Текст книги "Гавани Луны"
Автор книги: Владимир Лорченков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
5
То было лето великой жажды.
Лето великой жажды, великой любви. А когда сливались два этих ручейка, стекавших по мне прозрачным и бесцветным потом человека, проводящего по полдня в ванной, это лето становилось еще и летом великой жажды любви. Я изнемогал в ожидании женщин. При этом, как то обычно бывает, в доме не раздавалось ничьих голосов, кроме моего. Глухого и испуганного, когда я вскрикивал из-за упавшего на заднем дворе камня, принесенного ветром; неестественно бодрого, когда я напевал, разыскивая в ящиках кухонного стола остатки кофе или соли; нарочито безразличного, когда я, все еще роясь в столах, натыкался на бутылку спиртного. Да, нарочито-беззаботного, хоть, признаюсь, я и фальшивил, издавая эту песнь равнодушия.
Бутылка, в которой плескался виски, меняла меня в лице, как меняет в лице бывшая подружка, с которой вы столкнулись, выходя из супермаркета.
Ты – конечно, помятый и с упаковкой пива, она – с красивым здоровяком мужем, парой ангелочков и, как никогда, в отличной форме. Ты сглатываешь, делая вид, что ничего такого не случилось, и под ее жалостливое негромкое объяснение мужу, уходишь побыстрее.
Примерно так глядела на меня бутылка, вернее – я на себя ее глазами, будь у бутылки глаза.
Но даже будь они у нее, это ничего не меняло бы в судьбе бутылки. Я захлопывал ящик, и, нарочито равнодушно бормоча «соль, спички, сахар», продолжал поиски. Казалось бы, отличный ход – выкинуть бутылку или вылить ее. Открыть, улыбнуться небу, и выплеснуть на песок жидкость, пахнущую прогоркло, орехово, чуть лакрично, и одуряюще алкогольно, отчего рот наполнялся горькой слюной… после чего вернуться домой с чувством исполненного перед ОАА долгом. Но я был настроен серьезно в это лето. Это не похоже ни на один из 328 раз, когда я бросал пить, знал я.
Это последний мой шанс, чувствовал я.
Ну, как последний рывок, так затасканный в книгах и песнях, что мы потеряли всякий смысл, всякое значение последнего рывка. Который, между тем, прост и пугающ. Это – всего навсего последний в жизни рывок. После него не будет ничего: или ты победишь, и надобность в рывках отпадет, или ты проиграешь, и тебя не будет. Так что тот, 329 раз, был серьезен
В это лето я бросал пить навсегда.
Марк Твен бросал курить 100 раз, а Мейлер – тысячу. Я, конечно, не Мейлер и не Твен. В отчие от них, я справился. И после девяноста, – на десять меньше чем Твен, и на девятьсот девяносто меньше чем Мейлер, – попыток все же сумел бросить курить. Это было семь лет назад. Примерно семь, говорю я, потому что чересчур точная цифра сразу же наводит на мысль, что человек не избавился от привычки, и дни считает. А ведь я уже забыл вкус сигарет. Но это ерунда, забыть их вкус и ощущение дыма в груди. Мало забыть вкус табака и сигарет.
Самое главное, я забыл их смысл.
Дайте мне сигарету и я не буду знать, что с ней делать. Как держать? Я бы крутил ее в руках неумело, как девственница – член. Впрочем, простите, это сравнение моя жена находила чересчур грубым, это раз, и, – два, – случалось мне видеть девственниц, для которых… Впрочем, это разозлило бы мою жену еще больше. Так что я оставлю ее пока в покое и вернусь на кухню. Когда бросаешь пить, мысли начинают путаться.
Ах, да, спиртное.
После сигарет я решил закрепить успех и решил бросить пить. Отличная идея, но я не учел одного.
Она освободила всех демонов моего ада.
И, конечно, пить я бросал постепенно, потому что, бросая сразу, я подносил запал к бомбе эквивалентной 10000000 тонн тротила. Так что я не стал бороться с пожаром, бушевавшим в моей груди. Я просто дал выгореть ему дотла. Как раз этот раз был последний – как мне казалось – и смахивал на последний всполох в черной чаще, где занялась огнем чудом уцелевшая горка сухого мха. Чадя, он догорал. Как и мои сожаления о тех временах, когда я был молод, умел писать, и не думал о том, что и как зависит в моем писательстве и от чего. Я просто писал. Сейчас я невыносимо мучился, выводя графики зависимости моей способности писать от спиртного, которое я потреблял. Бессмысленное занятие. С таким же успехом я мог пытаться разглядеть свои писательские приступы в колебаниях амплитуд на Солнце.
Бросить пить это как перестать верить в Бога. Все становится настоящим – я хочу сказать, по-настоящемунастоящим и непредсказуемым, – и становится опасным.
Не за что спрятаться.
6
И по мере того, как я становился все суше, мир, наоборот, полнел.
Луна набирала весу. Небеса становились полнокровнее. Венера разгоралась всё ярче. По ночам собаки выли за городком все протяжнее и безысходнее. Тени деревьев замирали, не шевелясь, до самого утра, и тогда их уводило на Запад само Солнце. Звезды набухали, словно пятна на потолке, и грозились обвалиться на землю, предвещая потоп. Все, в том числе небо, набухало, и сочилось. Словно Бог, будто нерадивый сосед, забыл закрыть краны, и влага накапливалась в стенах и крыше нашего общего дома, Вселенной. Мир становился огромным набухшим влагалищем и грозил поглотить нас вновь.
Дело шло к сентябрю.
Чужие женщины снились мне все чаще, а птицы пели все раньше. Их трель уже заставала мою утреннюю эрекцию. Грандиозную и невообразимую никому, кроме меня и всех моих жен, включая бывших и нынешнюю. Уж мы-то знали, что почем. Как-то раз я обклеил себя марками, и к утру кольцо было порвано. Жена, от которой меня к тому времени уже изрядно тошнило – и она отвечала мне взаимностью – назвала меня гребанным извращенцем, и уехала на вечеринку свингеров. Из тех, что устраивали в отеле «Дедеман» скучающие шлюхи из высшего общества. Я, конечно, тоже поехал. Кому, как не мне, ублажить этих сумасшедших проституток в дорогих парчовых платьях… этих шлюх, надушенных и напомаженных. Одной из них, кстати, была моя жена.
Я и ее ублажал – прямо на вечеринке свингеров.
Это дало обществу повод поговорить не только о четвертой беременности одной известной певицы, но и о нашей беспримерной любви. Не слезает с нее даже там, где сам Бог велел залезть на чужую коровку, шептались на показах модных фильмов и вечеринках скучающих богемных гомосексуалистов. М-м-м, я старался. Нельзя сказать, чтобы это требовало от меня что-то сверх-ординарного. Дело в том, что, вопреки расхожему мифу о том, что мы живем во времена распущенности. 2000—е по части ханжества и пуританства дадут фору эпохе королевы Виктории. Какие-нибудь чертовы нью-йоркские клерки, собравшиеся в 70—хх пропустить стаканчик, и пощупать чужих жен с настоящими грудями и небритыми еще мохнатками – о, прекрасные настоящие женщины ушедших эпох! – в сто раз сексуально распущеннее моих современников. Бритые лобки, искусственные груди, видимое отсутствие запретов… все это яркая продукция цветных журналов, не имеющая никакого отношения к реальности. Она же, реальность, состоит в печальном факте, который я констатировал еще раз, посетив свингерскую вечеринку, и утвердившись в своем мнении.
Нынче трахаться мало кто умеет и почти никто не любит.
Восемь из десяти человек, пришедших на вечеринку свингеров, садились в уголке, и начинали отчаянно дымить сигаретки, одну за другой. Обычно я к слабостям снисходителен, но не в этом случае. Ведь я-то бросил! А если вы находите в себе силы избавиться от наваждения и проклятия всей вашей жизни, то вы чертовски недоумеваете, почему другие не нашли в себе сил сделать это. Вы становитесь слегка навязчивы и смотрите на окружающих с превосходством и улыбкой. Наверное, их это раздражало. А чтобы успокоиться, они закуривали еще по одной. Ладно. В любом случае, они приходили сюда не трахаться, потому что были слишком уставшими и робкими для этого. Они пили, хихикали, курили, и смотрели пронзительными взглядами на тех, кто осмелился подняться с дивана, и бочком протиснуться в комнаты для секса. Многие до этих комнат так и не добирались.
Восемь из десяти, говорю вам.
Оставшиеся выглядели примерно так. Одна-две женщины, которые действительно пришли трахаться, и тройка-другая мужиков, которые брали числом, не умением. Я старался выглядеть на их фоне выигрышно. Уводил одну-двух, и доводил до того счастливого состояния, когда безразлично уже, что там думают кретины с сигаретками в холле для выпивки. Частенько я делал это с собственной женой. Если бы моя жена была дурой, она бы решила, что я влюблен в нее. Но она умна как Дьявол – как свергнутый с небес Дьявол, поправлю я себя, – поэтому ни минуты не сомневалась в природе такой пылкости. Она понимала, что я лишь поднимаю свой рейтинг в глазах участниц вечеринки. Это давало мне возможность выбрать самую красивую из них потом. Что же. В любом случае все оставались довольны. Даже Рина. Хотя, конечно, она никогда и ничем не показывала, что довольна. Она никогда не хвалила меня. Моя жена… Она была невероятно распущенной, она была алкоголичкой, и она была стервой. И я ее обожал. Уже первых двух причин было достаточно, чтобы я женился на ней.
Так что я на ней женился.
Впрочем, о ней-то я как раз меньше всего думал этим летом. Еще совсем недавно, мучился я, ворочаясь в постели вокруг своего великолепного, потрясающего, большого члена – он, безусловно, несущая ось мира, – как будто вчера, была весна. Лежа в той же постели с той же эрекцией с той же женой в постели, я не слышал ничего, кроме великого и ужасающего меня Безмолвия. Клянусь вам.
Наш городок улыбался и молчал.
Всеми своими стенами и пустыми улицами, по которым добрую половину года кружились бездомные пожухшие листья каштанов, высаженных вдоль реки. Листья напоминали павших бойцов минувшей войны. Как и солдаты, они не нашли своего приюта, лишь кое-где их изредка прикапывали землей, но малейший дождь обнажал скелеты. Покойники, не нашедшие покоя, вот что такое павшие осенние листья, не преданные огню. Они молча шуршали у меня под ногами, когда я осмеливался выбраться из дома. Я же молчал вместе с ним, дыша винными парами под простыней, натянутой на голову. Когда пьешь, всегда спишь беспокойно. А пили мы крепко. Рина обожала, завернувшись в простыню, сесть на краешек кровати, и наливаться, пока из ушей не брызнет. Тогда она, распалившись, подлезала, и, булькая, ерзала по мне, пока я допивал вино. Всегда белое. От красного ее воротило, она говорила, что оно ужасающе напоминает кровь.
А кровь, миляга, это священная субстанция, – говорила она.
Много еще чего она говорила, я старался, чтобы это пролетало мимо моих ушей. Дело в том, что Рина, без сомнения, обладала некоторыми экстрасенсорными особенностями. Говорю это без тени иронии. И если какие-то ведьмы специализировались на метлах, вареве из жаб, и прочих средневековых прибамбасах, то Рина предпочитала чистые приемы, не требующие никакой дополнительной технической оснастки. Максимально, просто и эффективно. То, чем можно убить, не озираясь в поисках камня или специальной травы, которая обладает специфическими свойствами. Да, как вы, наверное, уже догадались, ее специализацией было слово. Она могла возвеличить вас словом, и она могла уничтожить вас словом.
Она бросала в вас слова, словно зерна в землю.
И, в зависимости от того, с какой целью она это сделала, и что это за зерна, в вас всходил урожай. Урожай паники или любви, урожай боли или эйфории. Ей было по силам все, у нее имелись особые, специальные слова, с помощью которых она могла, что угодно Иногда, выпив особенно много, я думал, а не Бог ли она. В конце концов, тот тоже работал словом.
Не Бог ли ты, дорогуша? – спрашивал я ее иронически.
Она хихикала. Без сомнения, ей это ужасно льстило. Ей вообще нравилось, что я боялся ее. Она наслаждалась произведенным на меня эффектом, и не забывала сообщить о нем окружающим. Без зрителей триумф был бы неполон, что неудивительно – триумф это и есть зрители, выстроившиеся вдоль пути триумфатора, ведущего за собой слонов, туземцев, и повозки с золотом.
Все это заменял своей жене я.
В меру известный писатель, бывший, – по меркам нашей маленькой восточноевропейской страны, которую я почти всю могу оглядеть в высоты здания, на крыше которого сейчас стою, – настоящей знаменитостью.
Я пережил трагедию, «ставшую катализатором самобытного творчества», у меня появился курс в университете, меня наградили орденом республики, и я считался лучшим писателем страны. Последнее, право, не стоило мне никакого труда. Ведь в Молдавии я оказался единственным, кому пришла в голову мысль попробовать себя на писательском поприще. Так что везде, и во Дворце Республики, и на вечеринках свингеров из высшего и полувысшего общества, – я был звездой, пусть и сомнительного толка. Рине это нравилось. Сбрасывая на мои руки пальто, и заходя в ярко освещенный зал с выпивкой и запахом секса, она ощущала себя Цезарем, ведущим на золотой цепи сына парфянского царя. Я не противился. Я и был сын парфянского царя, ведомый в длинной веренице трофеев моей жены, одним из ее пленников и рабов.
В конце-то концов, я и был ее пленником.
Я любил ее.
7
Зимой все становилось по-другому.
Я просыпался, щурясь от белого цвета, проникавшего в дом отовсюду. Белый снег лежал на льду, сковавшем Днестр, белые кроны деревьев сливались с белым из-за снежных туч небом, белым был наш двор и крыши домов, соседствовавших с нашим. Белой была простыня, в которой я запутывался под утро. И вся эта белизна молчала. Пожалуй, лишь наэлектризованная волосами моей жены простыня нарушала молчание, потрескивая. В остальном же ничто не нарушало великого зимнего безмолвия нашего городка. Земля, неумолимо вращаясь, в который раз за пять миллионов лет, сумела изменить здешние пейзажи. Белый цвет спрятался где-то в лесу за рекой, до следующей зимы, и на небо выползли звезды. Первой, конечно, была Венера, смущавшая еще древних вавилонских астрономов, выбравшихся покормить ящера на вершину Башни. Они представляли себе утреннюю звезду голой женщиной с выпуклым животом и бесстыжим чревом. Я их прекрасно понимал.
Венера и выглядит бесстыжей и обнаженной.
Просто взгляните на нее утром, когда ваш стояк нарушает общепринятый ход истории. Взгляните, и убедитесь в моей правоте. Я же, поглаживая себя, и глядя на Венеру, светившую в верхнюю часть моего окна, выходящего на реку, часто мечтал. Конечно, это были эротические фантазии. В них я часто представлял себе Венеру богатой иностранкой, туристкой из, почему-то, Венесуэлы. Которая – да, Венера, – спускается ко мне с шаткой, разбитой лестницы с неба. Взвизгивая, и придерживаясь руками, как всегда делаешь, когда спускаешься по раскладной лестнице. Я думал о том, как бы она выглядела в этот момент, и во что была одета. Я решил, что лучше всего, если бы под юбкой – примерно до середины ляжки, – на ней ничего не было. И Венера ясно дала мне понять, что это так. К сожалению, яркий свет там, где должны были быть трусики, не позволял мне рассмотреть все повнимательнее, но я не расстраивался, потому что уже предвкушал встречу. В конце концов, меня ждало нечто невероятное.
Сама Венера спускалась с неба, чтобы дать мне.
И уж упускать эту возможность я не собирался.
Встреча не разочаровывала меня. Она была сочной, чуть полной женщиной с большой, свежей еще грудью. У нее и правда был выпуклый живот, и по нему стекали капли пота, который появляется, если вы вожделеете. Она вожделела. Я спускал ей на живот, и размешивал свое семя в ее поте. Венере нравилось. Она набирала в рот огня и, словно факир, сплевывала им в мой пах. После чего слизывала все до последней искорки. Я держался, сколько мог, но всегда кончал первым. Это-то и отличало Венеру от смертных женщин. Им я никогда такого фокуса не позволял. Старался до последней черты. Иногда это раздражало Рину. Ну, если в виде исключения ей хотелось быстрого секса. Она визгливо упрекала меня в том, что я вожусь с ней, словно хирург с трупом в анатомическом театре. Заткнись, расслабься и кончай, говорил я. Согласись, что, как и хирург, я в совершенстве знаю устройство твоего тела, возражал я.
Эту карту ей крыть было нечем.
Она затыкалась, расслаблялась и кончала.
8
С Луной все представлялось иначе.
Ведь Луна всегда представлялась мне худощавой испорченной девицей, ну, вроде одной из моих студенток, с которыми я никогда не спал. Жену это раздражало. Она не верила, и утверждала, что я или осел, или лгун. Правда, поначалу, когда она убедилась в том, что я Действительно не трахнул ни одну из своих студенток, привлеченных имиджем писателя и затворника, – выбирающегося из своего городка на Днестре почитать лекцию-другую раз в неделю в Кишиневе, – то решила, что я просто поднимаю свой рейтинг. Это, как и вообще любое рассчитанное действие, внушало ей омерзение.
Ты словно девка, которая торгует своей девственной плевой, – бросала она мне.
Не потому ли ты так зла, что потеряла эту плеву в неполных тринадцать? – спрашивал я. – И сама не помнишь, с кем и как?
Заткнись, – рычала она разозлившись, а из-за чего, один Бог ведал, Бог, да Луна, с которой эта сумасшедшая иногда переговаривалась по телефону.
Я не утрирую. Иногда Рина брала трубку телефона, набирала один, ведомый лишь ей, номер телефона, и просила позвать к телефону Луну. После этого она, клянусь, разговаривала. Более того. Я клянусь, что слышал голос ее собеседницы. Ровный, приятный, и слегка металлический.
Если бы Луна умела разговаривать, она бы говорила именно так.
Выкладывай, подружка, – говорила жена, и, многозначительно глядя на меня, отворачивалась.
О чем они говорили, для меня особого интереса никогда не представляло. Я просто выходил из спальни, отгоняя от себя мысли о том, что слышал чей-то голос, и шел на веранду. Там выпивал, или глядел на снег, покрывший Днестр и леса, и городок, и мир, и душу мою бессмертную, и пытался понять, почему я живу с этой сумасшедшей. Дело, конечно, было не только в том, что и я часто вел себя как сумасшедший.
Хоть Рина и говорила всегда, что это не больше чем поза и рассчитанный маневр, но я порой и в самом деле поступал необдуманно.
Например, этим утром.
Я думаю об этом, глядя на простыню, которая, против обыкновения, не режет мне глаза своей белизной. Ну, это и понятно, почему.
Простыня – красная.
Бледно-красная, словно Венера перед самым рассветом. А он вот-вот наступит.
Так что я вновь гляжу в окно, и вижу там тень Луны. Испорченная девица с папироской в мундштуке, и в наряде под двадцатые годы. Вот как выглядела бы Луна, прими она обличье земной женщины. Я мечтал иногда об этом. Еще мне казалось, что я испытаю наивысшее наслаждение, когда она потеребит меня своим ледяным языком. Всосет в рот, полный прохладных медяков, которыми оплатили Харону свое путешествие сотни тысяч античных бедняков. Представляя, как мое естество протискивается между прохладным металлом и горячими щеками шлюшки с небрежным взглядом Анаис Нин, я распалялся. Ох уж эти шлюшки двадцатых годов! Звезды немого кино, подружки Миллера, проститутки в роскошном неуклюжем белье. У меня встает, стоит мне увидеть задницу 20—хх годов. Ее изображение, вернее. Ведь все настоящие задницы той эпохи давно уже истлели. Приходится довольствоваться фотографиями, фильмами и воспоминаниями очевидцев.
Но я успевал, думая о них, разрядиться в пустую и мокрую постель, где лежал без сна один, без жены, или какой любой другой женщины.
Их я, конечно, в дом приводил, хоть это и было чревато.
Невероятно терпимая к проявлениям распущенной сексуальности в строго допустимых для этого местах и ситуациях, моя женушка ненавидела измены. Так что, если мне хотелось полакомиться чужой задницей в нашем доме, приходилось ждать отъезда Рины. На вопрос, какая часть женского тела значит для меня больше всего, я отвечал не раздумывая. Задница.
Хотите получше узнать женщину – узнайте ее задницу.
Рина, правда, никогда мне не верила. Она утверждала, что я просто-напросто скрываю свое недовольство ее маленькой грудью. Она всегда была недовольна и всегда держала меня в состоянии постоянного напряжение. Она называла это «беспокоящие бомбардировки». Она и правда беспокоила меня бомбардировками моих к ней привязанности и честолюбия. И если первое за время нашего брака превратилось в какую-то странную, болезненную зависимость, то второе меня вовсе покинуло. Тем более, что я, как и полагается всякому писателю, отписавшему свое, занялся тем, чем пишущему человеку заниматься противопоказано.
Я стал рефлексировать и думать о том, как нужно писать, почему я этого не делаю, когда начну делать, и тому подобное.
Совершенно зря, конечно.
Как и в случае с сексом, писательство требует лишь отдачи делом.
Так что, утратив способность писать, я вцепился в то единственное, что у меня осталось.
А оставалось у меня немногое.
Только секс.