Владим Владимыч.
Нет,
        не старость этому имя!
Т`ушу
          вперед стрем`я,
я
   с удовольствием
                              справлюсь с двоими,
а разозлить —
                        и с тремя.
Говорят —
я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н!
Entre nous[6]6
  Между нами (фр.).


[Закрыть]

                     чтоб цензор не нацикал.
Передам вам —
                         говорят —
                                           видали
даже
        двух
                 влюбленных членов ВЦИКа.
Вот —
           пустили сплетню,
                                       тешат душу ею.
Александр Сергеич,
                               да не слушайте ж вы их!
Может
           я
              один
                       действительно жалею,
что сегодня
                   нету вас в живых.
Мне
       при жизни
                         с вами
                                     сговориться б надо.
Скоро вот
                 и я
                       умру
                                и буду нем.
После смерти
                      нам
                              стоять почти что рядом:
вы на Пе,
                а я
                      на эМ.
Кто меж нами?
                         с кем велите знаться?!
Чересчур
               страна моя
                                 поэтами нища.
Между нами
                   – вот беда —
                                         позатесался Надсон.
Мы попросим,
                       чтоб его
                                     куда-нибудь
                                                         на Ща!
А Некрасов
                  Коля,
                          сын покойного Алеши,—
он и в карты,
                     он и в стих,
                                        и так
                                                 неплох на вид.
Знаете его?
                   вот он —
                                   мужик хороший.
Этот
         нам компания —
                                     пускай стоит.
Что ж о современниках?!
Не просчитались бы,
                                  за вас
                                             полсотни отдав.
От зевоты
                 скулы
                           разворачивает аж!
Дорогойченко,
                        Герасимов,
                                          Кириллов,
                                                          Родов —
какой
          однаробразный пейзаж!
Ну Есенин,
                  мужиковствующих свора.
Смех!
          Коровою
                         в перчатках лаечных.
Раз послушаешь…
                              но это ведь из хера!
Балалаечник!
Надо,
          чтоб поэт
                           и в жизни был мастак.
Мы крепки,
                   как спирт в полтавском штофе.
Ну, а что вот Безыменский?!
                                              Так…
ничего…
               морковный кофе.
Правда,
              есть
                      у нас
                                Асеев
                                          Колька.
Этот может.
                     Хватка у него
                                           моя.
Но ведь надо
                      заработать сколько!
Маленькая,
                  но семья.
Были б живы —
                          стали бы
                                         по Лефу соредактор.
Я бы
         и агитки
                        вам доверить мог.
Раз бы показал:
                         – вот так-то, мол,
                                                       и так-то…
Вы б смогли —
                        у вас
                                 хороший слог.
Я дал бы вам
                     жиркость
                                     и сукна,
в рекламу б
                   выдал
                              гумских дам.
(Я даже
             ямбом подсюсюкнул,
чтоб только
                   быть
                            приятней вам.)
Вам теперь
                   пришлось бы
                                         бросить ямб картавый.
Нынче
           наши перья —
                                   штык
                                             да зубья вил,—
битвы революций
                              посерьезнее «Полтавы»,
и любовь
               пограндиознее
                                       онегинской любви.
Бойтесь пушкинистов.
                                   Старомозгий Плюшкин,
перышко держа,
                          полезет
                                      с перержавленным.
– Тоже, мол,
                     у лефов
                                  появился
                                                 Пушкин.
Вот арап!
               а состязается —
                                         с Державиным…
Я люблю вас,
                     но живого,
                                       а не мумию.
Навели
           хрестоматийный глянец.
Вы
      по-моемý
                     при жизни
                                      – думаю —
тоже бушевали.
                          Африканец!
Сукин сын Дантес!
                              Великосветский шкода.
Мы б его спросили:
                              – А ваши кто родители?
Чем вы занимались
                                     до 17-го года? —
Только этого Дантеса бы и видели.
Впрочем,
               что ж болтанье!
                                        Спиритизма вроде.
Так сказать,
                    невольник чести…
                                                   пулею сражен…
Их
      и по сегодня
                           много ходит —
всяческих
                 охотников
                                   до наших жен.
Хорошо у нас
                      в Стране советов.
Можно жить,
                      работать можно дружно.
Только вот
                  поэтов,
                              к сожаленью, нету —
впрочем, может,
                            это и не нужно.
Ну, пора:
               рассвет
                            лучища выкалил.
Как бы
            милиционер
                                разыскивать не стал.
На Тверском бульваре
                                   очень к вам привыкли.
Ну, давайте,
                    подсажу
                                  на пьедестал.
Мне бы
             памятник при жизни
                                               полагается по чину.
Заложил бы
                   динамиту
                                   – ну-ка,
                                                  дрызнь!
Ненавижу
                 всяческую мертвечину!
Обожаю
             всяческую жизнь!
 

1924


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю