355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Маяковский » Пощечина общественному вкусу » Текст книги (страница 3)
Пощечина общественному вкусу
  • Текст добавлен: 30 марта 2017, 03:30

Текст книги "Пощечина общественному вкусу"


Автор книги: Владимир Маяковский


Соавторы: Велимир Хлебников,Давид Бурлюк,Василий Кандинский,Бенедикт Лившиц

Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Змей поезда. Бегство. Алферово 1910

Посвящается охотнику за лосями, павдинцу Попову; конный, он напоминал Добрыню. Псы бежали за ним, как ручные волки. Шаг его – два шага простых людей.


1
 
Мы говорили о том, что считали хорошим,
Бранили трусость и порок.
Поезд бежал, разумным служа ношам,
 
2
 
Змеей качаемый чертог.
Задвижками стекол стукал,
Шатал подошвы ног.
 
3
 
И одурь сонная сошла на сонных кукол,
Мы были – утесы земли.
Сосед соседу тихо шушукал
 
4
 
В лад бега железного скользкой змеи.
Испуг вдруг оживил меня. Почудилось, что жабры
Блестят за стеклами в тени.
 
5
 
Я посмотрел. Он задрожал, хоть оба были храбры,
Был ясен строй жестоких игол.
Так, змей крылатый! Что смерть, чума иль на охоте бабры
 
6
 
Пред этим бледным жалом, им призрак нас дразнил и дрыгал,
Имёна гордые, народы, почестей хребты? —
Над всем, все попирая, призрак прыгал.
 
7
 
То видя, вспомнил я лепты,
Что милы суровому сердцу божеств.
Каковых ради польз, – воскликнул я, – ты возродил черты
 
8
 
Могучих над змеем битвы торжеств?
Как ужас или как творец неясной шутки
Он принял вид и облик подземных существ?
 
9
 
Но в тот же миг заметил я ножки малютки,
Где поприще бега было с хвостом.
Эти короткие миги были столь жутки,
 
10
 
Что я доныне помню, что было потом.
Гребень высокий, как дальние снежные горы,
Гада покрыл широким мостом.
 
11
 
Разнообразные людские моры
Как знаки жили в чешуе.
Смертей и гибели плачевные узоры
 
12
 
Вились по брюху, как плющ на стене.
Наместник главы, зияла раскрытая книга,
Как челка лба на скакуне.
 
13
 
Сгибали тело чудовища преемственные миги,
То прядая кольцами, то телом коня, что встал, как свеча.
Касалися земли нескромные вериги.
 
14
 
И пасть разинута была, точно для встречи мече;.
Но сеть звездами расположенных колючек
Испугала меня, и я заплакал не крича.
 
15
 
Власам подобную читая книгу, попутчик
Сидел на гаде, черный вран,
Усаженный в концах шипами и сотнями жучек.
 
16
 
Крыла широкий сарафан
Кому-то в небе угрожал шипом и бил, и зори
За ним светлы, как око бабра за щелью тонких ран.
 
17
 
И спутник мой воскликнул: «Горе! Горе!» —
И слова вымолвить не мог, охвачен грустью.
Угроза и упрек блестели в друга взоре.
 
18
 
Я мнил, что человечество – верховье, мы ж мчимся к устью,
И он крылом змеиным напрягал,
Блестя зубов ужасной костью.
 
19
 
И вдаль поспешно убегал,
Чтоб телу необходимый дать разбег
И старого движенья вал.
 
20
 
В глазах убийство и ночлег,
Как за занавеской желтой ссору,
Прочесть умел бы человек.
 
21
 
Мы оглянулись сразу и скоро
На наших сонных соседей:
Повсюду храп и скука разговора.
 
22
 
Все покорялось спячке и беседе.
Я вспомнил драку с змеем воина,
Того, что, меч держа, к победе
 
23
 
Шел. И воздух гада запахом, а поле кровию напоены
были, когда у ног, как труп безжизненный, чудовище легло.
Кипела кровию на шее трупа черная пробоина.
 
24
 
Но сердце применить пример старинный не могло.
Меж тем после непонимаемых метаний
Оно какой-то цели досягло
 
25
 
И, сев на корточки, вытягивало шею. Рой желаний
Его томил и мучил, чем-то звал.
Окончен был обряд каких-то умываний,
 
26
 
Он повернулся к нам – я в страхе умирал! —
Соседа сонного схватил и, щелкая,
Его съедал. Змей стряпчего младого пожирал!
 
27
 
Долина огласилась голкая
Воплем нечеловеческим уст жертвы.
Но челюсть, частая и колкая,
 
28
 
Медленно пожирала члены мертвы.
Соседей слабо убаюкал сон,
И некоторые из них пошли, где первый.
 
29
 
«Проснитесь! – я воскликнул. – Проснитесь! Горе! Гибнет он!» —
Но каждый не слыхал, храпел с сноровкой,
Дремотой унесен.
 
30
 
Тогда, доволен сказки остановкой,
Я выпрыгнул из поезда прочь,
Чуть не ослеплен еловою мутовкой.
 
31
 
Боец, я скрылся в куст, чтоб жить и мочь.
Товарищ моему последовал примеру.
Нас скрыла ель – при солнце ночь.
 
32
 
И мы, в деревья скрывшись, как в пещеру,
Были угасших страхов пепелище.
Мы уносили в правду веру.
 
33
 
А между тем рассудком нищи
Змеем пожирались вместо пищи.
 
«Гонимый – кем, почем я знаю?…»
 
Гонимый – кем, почем я знаю?
Вопросом: поцелуев в жизни сколько?
Румынкой, дочерью Дуная,
Иль песнью лет про прелесть польки, —
Бегу в леса, ущелья, пропасти
И там живу сквозь птичий гам.
Как снежный сноп, сияют лопасти
Крыла, сверкавшего врагам.
 
 
Судеб виднеются колеса
С ужасным сонным людям свистом.
И я, как камень неба, несся
Путем не нашим и огнистым.
Люди изумленно изменяли лица,
Когда я падал у зари.
Одни просили удалиться,
А те молили: «Озари».
Над юга степью, где волы
Качают черные рога,
Туда, на север, где стволы
Поют, как с струнами дуга,
С венком из молний белый чёрт
Летел, крутя власы бородки:
Он слышит вой власатых морд
И слышит бой в сквородки.
Он говорил: «Я белый ворон, я одинок,
Но все – и черную сомнений ношу,
И белой молнии венок —
Я за один лишь призрак брошу:
Взлететь в страну из серебра,
Стать звонким вестником добра».
У колодца расколоться
Так хотела бы вода,
Чтоб в болотце с позолотцей
Отразились повода.
 
 
Мчась, как узкая змея,
Так хотела бы струя,
Так хотела бы водица
Убегать и расходиться,
 
 
Чтоб, ценой работы добыты,
Зеленее стали чеботы,
Черноглазые, ея.
Шепот, ропот, неги стон,
Краска темная стыда,
Окна, избы с трех сторон,
Воют сытые стада.
В коромысле есть цветочек,
А на речке синей челн.
«На, возьми другой платочек,
Кошелек мой туго полн».—
«Кто он, кто он, что он хочет?
Руки дики и грубы!
Надо мною ли хохочет
Близко тятькиной избы?
Или? Или я отвечу
Чернооку молодцу, —
О, сомнений быстрых вече, —
Что пожалуюсь отцу?
Ах, юдоль моя гореть!»
 
 
Но зачем устами ищем
Пыль, гонимую кладбищем,
Знойным пламенем стереть?
И в этот миг к пределам горшим
Летел я, сумрачный, как коршун.
Воззреньем старческим глядя на вид земных шумих,
Тогда в тот миг увидел их.
 
Песнь Мирязя

У омера мирючие берега. Мирины росли здесь и там, белые, сквозь гнезда ворон. Низ же зарос грустняком.

Лось приходила сохатая, трясла берега, нежила голову. Свирела свиристель, ликуя веселизненно и лаская птичью душу в игорном деянстве. Смертнобровый тетерев не уставал токовать, взлетая на морину.

Кругом заросло красивняком и мыслокой.

Тихо на небе.

Красивей выказывал всю красоту членов.

Небо синее.

Слезатая слезиня, от нее ушла навсегда веселость. Сказала «прощай» и бросила ветку слез.

Миловель стоял в пущах. Миристые звонко распевались песни. Прилетали неведомо откуда миристеющие птицы и, упав на ветку, начинали миристеть.

И был юноша с голубой мглой во взорах, в белой одежке, с первоодеванными лапотками, и, подслушав миристель, срезал грустняк и, вырезав дудочку, называл ее мирель, себя же – первомирельщиком.

Когда же на яри зеленой, зеленей лугу, в алом и синем водили игорный круг при зовах молчащей свирели, тогда умолкал.

Гласючими молотами били слово вдали словельщики-товарищи.

Иногда на белый камень у лодочной пристани приходила дочь леса и, положив белый лик на колени, бросала на темные воды миратый взор.

Когда же воды приходили в буйство и голубые водяные ноги начинали приходить в пляску, вдруг брызнув и бросив черными с белыми косицами копытами, тогда звучал хохот и кивали миряными верхушками осоки и слетались мирязи звучать в трубу, и под звон миряных гусель и на некиих нижних струнах рокот мерный выходил из голубых вод негей нежить щеки и ноги под взорами хорошеющих краснея хоро-шеек, подымающих резвые лица над синим озером, среди тусклых облак лебяжьего пуха и вселеннеющих росинок росянок.

В мыслезёмных воздушных телах сущих возникали каменные взоры и взгляды, а высеченные из некоего изначального мирня мировые тела трубящих мирязей свивались в двувзглядный взор и медленно опускались на дно морское.

Ах, эти звучащие мысли и рокот сих струн! Кем вы повешены на то место, откуда я взял вас? Вы, высокие струны от звезд к камням и рощам. Качались мысловыми верхушками прекрасные грезоги. Синь, ветер и песнь, и ночная тишина, и ночная вышина струн, оттуда сюда, как копья времен, как стража усталого ропота, как воины с зовом оттуда сюда!

Гордо-тяжкий пролетал мирёл, пустотовея орлино согнутым клювом. Кто мирланье нашел перо, кто мирланьих услышал веяние крыл, кто мирланий услышал зов, тот изменился. Травы сжигает воля «сюда!» и клекот.

Лелеет себя и игры малая жизнь на листьях купавы. Подымая белые пухлые губы и хохоча, брюхан водяной тешится, сдувая пыль с водяной зеленой яри, хватаясь за ребра.

О, юноша пастушонок в белом, играющий в мирель! В белых своих лаптях и белых одеждах. Звонная песнь зво-натой свирели.

И слезатый Белун. И смехчеустые лешие с звонкосмехот-ливыми копытами. Они натягивают с чела волос и играют, как на гуслях, конским копытом, резвари и шалуны.

Ветхим временем текут волосы Белуна. Но сияют еще не постарелые глаза.

Грозные, прекрасные, неподвижные губы. Как дальнее озеро, слеза остановилась на косматых величественных кудрях на груди. Не озеро ли в лесу под синим последождичным небом?.. Величие – родственник слез.

Так играл пастушонок. Лесини свисали вниз острыми грудями, так что их неопытный взор мог бы принять за осиные гнезда, вникая в смысл песни.

И жители недальнего села несли в зеленючие недра свои взоры, мелькая белючим и синючим одежды, обмениваясь таинственным священным шепотом. После оставляли одежды синеть и белеть.

Так пел пастушонок-свирельщик, не отымая свирель,

свитую из золотых кругов и лиц.

Стала веще-старикатой даль, прекрасной и чистой дня тишина. Стала взоровитой чаша. И ворковали без умолку, реяли и падали в высь и в низ умрутные скоро голуби желаний. Кора стволов искрится глазами. Течет смола желаний.

Так пел он. Ужасокрыл смирился, улетая.

Будучи руном мировых письмен стояла людиня, заклиная кого-то опрокинутыми в небо взорами, молящаяся, мужественная и строгая.

Так пел отрок.

Голубые взоры Белуна подернулись влагой.

И отнял свирель отрок. Упал к стволу дуба.

И свирель поднял липорукий леший и тоже запел.

Я был еще молодой леший, я был Городецким, у меня вился по хребту буйный волос, когда я услышал голос.

Мы подходили под благословение к каждому пруту, когда я услышал голос, увидел руку.

Нет, не стоит того, чтобы привести ее всей. Не стоит!

Усмехнулся седым усом старый Белун, и вспомнил о ком-то отрок.

Рассмеялись весенними устами лесини и усмехнулись ему древини. Так пел леший.

Идутные идут, могутные могут. Смехутные смеются.

А мирязи слетались и завивались девиннопёрыми крыла-ми начать молчать в голубизновую звучаль. И в страдоче немолей была слышна вся прелесть звуков. Ах, каждый стержень опахала кончался ясным лицом.

Молчаль была оплетена небесочеством, и была их голубизна сильна, как железо или серебро.

Текло вниз молчание, как немотоструйный волос.

Одеты холодом слезоруслянные щеки. Сомкнуты сжатые уста. Строгие глаза. Голубями слеплены жерди. Верейная связь исходит из страдалых глаз. Ты взор печали в голубой темнице.

Эти гусельные, нежные, мглой голубой веющие пальцы с камнем синей воды на перстне.

И зори, покрывшие стержнями его тело, главу и смелость.

Зодчеством чертогов называет божество пламя своего сердца. Мглу не развеяли взоры и уста над деревом вишни, и облако.

Красновитые извивы по сине-синючему морю. Бело-жаровый испод облаков.

Белейшина – облако. Синины. Синочество.

Шла слава с широким мечом.

В глазах горделивый сноп мести поющего – им смерть крыльями обвила главу ничтожного, где все велики, великого, где все ничтожны, робкого, где все храбры, храброго, где все робки.

Миратым может быть зрение лаптя. Певец серебра, катится река.

Вон стадо-рого-хребто-мордо-струйная река в берегах дороги. Жуя кус черно-чернючего хлеба волочит бич мальчик.

Зори пересмеялись, и одна поцеловала в край сломленного шапкой ушка.

И поцелуй отразился на жующем хлеб лице. Сумерковитый пес с костреющим злым взором.

Опять донесся рокот незримых гусель. Но немотная к запрятанным устам дующего приложена таинственной рукой семитрость.

Там степи, там, колыхая крылья среброковылистые, седоусый правит путь сквозь ковыль старый дудак.

Воздушная дуя протянулась по травам.

Стали снопом сожженного, бегут в былое вечерялые у лебедей под могучим крылом и шеями часы.

Травяная ступень неба была близка и мила.

И мной оцелованы были все пальцы ступени.

Страдатай пустыни и мести!

Не ты ли пролетаешь в сребросизых плащах, подобный буре и гневу? Когович? – спросят тебя. Им ответишь: я соя небес!

Проскакал волк с цветами гаснущего пожара в шерсти. Мглистый кокошник царевен вечера, выходящих собирать цветы.

Тучи одели утиральником божницу.

Кланяются, расслоняются цветы.

Бенедикт Лившиц

Пьянители рая
 
Пьянитель рая, к легким светам
Я восхожу на мягкий луг
Уже тоскующим поэтом
Последней из моих подруг.
 
 
И, дольней песнию томимы,
Облокотясь на облака,
Фарфоровые херувимы
Во сне качаются слегка, —
 
 
И, в сновиденьях замирая,
Вдыхают заозерный мед
И голубые розы рая,
И голубь розовых высот.
 
 
А я пою и кровь, и кремни,
И вечно-женственный гашиш,
Пока не вступит мой преемник,
Раздвинув золотой камыш.
 
Предчувствие
 
Расплещутся долгие стены,
И вдруг, отрезвившись от роз,
Крылатый и благословенный
Пленитель жемчужных стрекоз,
 
 
Я стану тяжелым и темным,
Каким ты не знала меня,
И не догадаюсь, о чем нам
Увядшее золото дня
 
 
Так тускло и медленно блещет,
И не догадаюсь, зачем
В густеющем воздухе резче
Над садом очертится шлем, —
 
 
И только в изгнанье поэта
Возникнет и ложе твое,
И в розы печального лета
Архангел струящий копье.
 
Июль
 
В небе – бездыханные виолы,
На цветах – запекшаяся кровь:
О, июль, тревожный и тяжелый,
Как моя молчащая любовь!
 
 
Кто раздавит согнутым коленом
Пламенную голову быка?
И, презрев меня, ты реешь тленом,
Тонким воздыханием песка —
 
 
В строго-многоярусные строи
Зноем опаляемых святых, —
И за малым облаком перо, и
Светлый враг в покровах золотых!
 
Аллея лир
 
И вновь – излюбленные латы
Излучены в густой сапфир —
В конце твоей аллеи, сжатой
Рядами узкогорлых лир…
 
 
И вновь – твои часы о небе
И вайи и пресветлый клир,
Предавшая единый жребий
И стебли лебединых лир…
 
 
И вновь – кипящий златом гравий
И в просинях дрожащий мир —
И ты восходишь к нежной славе
От задыхающихся лир!
 
Лунные паводи
 
Белей, любуйся из ковчега
Цветами меловой весны!
Забудь, что пленна эта нега
И быстры паводи луны!
 
 
Хмелей волненьем легких белев:
Я в них колеблюсь, твой жених.
Я приближаюсь, обесцелив
Плесканья светлых рук твоих.
 
 
Взгляни – соперник одноокий
Не свеет серебра с пещер:
Распластываю на востоке
Прозрачный веер лунных вер.
 
Андрогин
 
Ты вырастаешь из кратéра,
Как стебель, призванный луной:
Какая медленная вера
И в ночь и в то, что ты со мной!
 
 
Пои, пои жестокой желчью
Бегущие тебя цветы:
Я долго буду помнить волчью
Дорогу, где блуждала ты,
 
 
Где в час, когда иссякла вера
В невоплощаемые сны,
Из сумасшедшего кратéра
Ты доплеснулась до луны.
 
Люди в пейзаже

Александре Экстер


I

Долгие о грусти ступаем стрелой. Желудеют по канаусовым яблоням, в пепел оливковых запятых, узкие совы. Черным об опочивших поцелуях медом пуст осьмигранник и коричневыми газетные астры. Но тихие. Ах, милый поэт, здесь любятся не безвременьем, а к развеянным облакам! Это правда: я уже сказал. И еще более долгие, опепленные былым, гиацинтофоры декабря.

II

Уже изогнувшись, павлиньими по-елочному звездами, теряясь хрустящие в ширь. По-иному бледные, залегшие спины – в ряды! в ряды! в ряды! – ощериваясь умерщвленным виноградом. Поэтам и не провинциальным голубое. Все плечо в мелу и двух пуговиц. Лайковым щитом – и о тонких и легких пальцах на веки, на клавиши. Ну, смотри: голубые о холоде стога и – спинами! спинами! спинами! – лунной плевой оголубевшие тополя. Я не знал: тяжело голубое на клавишах век!

III

Глазами, заплеванными верблюжьим морем собственных хижин – правоверное о цвете и даже известковых лебедях единодушие моря, стен и глаз! Слишком быстро зимующий рыбак Белерофонтом. И не надо. И овальными – о гимназический орнамент! – веерами по мутно-серебряному ветлы, и вдоль нас короткий усердный уродец, пиками вникающий по льду, и другой, удлиняющий нос в бесплодную прорубь. Полутораглазый по реке, будем сегодня шептунами гилейских камышей!

Николай Бурлюк

Смерть легкомысленного молодого человека

Я отравился и не было никакого сомнения, что умираю. Легкий холод отрезвлял агонию бессильного тела, и странно привлекала внимание блестящая обертка банки с морфием. Пустынный и гулкий коридор университета кое-где слабо светился желтыми пятнами лампочек, и за окном глухо шумели деревья. Я лежал раскинувшись, головой прислоненный к стене и тщетно вникал в подробности моей ночной выходки. Недвижный стал видеть самого себя скрученным, с пеной на губах откуда-то сбоку и не мог уйти от этого щемящего зрелища. Что же дальше? – сказал я, но ни одного шопота не вырвалось из косных уст. Как бы в ответ на эту мысль из темного шкафа с греческими авторами вылез очень прилично одетый человек в цилиндре и фраке, похожий на дежурного из бюро похоронных процессий и, споткнувшись о мою ногу, пробормотал какие-то извинения. После внимательного осмотра его внешности, разрешила мои недоумения лишь одна эмблематическая тросточка в руках. Посмотрев минуту на труп, он, не говоря ни слова, вынул из кармана газету и бечевку и принялся увязывать уже холодного покойника. Внимательно исполнив последнее, тронул меня за рукав и ласково сказал: «Ну, что же, пойдемте?» – Я, тоскующий, молча последовал за ним чрез вестибюль с тяжелыми колоннами, к главному выходу. Жалобно заскрипела дверь, и сильный порыв ветра обвил мою голову складками плаща спутника. Выпутавшись, я увидел перед собой, вместо гинекологического института, широкую, шумную и желтую реку, над которой ветер нес обрывки туч. Мое удивление еще более усугубилось, когда позади, вместо мрачного здания Петровских коллегий, ###ртзял сухой пустынный пейзаж. Сильный ветер гнал волны по реке и клонил прибрежный камыш. На кустах сохли сети. У берега на причаль качался ветхий челнок, а из него торчала седая борода спящего рыбака. За рекой, по холмам раскинулся дубовый лес.

Мой спутник сказал, показывая на зеленые холмы: «Попробуйте» и для примера, замахав тощими руками, взлетел на аршин-другой. Подобная возможность вечного покоя мне показалась соблазнительной и я даже запел: «Их моют дожди и засыпает их пыль, а ветер над ними волнует ковыль». Но как я ни махал руками и подпрыгивал, я снова припадал к влажной траве…

«Гм! не можете? – жаль, жаль, ну тогда вам придется водою», сказал проводник и закричал спящему: «Харон, Харон». Старик зашевелился и, зевнув, притянул лодку к берегу. Выпучив от удивления глаза, посмотрел на спутника. Наконец, как бы вспомнив, ударил себя по лбу и радостно воскликнул, «а, это Вы, давненько, давненько» – потом пояснительно, как старый еврей – Вы знаете, всем кушать хочется, ну, я и рыбачу, пока нет их – и он почтительно указал на меня. Тут вожатый заторопился и шепнул мне: – «Ну, вы с ним сойдетесь, он славный, только не забудьте двугривенный, а мне уже пора», и, махнув на прощание Харону, растаял в пыльной дали. Старик, в свою очередь, замахал сломанным веслом и печально покачал головой.

Я помог перевозчику вычерпывать воду и сел на весла, но едва отъехали мы какую-нибудь сажень, как показалась из-за поворота женская фигура. Быстро, неестественно, как сомнамбула шла она к берегу. Едва коснувшись воды, она остановилась, как раз, перед нами, с бледным лицом и развевающейся вуалью. Её широко открытые глаза, казалось, не видели нас, руки крепко сжимали стебли белых цветов. Потом, вздрогнув, стала кидать их один за другим в нашу сторону. Цветы не долетая падали в воду, и сильный ветер относил их обратно. Но едва один из них коснулся лодки, как она, круто повернувшись, ринулась обратно, а сильный ветер развевал зеленую вуаль и синее платье.

Мы долго плыли по мутным волнам. Берега реки делались скалистее, а течение мчало лодку. Харон молча правил, а я гадал по лепесткам цветов – любить, не любит. Темный гранит перегораживал наш путь. С ревом низвергаясь, река уходила куда-то под низкий свод. Заржавевшие решетки закрывали огромный сток. Перевозчик привязал лодку к кольцу, вделанному у самого входа и сказал сурово – «Мы приехали. Вам придется здесь нырнуть», потом, смягчившись: «Впрочем, в одежде это неудобно, я открою шлюз». Вода спадала, обнаруживая темную галерею и вереницу ступеней. Всюду лежали водоросли и зеленела плесень. «Прощайте, Харон, простите, что так мало», сказал, давая гривенник. Сперва было темно и сыро, потом начало впереди слабо светиться. Меня поражала тишина и пустота Аида. Не слышно было лая Цербера, и не витали тени грешников. Пройдя еще сотню шагов, я за поворотом встретил сутулого старика. Я вежливо поклонился и спросил – «Скажите, пожалуйста, где судилище и могу ли я увидеть господина Плутона?» Последний (это был он) приветливо улыбнулся и молвил: «Господи! Да разве Вы не знаете, что Аид упразднен, а все души уже давно получили прощение от всемилостивого Зевса, Меркурий пошел по коммерции, а Цербер более тысячи лет, тому назад, издох от старости». Увидев, что я опечалился, он погладил меня по голове и добавил: «Вы не думайте, что кроме меня здесь никого нет – Ева из жалости к моему одиночеству у меня хозяйничает. Пойдемте, я Вас представлю». И он отворил дверь в дворницкую. Пахло смазными сапогами, на столе кипел самовар и лежала связка бубликов. У стола, окутанная клубами пара, сидела старушка и чинила поддевку. «Неужели Вам не скучно?», спросил я. «Да, но он меня учит садоводству», и она указала на чахлую гвоздику у низкого окна, за которым раздавались шаги мокрых прохожих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю