Текст книги "Русские на Мариенплац"
Автор книги: Владимир Кунин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– О-о?!
Парочка итальянцев с видеокамерой остановилась, разглядывая столик, меня, и явно ждет, что будет дальше.
А дальше… Даже не помню, как я отработал свой номер!
Сделал финальный сальто-мортале со столика на каменные плиты своего первого манежа в Мюнхене, оглядываюсь, а вокруг – толпа! И какая!.. Человек полтораста!.. Свистят, кричат, аплодируют, с деньгами бегут ко мне… И не знают, куда их положить! Я на нервной почве забыл, что для денег нужно было хоть коробку какую-нибудь приспособить!
Махнул рукой на столик. Дескать, кладите сюда, ребята! Кто-то подходит, что-то спрашивают на разных языках, а я пытаюсь унять нервную дрожь. Минут пятнадцать отойти не мог.
Вдруг подваливает ко мне высоченный старикан в баварском костюме – кожаные штаны по колено с какими-то цветными завязками, толстые шерстяные чулки, ботинки грубые, камзол зеленый с отворотами, на груди какая-то хреновина висит, а на голове шляпа с султанчиком. И протягивает мне флягу, обшитую кожей. И предлагает с ним выпить. А у самого – рожа уже красная, налитая.
– Найн, – говорю. – Данке. Их арбайте.
А он тогда сам делает из фляжки такой солидный глоток и спрашивает меня:
– Wo kommst du hier? Aus Schweden? Holland? Frankreih?
– Найн, – говорю. – Русиш. Москва…
Старикан лезет обниматься и орет в толпу, показывая на меня пальцем:
– Aus Moskau!!! – и вдруг добавляет: – Ебена мать!
Да так чисто, почти без акцента!
И начинает мне что-то говорить, говорить… Я только плечами пожимаю, а он время от времени вставляет наши матюги. Но тут из толпы выскакивает маленькая толстенькая старушенция, хватает этого старого бугая за руку и под аплодисменты толпы начинает его оттаскивать от меня. А тот упирается, идти не хочет, но старушенция побеждает.
Я отдышался, отдохнул и до часу дня отработал еще четыре раза. Уже спокойно, уверенно, как всегда.
Когда без десяти час я превращал свой столик в чемодан и собирался куда-нибудь юркнуть переодеться, подошел ко мне молоденький паренек, незаметно для окружающих показал мне полицейский знак, улыбнулся и тихо спросил:
– Haben Sie eine Erlaubnis?
Я ни черта не понял. Тогда полицейский повторил по-английски:
– Do you have a licence?
Я полез в сумку, достал зеленую бумаженцию, аусвайс. Полицай похлопал меня по спине и сказал:
– Пет-ров… Пе-ре-строй-ка… Карашо! – и ушел.
Это верно, думаю. Перестройка – это хорошо…
Только не надо стрелять друг в друга.
Только убивать не нужно никого!
И не надо четырнадцатилетним пацанам совать старые армейские ракетницы в руки!
И кишки им на землю выпускать автоматной очередью – тоже не обязательно!
По пути в метро заскочил в «Кауфхалле». Купил самую дорогую бутылку американского виски «Сэвен кроун» – «Семь корон», за тридцать четыре марки. Мелочью, которую мне на Мариенплац «накидали», постеснялся расплачиваться. Дал две бумажные двадцатки, получил шесть марок сдачи и сунул их тоже в сумку – к тем, заработанным.
Еду в метро к себе в хайм и все думаю: интересно, сколько же там у меня в сумке? Запущу руку, пощупаю – вроде бы много. Но ведь не будешь на глазах у всех пересчитывать…
Честно говоря, виски я не для себя купил. Этот болгарин – Коста Стоянов как-то сказал мне, что хотел угостить Руди Китцингера, нашего хаузляйтера, настоящей болгарской ракией. А тот рассмеялся, поблагодарил и отказался. Сказал, что почти не пьет. Но уж если пьет, то самую малость хорошего американского виски. И то разбавляет водой со льдом. Что-то у него там с желудком…
А мне этот Руди, этот искалеченный бывший горнолыжник, был очень симпатичен. Не потому, что он мне там электрическую плитку прислал и в отдельную комнату поселил, а вообще.
Мне всегда казалось, что человек, который каждый день рискует свернуть себе шею, изматывает себя тысячекратными повторениями на тренировках или в наших цирковых репетициях, который постоянно должен преодолевать себя на пределе человеческих сил и возможностей, не может быть говнюком!
Даже потом, переменив профессию, он обязательно должен остаться нормальным человеком! А Руди Китцингер, как мне казалось, был именно из таких. И это виски я вез для него…
Когда я высыпал из сумки на кровать все, что мне «накидали», я прямо обалдел! Батюшки-светы!.. Сто девяносто одна марка и сколько-то там лир… Вот это да! Ничего себе улов?!
Ссыпал деньги в фирменный пластиковый пакет из магазина «Альди» (здесь их называют – «турецкий чемодан»), свернул поплотнее и под матрас засунул. И пошел принимать душ.
Потом переоделся, привел себя в порядок и глянул в окно. Машина Руди стоит на своем обычном месте. Значит, он еще здесь. А рядом с его «гольфом» примостился голубой «форд сиерра». Кто-то к кому-то в гости пожаловал…
Сунул я бутылку в карман куртки, запахнулся и пошел вниз в каптерку хаузляйтера. Здесь это «бюро» называется.
Подхожу к двери, стучу, а оттуда – «Яа, битте!» И чьи-то голоса незнакомые. Тьфу, черт, думаю, не вовремя я!.. Приоткрыл дверь и говорю:
– Пардон, Руди… Их шпетер.
В смысле – «я попозже зайду». Даром я, что ли, каждый вечер по русско-немецкому разговорнику занимаюсь!..
А Руди увидел меня, обрадовался и кричит:
– Ach! Du bist es, Eddi? Komm doch herein!.. Дескать – «заходи, заходи…» Куда теперь денешься?
Захожу…
Захожу и не верю своим глазам!
В каптерке у Руди с бутылкой пива в руке сидит тот самый огромный старикан в баварском костюме, который часа три назад на Мариенплац совал мне фляжку и предлагал с ним выпить, а потом вступил в неравный бой со своей маленькой и толстой старушкой за право поорать и покуражиться на центральной площади города Мюнхена. И проиграл этот бой… Тут же скромно сидит победительница.
Старик видит меня, вскакивает и что-то восторженно вопит, заканчивая немецкую фразу четкими русскими матюгами! Он хватает меня в свои медвежьи объятия, начинает тискать и даже пытается показать Руди, как я стоял вверх ногами на Мариенплац!..
Но тут в дело снова вступает его старушенция, освобождает меня из лап этого могучего баварского костолома и вдруг неожиданно, с трудом припоминая давно забытые слова, медленно говорит:
– Звиняйте, будьте ласки!.. Он у менэ трохи скаженный… Entschuldigen Sie, bitte!
Совершенно по-нашему подает мне руку дощечкой, делает абсолютно западный книксен и представляется:
– Наташа… Наталка Китцингер. Das ist meine чоловик Петер Китцингер. С под Киеву я, с Тетеревки. Vielleicht, знаете?..
Я прямо офонарел от этого немецко-украинского коктейля!
Смотрю на Руди, а тот заливается! И что-то говорит, говорит…
Старая Наталка напряженно морщит лобик, пытается вспомнить украинские слова и, наконец, с грехом пополам, постоянно срываясь на немецкий язык, объясняет мне, что живет тут уже пятьдесят лет, что Руди Китцингер их внучатый племянник или кто-то там еще – вроде «нашему тыну – двоюродный плетень»… Но детей у них нету и они очень любят Руди и дважды в год обязательно его навещают.
Ну, думаю, как раз пришло время американскому виски! Вытаскиваю из-под куртки «Сэвен кроун» и преподношу Руди. И говорю:
– Heute meine Debut, Rudi… – эту фразочку я еще в метро заготовил.
Руди меня благодарит, улыбается и с некоторой тревогой посматривает на стариков Китцингеров.
Петер тут же рванулся к бутылке, но маленькая толстенькая старая Наташа мгновенно прихватила его за полу баварской куртки и жестко сказала ему:
– Nein! Genug. Alles habt seine Grenze!
Спустя месяца полтора, когда я волей-неволей чуточку, самую малость, заговорил по-немецки, а старая Наташа была вынуждена восстановить в памяти украинский, которым не пользовалась полвека, я узнал, что это был за разговор, последовавший сразу после того, как Наташа категорически сказала Петеру:
– Нет! Хватит. Всему есть границы!..
– А я хочу еще выпить!!! – рявкнул Петер.
– Приедешь домой и там выпьешь, – отвечала ему Наташа.
– Но я хочу выпить именно с ним!… – тыкал пальцем в меня Петер.
– Он как-нибудь приедет к нам в гости, и ты с ним выпьешь.
– Но я хочу это сделать сейчас же! – настаивал Петер.
– Только дома! Хватит мне твоих спектаклей на Мариенплац…
– Поехали! – сказал мне Петер. – Руди я не приглашаю. У него жена, дети, собака, и он всегда занят в этом хлеву…
– Возьмите с собой виски! – рассмеялся Руди и протянул Петеру «Сэвен кроун». – Хорошая идея!..
Петер презрительно отстранил бутылку и почти трезво сказал:
– Руди! Руди… Неужели ты думаешь, что у меня в доме нечего выпить?!
И дальше очень внятно по-русски добавил такую длинную матерную тираду, какую редко услышишь даже от циркового конюха!
Но тогда это было единственное, что я понял…
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ,
рассказанная Автором, – о том, каким образом старый потомственный баварец, не знающий никаких других языков, кроме немецкого, так прекрасно овладел русским матом…
Петер Китцингер родился в семнадцати километрах от Мюнхена, в «Китцингер-хофе», в большом, крепком и чистом доме, построенном еще прадедом Петера.
Это событие произошло шестого октября в одна тысяча девятьсот двадцать первом году.
Спустя еще двадцать два года, тоже шестого октября, но уже в одна тысяча девятьсот сорок третьем году, на подступах к одной крохотной русской деревушке, чем-то напоминавшей далекий «Китцингер-хоф», русские преподнесли Петеру ко дню его рождения замечательный подарок – жизнь!
Они сожгли его танк вместе с экипажем, а механика-водителя ефрейтора Петера Китцингера чудом оставили в живых.
Правда, надо отдать должное и Петеру. Он сделал все, чтобы русские смогли так трогательно отметить его день рождения: он был единственным, кто смог вылезти из горящего танка, и в спасительных клубах едкого дыма, воняющего соляркой и горелым человеческим мясом, сумел отползти к придорожному кустарнику.
К счастью, его взяли в плен только к вечеру, когда измученный голодом Петер неосторожно выскребся из своего укрытия.
Если бы это произошло раньше – его, наверняка, прихлопнули бы. Но этот маленький, по сути ничтожный и бессмысленный бой за маленькую, ничтожную и бессмысленную деревеньку – кончился победой русских. А каждая такая победа в цепи двухлетних кровавых и трагических поражений для русских была праздником!
И когда к вечеру двое восемнадцатилетних мальчишек в русской солдатской форме со старыми «трехлинейками» образца 1891/1930 года, пьяненько и фальшиво распевая непристойные частушки, наткнулись на голодного Петера – они не стали стрелять. Со страхом и любопытством они разглядывали долговязого немца, и длинные четырехгранные штыки их нелепых винтовок были нацелены в его тощий живот.
Именно от этих мальчишек Петер Китцингер впервые в своей жизни услышал настоящий русский мат. Но тогда он еще не знал, что это такое.
Потом было три года плена…
Были вши, грязь, холод, сплетни и скандалы среди своих, воровство, мелкие предательства, доносы… И маленькие радости в виде лишнего куска хлеба, украденной пачки моршанской махорки и пары чистых штопанных носков, тайком сунутых в руки пленного какой-то сердобольной русской старухой.
К концу сорок четвертого Петера привезли в Москву – строить двухэтажные коттеджи на Хорошевском шоссе.
Война миновала свою переломную стадию и к месту постройки коттеджей часто приходили русские – уже отвоевавшие, без рук, без ног, с орденами и медалями, и простой народ из окрестных плохоньких домишек.
С удивлением смотрели они на аккуратно сложенные кирпичи, на тщательно укрытый цемент для раствора, на бережное, скупердяйское отношение немцев к каждому гвоздю, к каждой скобе, к каждой пустяковой дощечке. Русские смотрели и незлобливо матерились, приговаривая:
– Во, бля, гляди!.. Фриц – мать его так-перетак, в рот ему дышло, – а понимает, что кирпич денег стоит!.. Что его, мать-перемать, так в кучу бросать нельзя – поколется, мать-перемать… А наш брат Иван, – ему все по херу, тяп-ляп и в дамки! А чего, мать в бога, в душу перемать, страна большая – не обеднеет!.. Мать их совсем насквозь и глыбже…
– Отойти от пленных, мать-перемать!!! – кричали молоденькие конвойные, не нюхавшие фронта. – А ну, прими в сторону, мать вашу! А то стрелять буду!..
– Я те, бля, стрельну!.. Я те стрельну, поганец! – огрызались зрители. – Враз ноги из жопы повыдергаем!.. Ишь, стрелок, мать твою так, нашелся! Ты, мудила, лучше гляди, учись как работать надо, губошлеп хренов!..
Русский мат со всех сторон сам настойчиво заползал в немецкие уши, становился самостоятельным средством общения, выражением самых различных эмоций – от лютой ненависти до горячих симпатий, от категорических отрицаний до безоговорочных согласий.
Многогранность российского мата была беспредельна! Ругательства могли служить синонимами любой технической терминологии, названиями самых различных областей человеческой деятельности.
– Ну-ка, въебачь сюда эту хуевину! А теперь ебни сверху и закрепи ее на хуй! – говорил русский бригадир строителей Петеру, что в переводе на любой нормальный язык должно было означать: «Ну-ка, вставь сюда эту деталь! А теперь ударь ее сверху и плотно закрепи!».
И Петер вставлял, ударял и закреплял.
Поэтому, когда спустя полтора года после окончания войны Аденауэр все-таки кое о чем договорился с Булганиным и пленных немцев, наконец, стали отправлять по домам, двадцатипятилетний Петер Китцингер вернулся в Мюнхен с полупустым русским вещевым мешком, очень скромным запасом нормальных русских слов и обширными познаниями в чудовищных российских матюгах, этимология которых, в большинстве своем, уходила в глубь веков – во времена татаро-монгольского трехсотлетного ига.
Но уже этот филологический изыск был совершенно неизвестен Петеру Китцингеру. Как, впрочем, он и по сей день неизвестен большинству русских, с такой легкостью пользующихся своим родным и любимым матом.
Со смятением и горечью пробрался Петер через руины Зонненштрассе, сквозь стертый с лица земли Штахус, постоял у Богом сбереженных башен Фрауэнкирхе, пошлялся по уничтоженному Виктуаленмаркту и к вечеру на попутных телегах и грузовиках добрался до отчего дома – до своего «Китцингер-хофа».
После родительских поцелуев, слез и объятий Петер с удивлением обнаружил в доме еще одного обитателя «Китцингер-хофа» – небольшого роста девятнадцатилетнюю хорошенькую украинскую девочку Наташу.
История ее появления в «Китцингер-хофе» была препростейшей. Таких историй сотни. Если не тысячи. Вся ее родня погибла под Киевом еще при бомбежке сорок первого года, а уже в сорок втором – пятнадцатилетняя Наташа вместе с эшелоном таких же мальчишек и девчонок была отправлена немецким военным командованием на работы в Германию.
Узнав о том, что под Мюнхен прибыл состав из Украины с живой рабочей силой, папаша Китцингер подсуетился в местном ратхаузе и заполучил в свое хозяйство работницу с Востока. Отцу фронтовика отказать не могли. Правда, сделал он это позже всех, и поэтому ему досталась только маленькая, худенькая и простуженная Наташа. Но мама Китцингер в первые же два месяца откормила Наташу и вылечила, и уже через полгода родители Петера не могли и мечтать о лучшей помощнице.
К моменту возвращения Петера из Москвы Наташа уже четвертый год жила в «Китцингер-хофе». Она свободно говорила по-немецки, вместе со стариками Китцингерами по воскресеньям ходила в кирху, а по будням с пяти часов утра и до позднего вечера крутилась по хозяйству наравне со старыми Китцингерами. Кое в чем даже превосходя их в скорости, аккуратности и выдумке.
Жила она за домом, в небольшой комнатке, встроенной в огромный теплый сарай, где у старика Китцингера стоял маленький древний трактор и хранились сенокосилка, выгребная машина, бочки для силоса, так называемая «хольцшпальте» – гидравлическая машина для рубки дров, «крайселылвадер» – для рыхления почвы, приспособление для переворачивания и сушки сена, прессовочное устройство и «хольцельхаксель» – машина для обрубания небольших сучьев. На зиму туда же ставился огромный ленточный транспортер.
В первую же ночь своего пребывания под материнским кровом пьяненький Петер пробрался за дом в комнатку Наташи, и после недолгой и молчаливой борьбы лишил и ее, и себя невинности.
Спустя два года умер старый Китцингер. А еще через год, в сорок девятом, скончалась и мать Петера.
К тому времени Наташа была уже «фрау Китцингер», а Петер – полноправным хозяином «Китцингер-хофа» со всеми прилегающими службами и землями площадью в восемнадцать гектаров.
Детей у них не было. Еще тогда, когда в промерзшем товарном вагоне Наташу везли в Германию, она простудилась и…
К каким только врачам Петер потом не возил Наташу!.. К кому только не обращался!.. Сколько ни молилась Наташа, сколько раз ни напивался от отчаяния Петер – ничего не помогало. В конце концов, они решили, что на то воля Божья, смирились и стали жить друг для друга.
И ведь что удивительно! Украинская девочка Наташа за пятьдесят лет жизни в Германии стала истинной баварской немкой – расчетливой и бережливой до скупости, со слегка ханжескими представлениями о правилах приличия, с неукоснительным соблюдением всех католических праздников, с болезненной чистоплотностью и поразительной энергией при ведении своего хозяйства!
Петер же, несмотря на то, что пробыл когда-то в России всего три года, на всю оставшуюся жизнь сохранил в себе некоторое чисто российское, мягко скажем, разгильдяйство и постоянную готовность выпить в любой момент по любому подходящему и не очень подходящему случаю.
Итак, старая толстенькая Наташа Китцингер села за руль своего голубого «форда» (оказалось, что это их машину видел Эдик из окна своей комнатки!), усадила рядом с собой Эдика, а огромного пьяного Петера заставила скрючиться на заднем сидении, заявив, что когда она ведет машину – она не выносит запаха алкоголя…
По дороге Петер орал старые баварские песни и даже пытался что-то спеть с тирольскими переливами. Изредка он наваливался сзади на Эдика, обнимал его за плечи и кричал по-русски:
– Давай, давай!!! Мать твоя!.. Здравствуй! Катью-ша!..
Наташа сердилась, Эдик смеялся, а Петер до самого «Китцингер-хофа» выступал по большой программе и даже вспомнил еще несколько приличных русских слов и пару забытых матерных.
Потом допоздна сидели у дома под уютным деревянным навесом, пытались разговаривать на смеси немецко-украинско-русско-матерного, и Петер с Эдиком выпили три бутылки легкого белого вина под салями собственного китцингеровского изготовления и под мгновенно испеченный Наташей апфельштрудель – знаменитый немецкий яблочный пирог. Наташа прихлебывала минеральную воду с соком и все подкладывала и подкладывала Эдику новые куски апфельштруделя.
К полуночи Петер сломался и заснул прямо за столом, уронив седую голову на свои огромные, изуродованные тяжким крестьянским трудом руки.
Эдик помог Наташе втащить Петера в дом и вышел на свежий воздух покурить.
Совсем рядом, в конюшне, всхрапывали и переминались с ноги на ногу лошади, похрюкивали и возились в своей загородке свиньи, из-за дома время от времени слышалось робкое блеяние и перестук тоненьких овечьих копыт. Пахло деревней, навозом и теплым ночным весенним ветром…
Эдик вдруг почувствовал себя таким вымотанным, таким усталым – от сегодняшней нервотрепки на Мариенплац, от репетиций на пустыре, от вонхайма с его обитателями, от ежесекундного ожидания неведомых перемен, от постоянной необходимости вслушиваться в чужой язык, от каждодневного подавления самых простых и естественных желаний, от одиночества…
«А нужно ли все это было?..» – впервые подумалось Эдику.
И захотелось ему лечь на эту теплую землю тихого баварского хуторка и по-детски заплакать – о себе, о маме, в спешке похороненной на самом дальнем подмосковном кладбище… О ребятах, ни за что, ни про что погибших в Афганистане и нигде, нигде не похороненных… О том ташкентском мальчишке, которому вспороли живот автоматной очередью…
Но тут из дому вышла старая Наташа Китцингер и сказала:
– Тоби трэба видпочыты. Отдыхать, Эдди. Комм мит…
Она привела Эдика за дом, во встроенную в огромный сарай небольшую чистенькую комнатку и включила свет. Комната была вся из свежего желтого дерева: и пол, и стены, и потолок. Из комнатки вела дверь в душевую с туалетом. Широкая деревянная кровать застелена свежайшим бельем с веселенькими цветочками и громадным пуховиком. Рядом с кроватью на маленьком столике стояла бутылка минеральной воды и стакан с баварским гербом.
– Это наша гастциммер, – уходя сказала Наташа. – Когда-то, фор филе яр, я здесь жила… Спи. Морген фрю отвезу тебя ин Мюнхен. Гуте нахт.
– Данке, – поблагодарил ее Эдик. – Спокойной ночи. Гуте нахт.
Под утро у Петера Китцингера поднялась высокая температура – он расчихался, рассопливился, раскашлялся. Наташа запихала в него уйму разных таблеток, напоила горячим отваром из каких-то ведомых только ей трав и как символ постельного режима поставила у кровати Петера большой старинный фаянсовый ночной горшок с крышкой.
Затем пошла в сарай к Эдику и сказала ему на русско-украинско-немецком языке:
– Эдди, ты не мог бы у нас пожить дня три, пока не поправится мой Петер? Очень много работы – швайны, пферды, хирши… Все хотят кушать. Нужно везти салями в гешефт. У нас контракт… А кисты очень тяжелые! Я теперь не могу поднимать. Я уже говорила с Руди по телефону. Он сказал – битте…
Собственно говоря, на этом и закончилось пребывание Эдика в общежитии для беглых иностранцев.
Неделю спустя, когда старый Петер Китцингер снова обрел возможность ходить в нормальный туалет, а не пользоваться ночным горшком, они оставили Наташу дома, а сами смотались в Мюнхен на голубом «форде» и, уже навсегда, перевезли вещи Эдика в «Китцингер-хоф»…