Текст книги "Русские на Мариенплац"
Автор книги: Владимир Кунин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
ЧАСТЬ ВТОРАЯ,
рассказанная акробатом-эквилибристом Эдуардом Петровым, – о том, как он вдруг понял, что пора менять цирк…
… Короче, когда я увидел, что они начали стрелять друг в друга, я понял, что начинается общегосударственный пиздец. И я сказал себе: «Эдик, когда свои начинают убивать своих только потому, что у одних член обрезан не под ту молитву, под которую он был обрезан у других, – из этой страны надо сваливать, как можно быстрее! Пока целы руки и ноги, пока есть голова на плечах, пока манеж во всех цирках мира – тринадцать метров в диаметре, и ты владеешь профессией, не требующей никакого языка, – нужно линять, ни на что не оглядываясь!..»
Тем более что в цирке я ни от кого не зависел. У меня, слава Богу, партнеров нет. Я выхожу в манеж один, работаю свой эквилибр и… общий привет! И если я сегодня не выйду на публику – от этого никто не пострадает. Инспектор манежа сделает небольшую перестановку номеров в программе, слегка изменит схему выхода коверных в паузах и вывесит дополнительное авизо за кулисами у форганга.
Но инспектор почти всегда из старых цирковых и с ним запросто можно столковаться при помощи бутылки коньяка и липовой справки от циркового врача, который все равно не смыслит ни уха, ни рыла в нашем деле, да и в своем собственном. Их обычно берут на месяц из какой-нибудь местной поликлиники на время пребывания цирка в городе. Положен при цирке доктор – получите доктора! А кто он там – отоларинголог или гинеколог – это уже никого не колышет…
Мы-то, цирковые, только рады этому. Уж если случится что-то серьезное – перелом, разрыв связок, сотрясение мозга, ну, что у нас обычно случается, все равно вызовут «скорую», приедут нормальные травматологи, хирурги и с Божьей помощью сообразят, что с тобой делать.
А с цирковым доктором, если ты хочешь «закосить», то есть получить освобождение от работы, разговаривать – одно удовольствие! Можешь вешать ему лапшу на уши, сколько твоей душе угодно.
Заходишь к нему в медпункт вечерком после работы и говоришь:
– Привет, доктор!
Днем, на репетиции, когда все травмы основные и происходят, врача не бывает. Он в это время за свои жалкие копейки пашет в своей поликлинике, а во второй половине дня, как савраска, бегает по этажам на квартирные вызовы.
И в цирк, к представлению, он приползает уже такой умудоханный, что ему все простить можно – и то, что от него за версту несет спиртягои с луковкой, и то, что его белый халат нужно было еще неделю тому назад отдать в стирку, и то, что к вечеру он уже вообще ни хрена не соображает.
Вот ты ему и говоришь:
– Привет, доктор!
– Эдик!.. – радостно восклицает доктор, что-то поспешно дожевывая и стараясь дышать в сторону. – Какими судьбами?! Что привело вас, Эдик, человека сильного, смелого, свободного, не обремененного женой и детьми, артиста цирка высшей категории, в мою скромную, очень среднеазиатскую обитель? Если это всего лишь триппер вульгарис, то с прискорбием предупреждаю заранее – с антибиотиками у нас просто катастрофа! Нам даже запретили их выписывать…
Я понимаю, что доктор уже успел с устатку засадить грамм триста не очень сильно разведенного спирта, и поэтому стараюсь попасть ему в тон.
– Нет, Анатолий Рувимович, – говорю я ему. – Свой последний трепак я поймал десять лет тому назад, извините, на процедурной медицинской сестре кафедры полевой хирургии Военно-медицинской академии в колыбели трех революций – славном городе Ленинграде.
– Боже мой! Какой кошмар… – всплескивает руками доктор.
Он быстро запирает дверь медпункта на крючок и достает из обшарпанного шкафчика с лекарствами толстую медицинскую бутылку с узким горлышком и розовой резиновой пробкой.
– Эдик! Многоуважаемый и прекрасный Эдик! – говорит доктор. – За этот прискорбный случай я обязан принести вам извинения от имени всего отечественного здравоохранения! И поэтому вы просто должны со мной выпить. Если же вы откажетесь, я буду считать, что мои извинения не приняты и расценю ваш отказ как грубое проявление антисемитизма.
– Скорей наливайте, Анатолий Рувимович! – говорю я, хотя мне совершенно не хочется пить с ним спирт.
Быстро и ловко доктор ополаскивает две медицинские банки, которые обычно ставят на спину и грудь при простуде – они не имеют плоского донышка – и сует мне в руки:
– Держите! Очень удобная посуда для выпивки. Поставить недопитую невозможно и поэтому всегда точно знаешь свою меру.
– Ой ли? – сомневаюсь я.
– Поверьте опыту. Мне сейчас пятьдесят четыре, а мой бесславный врачебный стаж насчитывает двадцать девять календарных лет. Можете себе вообразить, сколько я выпил из таких баночек?
Я живо воображаю себе большую шестидесятитонную железнодорожную цистерну с чистым медицинским спиртом и спрашиваю:
– Занюхать хоть есть чем? Или мне в буфет смотаться?
– Обижаете, сударь… – печально и гордо говорит доктор и вынимает из кармана халата завернутую в чистую марлевую салфетку четвертушку большой луковицы. – Соли, правда, нет, но она и не нужна. Это наш потрясающий узбекский сладкий лук. Вам в Москве такой и не снился! А я здесь живу всю жизнь и всю жизнь закусываю именно этим луком. Представляете?
Тут я снова представляю себе цистерну со спиртом, но уже на фоне гигантской горы из узбекских луковиц. Вершина горы покрыта нетающими снегами и уходит в ярко-синее узбекское небо… И говорю:
– Наливайте, доктор. Не затягивайте процесс.
Доктор наливает в баночки чуть ли не до краев, бережно ставит бутылку на стол и осторожно берет у меня из руки баночку.
– Вы мне всегда были очень симпатичны, Эдик. Будьте здоровы! – И, закрыв глаза, доктор медленно выцеживает всю баночку.
Я свою опрокидываю залпом и тут же перестаю дышать. Доктор с грустным и слегка презрительным любопытством наблюдает за тем, как я судорожно пытаюсь вдохнуть, и кисло замечает:
– Ну кто так пьет спирт? Какая-то чудовищная профанация!
Наконец, я получаю возможность перевести дух и набрасываюсь на луковицу.
– Кстати, – говорит доктор, закуривая сигарету. – А зачем вам, москвичу, нужно было ездить в Ленинград за гонореей? Да еще в Военно-медицинскую академию?
Честно признаться, когда я с небрежной лихостью упомянул про «свой последний трепак», я сказал доктору всего лишь половину правды. «Последний» триппер был у меня Первым и Единственным.
– Ах, доктор… – туманно говорю я и подставляю свою баночку. – Наливайте!
…Сначала нас, девятнадцати – и двадцатилетних, истекающих кровью, продырявленных и искалеченных, волокли на «вертушках» до Кабула, а потом тех, кто остался в живых, грузили в транспортные самолеты ВВС и везли уже до Ташкента. А оттуда на специально оборудованном самолете гражданской авиации – в Ленинград…
Заканчивался первый год этой дерьмовой войны в Афганистане, и я, к счастью, был ранен всего на одиннадцатый месяц своего пребывания там.
Недели через три-четыре, в Ленинграде, когда я уже начал вставать и даже мог доползти до туалета, где всегда пахло прокисшей мочой и стоял неистребимый запах анаши, мне прямо в академию пришла медаль «За отвагу». Наверное, награждали всех, кто не сдох тогда под Джелалабадом. Потому что лично я за собой никаких подвигов не помню и особой отваги нигде не проявлял.
Днем меня поздравили с медалью врачи и сестры нашего отделения, а ночью вся наша палата – двое русских, один туркмен, один хохол и два «наших» афганца – в компании с дежурной сестрой, санитаркой из реанимации и процедурной сестрой устроили грандиозную пьянку и гуляли «под большое декольте» чуть ли не до утра.
Вот именно в ту ночь я и схватил гонорею. Процедурная сестра была старше меня на семь лет – ей тогда уже было двадцать восемь, и это была первая Настоящая Женщина в моей жизни. Писюхи, с которыми я путался еще в цирковом училище и вообще до армии, не выдерживали с ней никакого сравнения!
Даже сейчас, спустя одиннадцать лет, несмотря на триппер, которым она меня тогда наградила, я вспоминаю о ней с благодарной нежностью…
– Мне нужна справка, доктор, – говорю я напрямую, потому что вдруг понимаю, что не имею права пудрить мозги доктору.
Я пью его спирт и сожрал его луковку, и я не должен ему врать, как плохо я себя чувствую, только для того, чтобы выудить из него паршивое освобождение от работы, которое явится всего лишь первым, крохотным звеном в цепи моего дальнейшего глобального вранья и ухищрений…
Этот длинный, тощий, вечно полутрезвый еврей, болтающий по-узбекски так же, как по-русски, и совершенно не знающий еврейского, – достоин правды. Хотя бы ее небольшой части.
– Мне нужна справка, Анатолий Рувимович, что я не могу больше выходить в манеж и работать свой номер. И что мне требуется длительное лечение. Для того, чтобы это выглядело правдоподобно, могу сообщить вам, что у меня под левой лопаткой, в полутора сантиметрах от десятого и одиннадцатого позвонков, имеется замечательная, размером с половину куриного яйца, дырка от минометного осколка, вовремя извлеченного из меня умельцами кафедры полевой хирургии. Может быть, вам это поможет? Но мне, доктор, нужна такая справка, чтобы меня тут же отпустили из программы домой в Москву, потому что я не хочу быть здесь пристреленным каким-нибудь кретином-узбеком или охуевшим от страха турком-месхетинцем! Я это уже все кушал в Афгане. С меня хватит…
Несколько секунд доктор разглядывает меня поверх очков на удивление трезвыми глазами и, наконец, говорит:
– Снимите рубашку.
Короче, когда я прилетел в Москву, я увидел ту же самую сраную картинку, что была здесь и три месяца назад, когда я улетал в Среднюю Азию.
В аэропорту вовсю шустрили фарцманы и мажоры, только теперь числом поболее да понаглее.
На выходе толпилась туча одинаковых молодцов разного возраста и вида в кожаных курточках с чужого плеча. Все они небрежно крутили на пальцах ключи от своих машин и, выискивая в толпе наиболее стоящего клиента, спрашивали: «Куда едем?». А потом заламывали такую цену, от которой перехватывало дыхание и возникало испепеляющее желание стрелять, стрелять и стрелять! Длинными, нескончаемыми очередями!
Таксисты стали совсем симпатяги – до Москвы только за доллары. На худой конец – немецкие марки. Но вдвое больше…
В некоторых такси сидели хорошенькие молоденькие проститутки с бутылкой коньяка, заряженной клофелином, чтобы после второй рюмки клиент, в лучшем случае, проснулся бы в мерзлом придорожном кустарнике без намека на портки, багаж и деньги, а в худшем – отыскался бы через недельку в ближайшем лесочке, припорошенный грязным обледенелым снежком…
На вполне пристойных западных машинах тихонько патрулировали «боевики» и рэкетиры, зорко вглядываясь в багаж прилетевших иностранцев, в фирменные коробки соотечественников, вернувшихся с видиками, телевизорами или компьютерами. И если такого счастливца никто не встречает, более чем вероятно, что как только его такси тронется к Москве – за ним сразу же последует одна-две машины «боевиков». Он и десяти километров не успеет проехать, как его тормознут, заставят съехать на боковой проселок, а там хорошо если только надают по мордам или вырубят полицейской дубинкой по башке. Будешь возникать и рыпаться – пристрелят запросто…
Валить, валить надо к чертовой матери! Не от страха, не за хорошей жизнью – там своих заморочек хоть жопой ешь. Я поездил, на все насмотрелся. Сваливать надо от всех этих наших совковых рыл, от беспредела, от постоянного унизительного состояния собственной беспомощности, когда от тебя ни черта не зависит и ты ничего не можешь изменить.
Надо отваливать, и как можно быстрее и четче. Никаких эмоций, никаких правозащитных лозунгов и вонючих диссидентских всхлипываний. Все надо делать тихо, аккуратно и в хорошем темпе.
А манеж во всех цирках мира одинаковый – тринадцать метров.
Я втиснулся в рейсовый автобус, благо у меня с собой кроме дорожной сумки не было ни хрена. Все мало-мальски стоящие шмотки я еще в Ташкенте запаковал в так называемый «Багаж срочной отправки „Союзгосцирка“». Это такие деревянные ящики для транспортировки циркового реквизита. Приклеиваешь на ящик специальные бланки, вписываешь в них фломастером – «Отправитель: цирк Ташкентский», «Получатель: цирк Московский», «Багаж артиста такого-то»… и гори оно все синим пламенем!
Через пару недель заскакиваешь на Цветной бульвар в старый цирк – твой багаж уже стоит на конюшне.
…А вокруг серый, с грязными проталинами снег на обочинах, и автомобили на шоссе все бесцветные, серые, заляпанные по самую крышу, и автобус наш несется к Москве, вспарывая пелену мокрого серого тумана, и стекла изнутри потеют, и чтобы хоть что-то увидеть, нужно все время протирать их рукавом или перчаткой. А чего я там, мать их за ногу, не видел?! Ах, дерьмо погода!.. И это через три часа после Ташкента! Где уже месяц – плюс восемнадцать-двадцать, где белое, слепящее солнце в синем высоченном небе. Не то, что здесь – черные облака, как потолок в новостройке – подними руку и достанешь.
Ах! Пацана того, узбечонка, жалко до смерти! Или он не узбечонок был, а… Как его? Месхетинец, что ли? Да разве в этом дело?! Ему же лет четырнадцать-пятнадцать всего… И держал он в руках лишь старую армейскую ракетницу – из нее с десяти метров слону в задницу не попадешь, а они ему из автомата все кишки наружу выпустили! Это вместо того чтобы просто морду набить. И он ползет по теплой желтой азиатской пыли, тихо повизгивает, как поросеночек, а за ним все это черно-красно-розовое-мокрое тянется…
И это под таким солнцем, под таким небом!
– А вы с Москвы? Вы – местный?
Я поворачиваюсь. Рядом со мной сидит этакое юное создание с круглыми коленками и роскошными ляжками, выпирающими из-под кургузой кожаной юбчонки – короче некуда, и разглядывает меня своими откровенно блядскими глазками. Рожица у нее разрисована неумело, косметика дешевенькая, зубки давно нечищены, лак с ногтей наполовину облупился, и от нее за версту разит потом и одеколоном «Кармен».
– Местный, – отвечаю я.
– Хорошо вам… – завистливо вздыхает она.
– Чем же?
– Счас домой приедете – жена встретит, ребеночек…
Это она так пытается прояснить ситуацию. Дурочка ты моя родная, было бы тебе на пару лет больше, я бы тебя сейчас забрал к себе, выполоскал бы в ванне и трахал бы как жучку до завтрашнего утра. А потом бы дал денежку на таксярник и… Гуд бай, бэби! Чао, пупсик! Аривидерчи, киса!
– А тебя никто не ждет?
– Меня лично – нет. Я – человек свободный.
– А что ты в аэропорту делала?
– А мне сказали – там в стюардессы принимают.
– И как?
– А-а!.. Все только обещают, и каждый лезет и лезет.
– Они, что же, не видят, что ты малолетка?
– Почему я «малолетка»? Ничего я не «малолетка»!
– Ну, ты мне мозги не пудри, – говорю я. – Тебе сколько?
– А сколько вы дадите? – она трусливо косит по сторонам – не видит ли кто, придвигается поближе и как-то снизу, по-кошачьи, заглядывает мне в глаза.
Хорошенькая, сучка, спасу нет! Помыть, причесать, накормить, воткнуть для ее образования в видеомагнитофон какую-нибудь порнушку и… понеслась по проселочной. Взять ее с собой, что ли?
Еле сдерживаюсь, чтобы не положить руку на ее пухлое колено, обтянутое плохо заштопанными колготками, и говорю:
– Да у тебя, зайка, на роже написано – «статья сто семнадцатая, часть первая».
– Ой, ну что это вы все так боитесь сто семнадцатой? – она презрительно кривит губки и слегка отодвигается.
– В тюрьме скучища, кормят плохо, – говорю я. – А ты, я смотрю, все статьи знаешь?
– А чего… Ну, так это же… Ну, как его? «С лицом, не достигшим половой зрелости», да? – и она, лапочка моя, даже немного смущается.
– Молодец! – говорю. – Умница. Пятерка с плюсом. Так сколько тебе? Четырнадцать – есть?
– Почему четырнадцать? – обижается она. – Пятнадцать! Но все говорят, что я уже хорошо оформлена…
– Правильно говорят. Оформлена ты, действительно, будьте-нате. Но без меня, ладно? – говорю я и отворачиваюсь к окну.
Тому пацаненку, который скулил и полз в кровавой пыли, сжимая в костенеющей руке свою дурацкую ракетницу, тоже было, наверное, не больше пятнадцати…
Москва вообще умом сдвинулась. Какой-то пир во время чумы. Все в коммерцию бросились – рвут, хапают, валюту скупают, открывают счета в банках – у нас, за границей. Шустрят так, что от каждого дым валит. СП – совместные с иностранцами предприятия – как грибы после дождя! Самые главные сейчас люди – те, которые смылись из «совка» лет десять тому назад. Сейчас они прилетают в наш зловонный распад героями, деловыми людьми. Они уже там, за бугром, знают, как напарить ближнего, и до сих пор помнят, как это делается здесь, у нас. Все они – «президенты», «генеральные директора», «менеджеры», у всех визитные карточки с факсами и телексами, бланки, штампы, печати! Наши только от одного вида этих печатей балдеют и в любое дерьмо с головой бросаются.
Я-то знаю цену всем этим примочкам. Помню, года три-четыре тому назад мы работали в Стокгольме, и хозяин наших гастролей, отличный мужик, уже лет двадцать живущий в Швеции, наш бывший военный моряк, когда-то дрыснувший со своего эсминца, выплатил мне дополнительные шестьсот крон за несколько лишних выступлений. Я ему и говорю:
– Иван, дай мне какую-нибудь справку. А то меня на таможне замучают. У всех одна сумма, а у меня больше на шестьсот крон…
– Нет проблем, Эдик, – говорит Иван, пишет на своем бланке то, что требуется, и подает его мне.
– А печать? – спрашиваю.
Иван подводит меня к окну своего бюро, показывает на противоположную сторону улицы и говорит:
– Эдик, вон там, в низочке, есть мастерская по изготовлению всяких печатей, штампов, бланков, визиток… Сходи туда и закажи себе любую печать, какая тебе понравится. Хоть с гербом Советского Союза. Это недорого. А у меня никаких печатей нет. Мне тут верят на слово.
Поэтому, когда через пару дней после прилета в Москву, в полуподвале на Стромынке, в роскошно отделанном помещении бывшей дворницкой я, наконец, нашел «офис» Женьки Овчаренко – главы какой-то околоцирковой конторы, я не очень-то клюнул на все эти факсы-телексы и на девочек-референтов, болтающих по разным телефонам на разных языках. Я Женьке просто сказал:
– Жека, нет ли у тебя концов организовать мне гостевой вызов в Германию? Хотя бы на месячишко.
– И ты, Брут… – Женька нажал кнопку на телефоне, смахивающем на пульт управления космическими полетами, и когда оттуда раздалось: «Слушаю вас, Евгений Алексеевич!», сказал:
– Меня ни с кем не соединять. Я занят.
Из-под стола Женька достал бутылку семизвездочной «Метаксы» (я такой в жизни не видел!) и две рюмки. Мы выпили. И тогда Женька сказал:
– Эдик, а почему ты хочешь именно правой ногой почесать левое ухо? Зачем ты так усложняешь ситуацию? Для того чтобы смылиться из «совка» сегодня существует масса других способов.
– Я хочу смылиться?! Перекрестись, Женька! Мало мы с тобой поездили, мало у меня было возможностей остаться там, за бугром? Ты же знаешь – я потенциальный возвращенец…
– Тогда зачем тебе гостевой вызов? Я могу воткнуть тебя в одну небольшую группу – в Америку на шесть недель, я как раз комплектую программу и ты можешь стать ее украшением. И обойдется тебе это гораздо дешевле, чем гостевой вызов. Я беру всего тридцать процентов от того, что ты там заработаешь. А в Штатах, как тебе известно, существует цирк «Барнума и Бейли», и ты сможешь там запросто определиться на дальнейшее…
И тут я подумал, что сегодняшнее наше смутное время – это время Женьки Овчаренко. И таких, как Женька. Он всю жизнь был очень средним жонглером и гениальным пронырой. Он не вылезал из зарубежных гастролей, куда отбирали лучших из лучших и где по гамбургскому счету – Женьке просто не было места. Поговаривали, что Женька слегка «постукивал» в КГБ, но у нас этим занимался почти каждый, кто хотел ездить за границу, не имея на это права.
– Хорошо, Жека, – сказал я. – Сейчас я тебе честно обрисую ситуацию.
Я вытащил все свои медицинские справки – от выписки из истории болезни Военно-медицинской академии до липовой бумажки ташкентского доктора Анатолия Рувимовича.
– Если я буду работать в программе – в Америке, в Германии или еще где, у меня не будет свободной минутки. Сам знаешь – днем репетиция, вечером – представление… Если же я поеду по гостевому вызову – я смогу там хоть немного подлечиться. В Мюнхене, говорят, есть одна потрясающая клиника. А у меня от прошлых поездок скопилось немного валютки, и я хотел бы…
– Эдик, у меня просто нет времени слушать всю эту херовину, – прервал меня Женька. – Хочешь темнить? Бога ради! Тебе так удобнее? Нет проблем. Я же тебя ни о чем не спрашиваю. А все эти справки можешь свернуть с трубочку и засунуть себе в жопу. Мне они – до фонаря. Итак?
Он подвинул к себе блокнот и стал деловито записывать:
– Значит, первое. Гостевой вызов в Мюнхен?
– Да, Хотя бы на месяц.
– На три. Можешь не успеть сориентироваться. Второе – паспорт. Третье – билет на самолет. Сейчас с этой позицией такая заморочка, тебе самому не осилить. Что еще?
– Да все, вроде…
– Нет, не все. – Женька открыл вделанный в стену небольшой сейф, вынул оттуда тоненькую брошюрку и бросил ее на стол. – Это тебе от меня на память. Бесплатно. Тут ты найдешь все, что тебе нужно.
Я проглядел брошюрку. Это была подробнейшая инструкция о том, как просить в Германии политического убежища, куда нужно идти, что нужно говорить, как нужно держаться, перечень возможных вопросов, примеры правильных ответов, адреса, телефоны и даже фамилии чиновников всех немецких учреждений, занимающихся приемом беженцев в основных крупных городах Германии. Включая и Мюнхен.
– Мне-то это зачем? – фальшиво спросил я, не находя в себе сил выпустить эту брошюру из рук.
– Эдик! Ты – классный акробат, – сказал Женька и налил еще по рюмке. – Сегодня – ты лучший эквилибрист в «совке». Но как драматический актер – ты полное говно! И глядя в твои лживые глаза, я могу ответить тебе только словами гения русской сцены Станиславского: «Не верю!».
Я молча пожал плечами и сунул инструкцию в карман куртки.
– Теперь о деле. – Женька жестко посмотрел на меня. – Как ты понимаешь, все стоит денег. Я завязан на очень солидных людей во всех этих сферах…
Он потыкал пальцем в список необходимых для меня бумаг.
– Вызов – три тысячи, паспорт в ОВИРе – пятнадцать, консульская виза без очереди – пять, за билет в одну сторону – четырнадцать плюс две с половиной сверху. Инструкция, которая тебе так «не нужна», – полторы. Но это тебе приз за решительность, конспиратор хуев. И торопись! Цены растут каждый день!
Я быстро прикинул общую сумму – получалось что-то около сорока тысяч. У меня была заначка на черный день – тысяч двадцать, но я рассчитывал еще кое-что продать…
Женька будто бы прочитал мои мысли:
– Есть другой эквивалент расчета: вызов – пятьдесят долларов, паспорт – двести, виза – сто, билет – за рубли, сверху пятьдесят зеленых. Это немного не соответствует курсу, но такие ставки, старик, и я ничего не могу поделать. Если будешь распродавать свои видики-шмидики, «тачку» и хату – могу устроить серьезных клиентов. Платят любой валютой в разумных пределах. Двадцать пять процентов – мои. Но зато и я постараюсь выбить из них побольше. Так что ты ничего не теряешь. О'кей?
– О'кей, – сказал я и выпил свою рюмку.
– Давно бы так, – рассмеялся Женька.
Он тоже поднял рюмку и только хотел выпить, как его невероятный телефон щелкнул, и голос референта произнес:
– Евгений Алексеевич. Вашингтон на проводе. Мистер Саймонс.
– Все, Эдик! Чеши по холодку. Я тебе через пару дней позвоню.
Он отставил в сторону рюмку с коньяком и поднял телефонную трубку. И вдруг, неожиданно для меня, бойко заговорил по-английски. Вот это да! Кто бы мог подумать?!
Все-таки я жутко беспринципный тип!
Всю дорогу от Женькиного офиса до дома я говорил себе: какое счастье, что у меня есть старый приятель Женя Овчаренко! Какое счастье, что он может избавить меня от целого комплекса чудовищных предотъездных унижений, с которыми сталкиваются тысячи наших несчастных эмигрантов, не имеющих такого Жени Овчаренко!
А приехав домой, я понял, что если бы мне пришлось перечислить пункты, по которым я хочу навсегда уехать из этой страны, то одним из таких пунктов был бы – Женька Овчаренко. Конечно, нельзя чтобы государством управляли кухарки, но нельзя это государство отдавать и Женьке Овчаренко. Или ему подобным. Даже если кто-то из них бойко говорит по-английски.
И вот это отсутствие четкой позиции и твердых, принципиальных убеждений во мне самом меня иногда очень и очень пугает…
На следующий день я захватил с собой маленькую узбекскую дыньку, которую привез из Ташкента, подъехал на Бородинскую в «валютник», купил за одиннадцать долларов большую бутылку шведского «Абсолюта» и помчался в район стадиона «Динамо» – в наши Центральные мастерские по изготовлению цирковой аппаратуры и реквизита – к Павлу Петровичу. На Пал Петровича нельзя жалеть денег – ни «деревянных», ни конвертируемых. Особенно, если ты хочешь смылиться и рассчитываешь там работать по своей профессии.
Не потащишь же ты туда пьедестал, который в манеж выносили пятеро униформистов. В нем только механических премудростей да электрических моторов – килограмм на полтораста! Там мне нужно совершенно другое.
Поэтому я и бросился к Пал Петровичу. Пал Петрович – механик Божьей милостью! Прозвище – «Кулибин», возраст – семьдесят, отличительная особенность – пол-литра водки ежедневно при совершенной ясности творческого мышления и недельный запой один раз в три месяца с полным отключением от реальной жизни.
– Не боись, Эдуард, – сказал мне Павел Петрович. – Я тебе сделаю такой аппаратик, что все уссутся от зависти!
Он уже выпил стакан «Абсолюта» и теперь деликатно закусывал тоненько нарезанными ломтиками дыни. Потом вытер заскорузлые пальцы ветошью и стал набрасывать на клочке оберточной бумаги эскиз, сразу же проставляя предполагаемые размеры.
– Вся эта хреновина будет вроде плоского чемодана… – комментировал он. – Вот тута кнопку нажал – он раскрывается, и уже не чемодан, а столик с ножками. Тама же две трости с кубиками… Отработал на двух, вот отсюда выдернул их, а вот сюда – в центральную дырку – одну вставил. Тама будет вертушка с трещоткой и стопором. На этой трости – делаешь копфштейн, стоишь одну руку, как хочешь выгибаешься. И все это с вращением. Ты в какую сторону обычно вертишь? Я уж подзабыл малость…
– По часовой стрелке.
– Ага! Точно… Тады нет вопросов. Отработал номер, спрыгнул со стола, вот на эту штуковинку нажимаешь, и твой столик обратно превращается в чемодан! Ну, как?
– Замечательно!
Я вспомнил, что в самолет по «бизнес-классу» принимают всего двадцать килограмм багажа, и спросил:
– Он килограмм десять потянет?
– Ты что, Эдуард? Куды тебе такую тяжесть? Пять – пять с половиной – не больше. Я тута в авиационном институте малость хагээс-тридцать достал, так неужто я для тебя пожалею?!
– Что это за «хагээс»?
– Сталь такая. Только на космос идет. Тоненькая, легонькая, трех слонов выдержит. У тебя какой рабочий вес? Твой личный?
– Семьдесят три – семьдесят четыре.
– Вот и считай, что у тебя будет двадцатикратный запас прочности. Хватит тебе?
– Хватит. Налить?
– Не, рано пока. Я еще в обед стакан шлепну и будя. Вот я говорю – с таким портативным реквизитом можешь где хочешь работать – что в манеже, что на сцене в Кремлевском дворце, что на любой эстрадной халтуре!
Я подумал о том, что если мне удастся продать квартиру, машину и все остальное барахло за валюту, то после расчета с Женькой Овчаренко у меня еще останутся кое-какие деньжата. И надо будет их как-нибудь вывозить за пределы нашей великой и необъятной. И я спросил:
– А ножки будут трубчатые?
– Трубчатые. И неразборные, – Пал Петрович внимательно посмотрел на меня поверх очков. – Но тебе я могу одну ножку сделать с хохмой. Запихнешь туда – чего хочешь. Наварю фальшивые головки от винтов, а стыки заполирую так, что никто сто лет не догадается! Сделать?
– Да мне, вроде, как-то ни к чему…
– Сделаю! Глядишь и пригодится, – Пал Петрович что-то пометил в эскизе. – Слыхал – Левка Гаврилиди в Канаде остался? Пацан один из подкидных досок – в Египте. Я ему только-только ходули с амортизатором сотворил – он на них с подкидной доски тройной сальто-морталь с пируэтом делал… И на тебе! На хер ему там ходули?
– А тебе неохота уехать, а, Пал Петрович? – осторожно спросил я.
– Не, Эдик. Я там с голоду подохну.
– С твоими-то руками?!
– Хоть с руками, хоть без них. Я – человек пьющий. А тама этого не уважают. Это у нас чем больше закладываешь, тем больше с тобой нянькаются. А тама – извини-подвинься.
Словно в подтверждение сказанного Пал Петрович налил себе полстакана «Абсолюта»:
– Эх, Эдуард, нарушаю я с тобой свой регламент!
И выпил. Отрезал кусочек дыньки, понюхал его, но есть не стал. Отложил в сторонку и спросил меня тихо:
– Как думаешь, Эдик, война будет?
– Какая?
– Гражданская.
– Так она уже идет. Весь юг полыхает. Тебе этого мало?
– Не, Эдуард… Я тебя про нас спрашиваю – про Россию.
– Не знаю. Не думаю.
– А вот я так полагаю – будет. Ты глянь чего творится! Это же уму непостижимо! Не могут люди так долго выдерживать. Кака-никака отдушина, а должна произойти! Да и начальникам это на руку. Они под это дело чего хошь спишут.
– Да Бог с тобой, Петрович!
– Точно, Эдик, точно… По первости начнут, как всегда, жидов резать, а потом и брат на брата пойдет…
Я готов был подписаться под всем этим, но на всякий случай трусливо промолчал.
– Но мы с тобой уже свое отвоевали, – Петрович решительно завинтил пробку на «Абсолюте» и отставил бутылку в сторону. – И ты, и я. Хватит! Только мне жить с гулькин хер осталось, а у тебя еще лет сорок впереди. Уезжай, Эдуард, отсюда. А я тебе такой реквизитик заделаю – пальчики оближешь! С ним на любой манеж не стыдно будет выйти. Уезжай…
Все, все! Пора вызванивать какую-нибудь бабу! А то мне уже которую ночь мерещится эта молоденькая автобусная поблядушка. Так и вижу ее круглые коленки в заштопанных колготках, ее потрясающие ляжки из-под короткой кожаной юбочки…
Конечно, можно раскрыть мой замечательный секс-блокнотик, сесть на телефон и начать планомерно обзванивать весь список одноразовых телок. Но мне нужен был четкий «верняк». И я позвонил Юльке.
– На ловца и зверь бежит, – рассмеялась она. – Я уже даже в ваш вонючий «Союзгосцирк» звонила, или как там он у вас теперь называется. Мне сказали, что ты в Ташкенте заболел и вот-вот должен появиться в Москве. Что с тобой?
– Острый, очень болезненный приступ хронического желания увидеть тебя в своей койке.
– Состояние тяжелое, температура повышена, дыхание частое и прерывистое?
– Да, да, да!
– Еду, – сказала Юлька.