Текст книги "Том 7. Стихотворения, очерки 1925-1926"
Автор книги: Владимир Маяковский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
О том, как некоторые втирают очки товарищам, имеющим циковские значки *
1
Двое.
В петлицах краснеют флажки.
К дверям учрежденья направляют
шажки…
Душой – херувим,
ангел с лица,
дверь
перед ними
открыл швейцар.
Не сняв улыбки с прелестного ротика,
ботики снял
и пылинки с ботиков.
Дескать:
– Любой идет пускай:
ни имя не спросим,
ни пропуска! —
И рот не успели открыть,
а справа
принес секретарь
полдюжины справок.
И рта закрыть не успели,
а слева
несет резолюцию
какая-то дева…
Очередь?
Где?
Какая очередь?
Очередь —
воробьиного носа короче.
Ни чином своим не гордясь,
ни окладом —
принял
обоих
зав
без доклада…
Идут обратно —
весь аппарат,
как брат
любимому брату, рад…
И даже
котенок,
сидящий на папке,
с приветом
поднял
передние лапки.
Идут, улыбаясь,
хвалить не ленятся:
– Рай земной,
а не учрежденьице! —
Ушли.
У зава
восторг на физии:
– Ура!
Пронесло.
Не будет ревизии!.. —
2
Назавтра,
дома оставив флажки,
двое
опять направляют шажки.
Швейцар
сквозь щель
горделиво лается:
– Ишь, шпана.
А тоже – шляется!.. —
С черного хода
дверь узка.
Орет какой-то:
– Предъявь пропуска! —
А очередь!
Мерь километром.
Куда!
Раз шесть
окружила дом,
как удав.
Секретарь,
величественней Сухаревой башни,
вдали
телефонит знакомой барышне…
Вчерашняя дева
в ответ на вопрос
сидит
и пудрит
веснушчатый нос…
У завовской двери
драконом-гадом
некто шипит:
– Нельзя без доклада! —
Двое сидят,
ковыряют в носу…
И только
уже в четвертом часу
закрыли дверь
и орут из-за дверок:
– Приходите
после дождика в четверг! —
У кошки —
и то тигрячий вид:
когти
вцарапать в глаза норовит…
В раздумье
оба
обратно катятся:
– За день всего —
и так обюрократиться?! —
А в щель
гардероб
вдогонку брошен:
на двух человек
полторы галоши.
* * *
Нету места сомнениям шатким.
Чтоб не пасся
бюрократ
коровой на лужку,
надо
или бюрократам
дать по шапке,
или
каждому гражданину
дать по флажку!
[ 1926]
Наш паровоз, стрелой лети *
С белым букетом
из дымных роз
бежит паровоз,
летит паровоз…
За паровозом —
толпой вагончик.
Начни считать —
и брось, не кончив!
Вагоны красные,
как раки сва̀ренные,
и все гружённые,
и все товарные…
Приветно машет
вослед рука:
– Должно, пшеница,
должно, мука! —
Не сходит радость
со встречных рож:
– Должно, пшеница,
должно быть, рожь! —
К вокзалу главному
за пудом пуд
в сохранной целости
привез маршрут…
Два человечика,
топыря пузо,
с одной квитанцией
пришли за грузом:
– Подать три тысячи четыре места:
«Отчет
Урало-металло-треста!» —
С усердьем тратя
избыток си́лищи,
за носильщиком
потел носильщик…
Несут гроссбух,
приличный том,
весом
почти
в двухэтажный дом.
Потом притащили,
как – неведомо,
в два километра! —
степь, а не ведомость!
Кипы
обиты в железные планки:
это расписки,
анкеты, бланки…
Четверо
гнулись
от ящика следующего,
таща
фотографии
с их заведующего.
В дальнейшем
было
не менее тру́дненько:
Профили,
фасы
ответсотрудников.
И тут же
в трехтонки
сыпались прямо
за диаграммою диаграмма.
Глядя на это,
один ротозей
высказал мысль
не особенно личную:
– Должно,
с Ленинграда
картинный музей
везут
заодно
с библиотекой Публичною. —
Пыхтит вокзал,
как самовар на кухне:
– Эй, отчетность, гроссбухнем!
Волокитушка сама пойдет!
Попишем,
подпишем,
гроссбухнем! —
* * *
Свезли,
сложили.
Готово.
Есть!
Блиндаж
надежней любого щита.
Такое
никогда
никому не прочесть,
никому
никогда не просчитать.
Предлагаю:
– не вижу выхода иного —
сменить паровоз
на мощный и новый
и писаное и пишущих
по тундре и по́ лесу
послать поближе
к Северному полюсу…
Пускай на досуге,
без спешки и лени,
арифметике
по отчетам
учат тюленей!
[ 1926]
Рождественские пожелания и подарки *
Лучше
мысль о елках
навсегда оставь.
Елки пусть растут
за линией застав.
Купишь елку,
так и то
нету, которая красива,
а оставшуюся
после вычески лесных массивов.
Что за радость?
Гадость!
Почему я с елками пристал?
Мой ответ
недолог:
нечего
из-за сомнительного рождества Христа
миллионы истреблять
рожденных елок.
Формулирую, все вопросы разбив
(отцепись, сомненья клещ!):
Христос – миф,
а елка —
вещь.
А чтоб зря
рождество не пропадало —
для каждого
подумал про подарок.
1. Англии
Хочу,
чтоб в одну
коммунистическую руку
сложили
рабочих
разрозненные руки.
Рабочим —
миллионы стойких Куков,
буржуям —
один хороший кукиш.
2. Китаю
От сердца от всего,
от самого до́нца,
хочу,
чтоб взвился
флаг-малина.
Чтоб получить
свободными
14 кантонцев
и, кстати,
одного
арестованного Чжан Цзо-лина.
3. Двум министрам
Куски закусок,
ви́на и пена.
Ешь весело!
Закусывай рьяно! —
Пока
Бриан
не сожрет Чемберлена,
а Чемберлен
сожрет Бриана.
4. СССР
Каждой республике —
три Волховстроя,
втрое дешевые,
мощные втрое.
Чтоб каждой реки
любая вода
миллионы вольт
несла в провода.
Чтоб новую волю
время вложило
в жилы железа
и наши жилы.
Пусть
хоть лампой будет пробита
толща
нашего
грязного быта.
5. Буржую
(Разумеется) – ствол.
Из ствола – кол.
Попробуй, мол,
кто крепче и дольше проживет —
кол
или живот.
6
И, наконец,
БЮРОКРАТАМ —
елочную хвою.
Пусть их
сидят на иголках
и воют.
Меньше
будут
на заседаниях тратиться,
и много труднее —
обюрократиться.
[ 1926]
Наше новогодие *
«Новый год!»
Для других это просто:
о стакан
стаканом бряк!
А для нас
новогодие —
подступ
к празднованию
Октября.
Мы
лета́
исчисляем снова —
не христовый считаем род.
Мы
не знаем «двадцать седьмого»,
мы
десятый приветствуем год.
Наших дней
значенью
и смыслу
подвести итоги пора.
Серых дней
обыдённые числа,
на десятый
стройтесь
парад!
Скоро
всем
нам
счет предъявят:
дни свои
ерундой не мельча,
кто
и как
в обыдённой яви
воплотил
слова Ильича?
Что в селе?
Навоз
и скрипучий воз?
Свод небесный
коркою вычерствел?
Есть ли там
уже
миллионы звезд,
расцветающие в электричестве?
Не купая
в прошедшем взора,
не питаясь
зрелищем древним,
кто и нынче
послал ревизоров
по советским
Марьям Андревнам?
Нам
коммуна
не словом крепка́ и люба́
(сдашь без хлеба,
как ни крепися!).
У крестьян
уже
готовы хлеба́
всем,
кто переписью переписан?
Дайте крепкий стих
годочков этак на́ сто,
чтоб не таял стих,
как дым клубимый,
чтоб стихом таким
звенеть
и хвастать
перед временем,
перед республикой,
перед любимой.
Пусть гремят
барабаны поступи
от земли
к голубому своду.
Занимайте дни эти —
подступы
к нашему десятому году!
Парад
из края в край растянем.
Все,
в любой работе
и чине,
рабочие и драмщики,
стихачи и крестьяне,
готовьтесь
к десятой годовщине!
Всё, что красит
и радует,
всё —
и слова,
и восторг,
и погоду —
всё
к десятому припасем,
к наступающему году.
[ 1926]
Реклама
Что делать? *
Если хочешь,
забыв
и скуку и лень,
узнать сам,
что делается на земле
и что грохочет по небесам;
если хочешь знать,
как борются и боролись —
про борьбу людей
и работу машин,
про езду в Китай
и на Северный полюс,
почему
на метр
переменили аршин, —
чтоб твоя голова
не стала дурна́,
чтоб мозг
ерундой не заносило —
подписывайся
и читай журнал
«Знание – сила».
[ 1926]
Очерки, вторая половина 1925 и 1926
Мое открытие Америки *
МексикаДва слова. Моя последняя дорога * – Москва, Кенигсберг (воздух), Берлин, Париж, Сен-Назер, Жижон, Сантандер, Мыс-ла-Коронь (Испания), Гавана (остров Куба), Вера Круц, Мехико-сити, Ларедо (Мексика), Нью-Йорк, Чикаго, Филадельфия, Детройт, Питсбург, Кливленд (Северо-Американские Соединенные Штаты), Гавр, Париж, Берлин, Рига, Москва.
Мне необходимо ездить. Обращение с живыми вещами почти заменяет мне чтение книг.
Езда хватает сегодняшнего читателя. Вместо выдуманных интересностей о скучных вещах, образов и метафор – вещи, интересные сами по себе.
Я жил чересчур мало, чтобы выписать правильно и подробно частности.
Я жил достаточно мало, чтобы верно дать общее.
18 дней океана. Океан – дело воображения. И на море не видно берегов, и на море волны больше, чем нужны в домашнем обиходе, и на море не знаешь, что под тобой.
Но только воображение, что справа нет земли до полюса и что слева нет земли до полюса, впереди совсем новый, второй свет, а под тобой, быть может, Атлантида * , – только это воображение есть Атлантический океан. Спокойный океан скучен. 18 дней мы ползем, как муха по зеркалу. Хорошо поставленное зрелище было только один раз; уже на обратном пути из Нью-Йорка в Гавр. Сплошной ливень вспенил белый океан, белым заштриховал небо, сшил белыми нитками небо и воду. Потом была радуга. Радуга отразилась, замкнулась в океане, – и мы, как циркачи, бросались в радужный обруч. Потом – опять пловучие губки, летучие рыбки, летучие рыбки и опять пловучие губки Сарагоссова моря, а в редкие торжественные случаи – фонтаны китов. И все время надоедающая (даже до тошноты) вода и вода.
Океан надоедает, а без него скушно.
Потом уже долго-долго надо, чтобы гремела вода, чтоб успокаивающе шумела машина, чтоб в такт позванивали медяшки люков.
Пароход «Эспань»14 000 тонн. Пароход маленький, вроде нашего «ГУМ’а». Три класса, две трубы, одно кино, кафе-столовая, библиотека, концертный зал и газета.
Газета «Атлантик». Впрочем, паршивая. На первой странице великие люди: Балиев да Шаляпин * , в тексте описание отелей (материал, очевидно, заготовленный на берегу) да жиденький столбец новостей – сегодняшнее меню и последнее радио, вроде: «В Марокко все * спокойно».
Палуба разукрашена разноцветными фонариками, и всю ночь танцует первый класс с капитанами. Всю ночь наяривает джаз:
Маркита,
Маркита,
Маркита моя!
Зачем ты,
Маркита,
не любишь меня…
Классы – самые настоящие. В первом – купцы, фабриканты шляп и воротничков, тузы искусства и монашенки. Люди странные: турки по национальности, говорят только по-английски, живут всегда в Мексике, – представители французских фирм с парагвайскими и аргентинскими паспортами. Это – сегодняшние колонизаторы, мексиканские штучки. Как раньше за грошовые побрякушки спутники и потомки Колумба обирали индейцев, так сейчас за красный галстук, приобщающий негра к европейской цивилизации, на гаванских плантациях сгибают в три погибели краснокожих. Держатся обособленно. В третий и во второй идут только если за хорошенькими девочками. Второй класс – мелкие коммивояжеры * , начинающие искусство и стукающая по ремингтонам * интеллигенция. Всегда незаметно от боцманов, бочком втираются в палубы первого класса. Станут и стоят, – дескать, чем же я от вас отличаюсь: воротнички на мне те же, манжеты тоже. Но их отличают и почти вежливо просят уйти к себе. Третий – начинка трюмов. Ищущие работы из Одесс всего света – боксеры, сыщики, негры.
Сами наверх не суются. У заходящих с других классов спрашивают с угрюмой завистью: «Вы с преферанса?» Отсюда подымаются спертый запашище пота и сапожищ, кислая вонь просушиваемых пеленок, скрип гамаков и походных кроватей, облепивших всю палубу, зарезанный рев детей и шепот почти по-русски урезонивающих матерей: «Уймись, ты, киса̀нка моя, заплака̀нная».
Первый класс играет в покер * и маджонг * , второй – в шашки и на гитаре, третий – заворачивает руку за спину, закрывает глаза, сзади хлопают изо всех сил по ладони, – надо угадать, кто хлопнул из всей гурьбы, и узнанный заменяет избиваемого. Советую вузовцам испробовать эту испанскую игру.
Первый класс тошнит куда хочет, второй – на третий, а третий – сам на себя.
Событий никаких.
Ходит телеграфист, орет о встречных пароходах. Можете отправить радио в Европу.
А заведующий библиотекой, ввиду малого спроса на книги, занят и другими делами: разносит бумажку с десятью цифрами. Внеси 10 франков и запиши фамилию; если цифра пройденных миль окончится на твою – получай 100 франков из этого морского тотализатора * .
Мое незнание языка и молчание было истолковано как молчание дипломатическое, и один из купцов, встречая меня, всегда для поддержки знакомства с высоким пассажиром почему-то орал: «Хорош Плевна * » – два слова, заученные им от еврейской девочки с третьей палубы.
Накануне приезда в Гавану * пароход оживился. Была дана «Томбола» – морской благотворительный праздник в пользу детей погибших моряков.
Первый класс устроил лотерею, пил шампанское, склонял имя купца Макстона, пожертвовавшего 2000 франков, – имя это было вывешено на доске объявлений, а грудь Макстона под общие аплодисменты украшена трехцветной лентой с его, Макстоновой фамилией, тисненной золотом.
Третий тоже устроил праздник. Но медяки, кидаемые первым и вторым в шляпы, третий собирал в свою пользу.
Главный номер – бокс. Очевидно, для любящих этот спорт англичан и американцев. Боксировать никто не умел. Противно – бьют морду в жару. В первой паре пароходный кок – голый, щуплый, волосатый француз в черных дырявых носках на голую ногу.
Кока били долго. Минут пять он держался от умения и еще минут двадцать из самолюбия, а потом взмолился, опустил руки и ушел, выплевывая кровь и зубы.
Во второй паре дрался дурак-болгарин, хвастливо открывавший грудь, – с американцем-сыщиком. Сыщика, профессионального боксера, разбирал смех, – он размахнулся, но от смеха и удивления не попал, а сломал собственную руку, плохо сросшуюся после войны.
Вечером ходил арбитр и собирал деньги на поломанного сыщика. Всем объявлялось по секрету, что сыщик со специальным тайным поручением в Мексике, а слечь надо в Гаване, а безрукому никто не поможет, – зачем он американской полиции?
Это я понял хорошо, потому что и американец-арбитр в соломенном шлеме оказался одесским сапожником-евреем.
А одесскому еврею все надо, – даже вступаться за незнакомого сыщика под тропиком Козерога.
Жара страшная.
Пили воду – и зря: она сейчас же выпаривалась по́том.
Сотни вентиляторов вращались на оси и мерно покачивали и крутили головой – обмахивая первый класс.
Третий класс теперь ненавидел первый еще и за то, что ему прохладнее на градус.
Утром, жареные, печеные и вареные, мы подошли к белой – и стройками и скалами – Гаване. Подлип таможенный катерок, а потом десятки лодок и лодчонок с гаванской картошкой – ананасами. Третий класс кидал деньгу, а потом выуживал ананас веревочкой.
На двух конкурирующих лодках два гаванца ругались на чисто русском языке: «Куда ты прешь со своей ананасиной, мать твою…»
Гавана. Стояли сутки. Брали уголь. В Вера-Круц угля нет, а его надо на шесть дней езды, туда и обратно по Мексиканскому заливу. Первому классу пропуска на берег дали немедленно и всем, с заносом в каюту. Купцы в белой чесуче сбегали возбужденно с дюжинами чемоданчиков – образцов подтяжек, воротничков, граммофонов, фиксатуаров и красных негритянских галстуков. Купцы возвращались ночью пьяные, хвастаясь дареными двухдолларовыми сигарами.
Второй класс сходил с выбором. Пускали на берег нравящихся капитану. Чаще – женщин.
Третий класс не пускали совсем – и он торчал на палубе, в скрежете и грохоте углесосов, в черной пыли, прилипшей к липкому поту, подтягивая на веревочке ананасы.
К моменту спуска полил дождь, никогда не виданный мной тропический дождина.
Что такое дождь?
Это – воздух с прослойкой воды.
Дождь тропический – это сплошная вода с прослойкой воздуха.
Я первоклассник. Я на берегу. Я спасаюсь от дождя в огромнейшем двухэтажном пакгаузе. Пакгауз от пола до потолка начинен «виски». Таинственные подписи: «Кинг Жорж», «Блэк энд уайт», «Уайт хорс» – чернели на ящиках спирта, контрабанды, вливаемой отсюда в недалекие трезвые Соединенные Штаты * .
За пакгаузом – портовая грязь кабаков, публичных домов и гниющих фруктов.
За портовой полосой – чистый богатейший город мира.
Одна сторона – разэкзотическая. На фоне зеленого моря черный негр в белых штанах продает пунцовую рыбу, подымая ее за хвост над собственной головой. Другая сторона – мировые табачные и сахарные лимитеды * с десятками тысяч негров, испанцев и русских рабочих.
А в центре богатств – американский клуб, десятиэтажный * Форд, Клей и Бок – первые ощутимые признаки владычества Соединенных Штатов над всеми тремя – над Северной, Южной и Центральной Америкой.
Им принадлежит почти весь гаванский Кузнецкий мост: длинная, ровная, в кафе, рекламах и фонарях Прадо * ; по всей Ведадо * , перед их особняками, увитыми розовым коларио * , стоят на ножке фламинго * цвета рассвета. Американцев берегут на своих низеньких табуретах под зонтиками стоящие полицейские.
Все, что относится к древней экзотике, красочно поэтично и малодоходно. Например, красивейшее кладбище * бесчисленных Гомецов и Лопецов с черными даже днем аллеями каких-то сплетшихся тропических бородатых деревьев.
Все, что относится к американцам, прилажено прилежно и организованно. Ночью я с час простоял перед окнами гаванского телеграфа. Люди разомлели в гаванской жаре, пишут почти не двигаясь. Под потолком на бесконечной ленте носятся зажатые в железных лапках квитанции, бланки и телеграммы. Умная машина вежливо берет от барышни телеграмму, передает телеграфисту и возвращается от него с последними курсами мировых валют. И в полном контакте с нею, от тех же двигателей вертятся и покачивают головами вентиляторы.
Обратно я еле нашел дорогу. Я запомнил улицу по эмалированной дощечке с надписью «трафико». Как будто ясно – название улицы. Только через месяц я узнал, что «трафико» на тысячах улиц просто указывает направление автомобилей. Перед уходом парохода я сбежал за журналами. На площади меня поймал оборванец. Я не сразу мог понять, что он просит о помощи. Оборванец удивился:
– Ду ю спик инглиш? * Парлата эспаньола? * Парле ву франсе? *
Я молчал и только под конец сказал ломано, чтоб отвязаться: «Ай эм ре́ша * !»
Это был самый необдуманный поступок. Оборванец ухватил обеими руками мою руку и заорал:
– Гип большевик! Ай эм большевик! Гип, гип!
Я скрылся под недоуменные и опасливые взгляды прохожих.
Мы отплывали уже под гимн мексиканцев.
Как украшает гимн людей, – даже купцы стали серьезны, вдохновенно повскакивали с мест и орали что-то вроде:
Будь готов, мексиканец,
вскочить на коня…
К ужину давали незнакомые мне еды – зеленый кокосовый орех с намазывающейся маслом сердцевиной и фрукт манго – шарж на банан, с большой волосатой косточкой.
Ночью я с завистью смотрел пунктир фонарей далеко по правой руке, – это горели железнодорожные огни Флориды * .
На железных столбах в третьем классе, к которым прикручивают канаты, сидели вдвоем я и эмигрирующая одесская машинистка. Машинистка говорила со слезой:
– Нас сократили, я голодала, сестра голодала, двоюродный дядька позвал из Америки. Мы сорвались и уже год плаваем и ездим от земли к земле, от города к городу. У сестры – ангина и нарыв. Я звала вашего доктора. Он не пришел, а вызвал к себе. Пришли, говорит – раздевайтесь. Сидит с кем-то и смеется. В Гаване хотели слезть зайцами – оттолкнули. Прямо в грудь. Больно. Так в Константинополе, так в Александрии. Мы – третьи… Этого и в Одессе не бывало. Два года ждать нам, пока пустят из Мексики в Соединенные Штаты… Счастливый! Вы через полгода опять увидите Россию.
Мексика. Вера-Круц. Жиденький бережок с маленькими низкими домишками. Круглая беседка для встречающих рожками музыкантов.
Взвод солдат учится и марширует на берегу. Нас прикрутили канатами. Сотни маленьких людей в тричетвертиаршинных шляпах кричали, вытягивали до второй палубы руки с носильщическими номерами, дрались друг с другом из-за чемоданов и уходили, подламываясь под огромной клажей. Возвращались, вытирали лицо и орали и клянчили снова.
– Где же индейцы? – спросил я соседа.
– Это индейцы, – сказал сосед.
Я лет до двенадцати бредил индейцами по Куперу и Майн-Риду. И вот стою, оторопев, как будто перед моими глазами павлинов переделывают в куриц.
Я был хорошо вознагражден за первое разочарование. Сейчас же за таможней пошла непонятная, своя, изумляющая жизнь.
Первое – красное знамя с серпом и молотом в окне двухэтажного дома.
Ни к каким советским консульствам это знамя никак не относится. Это «организация Проаля». Мексиканец въезжает в квартиру и выкидывает флаг.
Это значит:
«Въехал с удовольствием, а за квартиру платить не буду». Вот и все.
Попробуй – вышиби.
В крохотной тени от стен и заборов ходят коричневые люди. Можно идти и по солнцу, но тогда тихо, тихо – иначе солнечный удар.
Я узнал об этом поздно и две недели ходил, раздувая ноздри и рот – чтобы наверстать нехватку разреженного воздуха.
Вся жизнь – и дела, и встречи, и еда – всё под холщевыми полосатыми навесами на улицах.
Главные люди – чистильщики сапог и продавцы лотерейных билетов. Чем живут чистильщики сапог – не знаю. Индейцы босые, а если и обуты, то во что-то не поддающееся ни чистке, ни описанию. А на каждого имеющего сапог – минимум 5 чистильщиков.
Но лотерейщиков еще больше. Они тысячами ходят с отпечатанными на папиросной бумаге миллионами выигрышных билетов, в самых мелких купюрах. А наутро уже выигрыши с массой грошовых выдач. Это уже не лотерея, а какая-то своеобразная, полукарточная, азартная игра. Билеты раскупают, как в Москве подсолнухи. В Вера-Круц не задерживаются долго: покупают мешок, меняют доллары, берут мешок с серебром за плечи и идут на вокзал покупать билет в столицу Мексики – Мехико-сити.
В Мексике все носят деньги в мешках. Частая смена правительств (за отрезок времени 28 лет – 30 президентов) подорвала доверие к каким бы то ни было бумажкам. Вот и мешки.
В Мексике бандитизм. Признаюсь, я понимаю бандитов. А вы, если перед вашими носами звенят золотым мешком, разве не покуситесь?
На вокзале увидел вблизи первых военных. Большая шляпа с пером, желтое лицо, шестивершкозые усы, палаш до полу, зеленые мундиры и лакированные желтые краги.
Армия Мексики интересна. Никто, и военный министр тоже, не знает, сколько в Мексике солдат. Солдаты под генералами. Если генерал за президента, он, имея тысячу солдат, хвастается десятью тысячами. А получив на десять, продает еду и амуницию девяти.
Если генерал против президента, он щеголяет статистикой в тысячу, а в нужный момент выходит драться с десятью.
Поэтому военный министр на вопрос о количестве войска отвечает:
– Кин сав * , кин сав. Кто знает, кто знает. Может, 30 тысяч, но возможно – и сто.
Войско живет по-древнему – в палатках со скарбом, с женами и с детьми.
Скарб, жены и дети этакой махновщиной * выступают во время междоусобных войн. Если у одной армии нет патронов, но есть маис, а другие без маиса, но с патронами – армии прерывают сражение, семьи ведут меновую торговлю, одни наедятся маисом, другие наполнят патронами сумки – и снова раздувают бой.
По дороге к вокзалу автомобиль спугнул стаю птиц. Есть чего испугаться.
Гусиных размеров, вороньей черноты, с голыми шеями и большими клювами, они подымались над нами.
Это «зопилоты», мирные вороны Мексики; ихнее дело – всякий отброс.
Отъехали в девять вечера.
Дорога от Вера-Круц до Мехико-сити, говорят, самая красивая в мире. На высоту 3000 метров вздымается она по обрывам, промежду скал и сквозь тропические леса. Не знаю. Не видал. Но и проходящая мимо вагона тропическая ночь необыкновенна.
В совершенно синей, ультрамариновой ночи черные тела пальм – совсем длинноволосые богемцы-художники.
Небо и земля сливаются. И вверху и внизу звезды. Два комплекта. Вверху неподвижные и общедоступные небесные светила, внизу ползущие и летающие звезды светляков.
Когда озаряются станции, видишь глубочайшую грязь, ослов и длинношляпых мексиканцев в «сарапе» – пестрых коврах, прорезанных посередине, чтоб просунуть голову и спустить концы на живот и за спину.
Стоят, смотрят – а двигаться не их дело.
Над всем этим сложный, тошноту вызывающий запах, – странная помесь вони газолина и духа гнили банана и ананаса.
Я встал рано. Вышел на площадку.
Было все наоборот.
Такой земли я не видал и не думал, что такие земли бывают.
На фоне красного восхода, сами окрапленные красным, стояли кактусы. Одни кактусы. Огромными ушами в бородавках вслушивался нопаль, любимый деликатес ослов. Длинными кухонными ножами, начинающимися из одного места, вырастал могей. Его перегоняют в полупиво-полуводку – «пульке», спаивая голодных индейцев. А за нопалем и могеем, в пять человеческих ростов, еще какой-то сросшийся трубами, как орган консерватории, только темнозеленый, в иголках и шишках.
По такой дороге я въехал в Мехико-сити.
Диего де-Ривера * встретил меня на вокзале. Поэтому живопись – первое, с чем я познакомился в Мехико-сити.
Я раньше только слышал, будто Диего – один из основателей компартии Мексики, что Диего величайший мексиканский художник, что Диего из кольта попадает в монету на лету. Еще я знал, что своего Хулио Хуренито * Эренбург пытался писать с Диего.
Диего оказался огромным, с хорошим животом, широколицым, всегда улыбающимся человеком.
Он рассказывает, вмешивая русские слова (Диего великолепно понимает по-русски), тысячи интересных вещей, но перед рассказом предупреждает:
– Имейте в виду, и моя жена подтверждает, что половину из всего сказанного я привираю.
Мы с вокзала, закинув в гостиницу вещи, двинулись в мексиканский музей. Диего двигался тучей, отвечая на сотни поклонов, пожимая руку ближайшим и перекрикиваясь с идущими другой стороной. Мы смотрели древние, круглые, на камне, ацтекские * календари из мексиканских пирамид, двумордых идолов ветра, у которых одно лицо догоняет другое. Смотрели, и мне показывали не зря. Уже мексиканский посол в Париже, г-н Рейес, известный новеллист Мексики, предупреждал меня, что сегодняшняя идея мексиканского искусства – это исход из древнего, пестрого, грубого народного индейского искусства, а не из эпигонски-эклектических форм, завезенных сюда из Европы. Эта идея – часть, может, еще и не осознанная часть, идеи борьбы и освобождения колониальных рабов.
Поженить грубую характерную древность с последними днями французской модернистской живописи хочет Диего в своей еще не оконченной работе – росписи всего здания мексиканского министерства народного просвещения.
Это много десятков стен, дающих прошлую, настоящую и будущую историю Мексики.
Первобытный рай, со свободным трудом, с древними обычаями, праздниками маиса, танцами духа смерти и жизни, фруктовыми и цветочными дарами.
Потом – корабли генерала Эрнандо Кортеса * , покорение и закабаление Мексики.
Подневольный труд с плантатором (весь в револьверах), валяющимся в гамаке. Фрески ткацкого, литейного, гончарного и сахарного труда. Подымающаяся борьба. Галерея застреленных революционеров. Восстание с землей, атакующей даже небеса. Похороны убитых революционеров. Освобождение крестьянина. Учение крестьян под охраной вооруженного народа. Смычка рабочих и крестьян. Стройка будущей земли. Коммуна – расцвет искусства и знаний.
Эта работа была заказана предыдущим недолговечным президентом в период его заигрывания с рабочими.
Сейчас эта первая коммунистическая роспись в мире – предмет злейших нападок многих высоких лиц из правительства президента Кайеса * .
Соединенные Штаты – дирижер Мексики – дали броненосцами и пушками понять, что мексиканский президент только исполнитель воли североамериканского капитала. А поэтому (вывод нетруден) незачем разводить коммунистическую агитационную живопись.
Были случаи нападения хулиганов и замазывания и соскребывания картин.
В этот день я обедал у Диего.
Его жена – высокая красавица из Гвадалахары * .
Ели чисто мексиканские вещи.
Сухие, пресные-пресные тяжелые лепешки-блины. Рубленое скатанное мясо с массой муки и целым пожаром перца.
До обеда кокосовый орех, после – манго.
Запивается отдающей самогоном дешевой водкой – коньяком-хабанерой.
Потом перешли в гостиную. В центре дивана валялся годовалый сын, а в изголовьи на подушке бережно лежал огромный кольт.
Приведу отрывочные сведения и о других искусствах.
Поэзия: Ее много. В саду Чапультапеке есть целая аллея поэтов – Кальсада де лос поэтос.
Одинокие мечтательные фигуры скребутся в бумажке.
Каждый шестой человек – обязательно поэт.
Но все мои вопросы критикам о сегодняшней значительной мексиканской поэзии, о том, есть ли что-либо похожее на советские течения, – оставались без ответа.
Даже коммунист Герреро, редактор железнодорожного журнала, даже рабочий писатель Крус пишут почти одни лирические вещи со сладострастиями, со стонами и шепотами, и про свою любимую говорят: Комо леон ну́био (как нубийский лев).
Причина, я думаю, слабое развитие поэзии, слабый социальный заказ. Редактор журнала «Факел» доказывал мне, что платить за стихи нельзя, – какая же это работа! Их можно помещать только как красивую человеческую позу, прежде всего выгодную и интересную одному автору. Интересно, что этот взгляд на поэзию был и в России в предпушкинскую и даже в пушкинскую эпоху. Профессионалом, серьезно вставлявшим стихи в бюджет, был, кажется, тогда только один Пушкин.
Поэзия напечатанная, да и вообще хорошая книга, не идет совсем. Исключение – только переводные романы. Даже книга «Грабительская Америка», насущная книга об империализме в Соединенных Штатах и возможности объединения латинской Америки для борьбы, переведенная и напечатанная уже в Германии, здесь расходится в пятистах экземплярах и то чуть ли не при насильственной подписке.
Те, кто хотят, чтоб их поэзия шла, издают лубочные листки с поэмой, приспособленной к распеву на какой-нибудь общеизвестный мотив.
Такие листки показывал мне делегат Крестинтерна * товарищ Гальван. Это – предвыборные листки с его же стихами, за грош продающимися по рынкам. Этот способ надо бы применить вапповцам * и мапповцам – вместо толстенных академических антологий на рабоче-крестьянском верже * , в 5 рублей ценой.
Русскую литературу любят и уважают, хотя больше по наслышке. Сейчас переводятся (!) Лев Толстой, Чехов, а из новых я видел только «Двенадцать» Блока да мой «Левый марш».