412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Москалев » Маленькое сердце (СИ) » Текст книги (страница 1)
Маленькое сердце (СИ)
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 19:46

Текст книги "Маленькое сердце (СИ)"


Автор книги: Владимир Москалев


Жанр:

   

Рассказ


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

   Летом 1989 года мне довелось побывать в городке Дрогобыч, на западе Украины. Собственно, со своей мочекаменной болезнью я планировал поехать в Трускавец, но меня отговорили. Лечебная вода там уже не та, да и разбавлять ее стали. В Дрогобыче совсем другое дело: на окраине городка родник, та же «Нафтуся», но природная, живая, бьет из-под земли. Кто знает – едет только сюда. Эффект потрясающий: гонит песок, дробит камни. Снять комнату здесь совсем не трудно: жилплощади пустует много, а доход с желающих поправить здоровье немалый, если учесть, что постояльцев бывает в месяц по нескольку человек. Поэтому жители с охотой пускают квартирантов.


   Хотя был будний день и далеко не вечер, мне сразу же повезло: в третьем дворе за изгородью, что тянулась вглубь поселка прямо напротив автобусной остановки, я увидел женщину, склонившуюся над грядками. Но, прежде чем обратиться к ней с вопросом, я бросил взгляд на дом. Ничего, добротный, недавно выбелен; три окна, терраса, мансарда. По высоте судить – похоже, есть и второй этаж, который сдается постояльцам. Я пригляделся внимательнее: так и есть, наверху в стене два окна. К дому ведет дорожка из белого кирпича, слева – сарай, летняя кухня; справа – яблони, груши, остальная земля под грядками с овощами.


   Услышав мой вопрос, женщина с трудом выпрямилась и, держа в руке пучок сорняков, повернулась ко мне. Потом, опустив голову, неторопливо шагнула с грядок и так, глядя в землю, медленно подошла. Метрах в двух от калитки она остановилась и подняла на меня тяжелый, усталый взгляд.


   Я увидел ее грустные глаза и едва не отшатнулся, настолько они поразили меня. Они излучали не печаль; в них читалось огромное, всепоглощающее горе, постигшее ее когда-то, скорее всего, очень давно. Серые, в темных кругах, глаза эти смотрели без интереса, без жажды жизни, как-то уныло. Сама она была уже старой, на вид лет восемьдесят. Седые волосы, потухший взгляд, бескровные губы, лицо бороздили морщины, вероятно, не один раз орошаемые слезами. Одета она в шерстяную рыжую полинялую кофту, поверх нее – передник. Юбка длинная, старая, пепельного цвета, из-под нее виднеются серые сапожки. Голова повязана бледно-зеленым платком с редкими выцветшими узорами.


   Подумав, что этой женщине, видимо, совсем не до меня, я хотел было уже извиниться и уйти, как вдруг она сказала печальным голосом, улыбнувшись одними уголками губ:


   – Наверное, лечиться приехали? – и, увидев мой кивок, прибавила: – Поди, издалека...


   – Из Москвы.


   – Да, там тоже болеют, – негромко проговорила она, несколько раз кивнув. Помолчав, тяжело вздохнула: – Вот ведь напасть на людей, и за что им такое...


   – Что поделать, так уж выходит, – грустно констатировал я в ответ. – Многих донимают болезни: кого печень, кого желудок... я вот с почками.


   – Да, да, знакомо, – снова закивала женщина. – Один вы, похоже? – без любопытства оглядела она меня, остановив взгляд на чемодане.


   – Один, мать...


   Едва я это произнес, она вздрогнула, меж бровей ее тотчас обозначилась глубокая складка, а уголки губ скорбно поползли вниз. Но глаза она не опустила, всё так же глядя на меня, и я увидел в них крик души – израненной, искалеченной, – который, казалось, вот-вот сорвется с ее губ, огласив окрестности... Но не сорвался, хотя губы и приоткрылись слегка. Вместо этого она, протянув руку, открыла калитку, при этом чуть отойдя в сторону.


   – Проходите тогда, есть у меня комнатка для вас. Как раз для одного. Светлая, теплая. Вам понравится. Да и родник рядом.


   Пропустив меня и закрыв калитку, женщина развернулась и медленной старческой поступью направилась к дому. Я последовал за ней.


   Мы вошли. Внутри было чисто и уютно. В прихожей стоял маленький столик, на нем свежие цветы в вазе; слева – дверь, давно не крашеная, похоже, в спальню. Так оно и оказалось. Еще левее тянулись кверху ступени, должно быть, на второй этаж или чердак.


   Хозяйка открыла дверь, но другую, ту, что справа. Я увидел маленькую, сильно вытянутую комнатку с довольно широким окном, столом, стулом и кроватью напротив этого окна. Поверх кровати – ромб зеленого одеяла, обрамленный густой строчкой пододеяльника; на стене – тканый ковер с оленухой и маленьким олененком.


   Только я подумал, что неплохо бы поселиться тут, потому что о лучшем и мечтать не приходится, как хозяйка произнесла с легким смущением:


   – Ну, вот... и ваша комната. Как вам?..


   – Здорово! – заулыбался я. – Мне нравится. То, что надо.


   – Вот и хорошо, – обрадовалась она. – А сейчас пойдемте в зал; вы там посидите немного, а я здесь пока приберу... простыню вам свежую, наволочку.


   Мы вошли в ее комнату, – большую, светлую, – и она на время оставила меня.


   Я бросил взгляд по сторонам. Все чисто, скромно, уютно, все дышит теплотой и умиротворением. Три окна в этой комнате, стол, стулья, телевизор на тумбочке под ажурной вышивкой, сервант, комод, тюлевые занавески, горшки с фиалками, геранью и столетником. Всё это я оглядел, сидя на диване. Потом взгляд уперся в Красный угол с иконой Христа и лампадкой перед ней, скользнул по карнизам, обоям и, наконец, остановился на фотографиях, развешанных на стене. Их было немного, и мне, честно говоря, не было никакого дела до родственников хозяйки на этих пожелтевших от времени фотокарточках, но какая-то неодолимая сила магнетизма подняла меня с дивана и заставила подойти ближе, чтобы рассмотреть их.


   Женщины и мужчины, молодые и пожилые, – никого из них я не знал, и они вовсе не представляли для меня интереса, разве что возбуждали любопытство люди в военной форме образца Первой Мировой войны. И женщины с прическами и одетые по моде тридцатых и сороковых годов. Я хотел было уже отойти от этого своеобразного «иконостаса», как вдруг мое внимание привлекла одна фотография. На ней – мужчина и мальчик, оба во весь рост. Ребенку лет, наверное, десять, не больше. Он тесно прижимается к мужчине, крепко обхватив его за руку и склонив к ней голову. Оба улыбаются. Взор мальчика выражает безмерную радость. Он, кажется, очень доволен, что снимается рядом со своим отцом. В том, что это именно так, я перестал сомневаться, когда увидел рядом еще два снимка. И снова отец с сыном вместе. Правда, на одном из них малыш пониже ростом, вероятно, ему здесь всего лет шесть. А на другом он и вовсе маленький, годика три. И такая же счастливая улыбка у него на губах, такое же безграничное обожание человека, которого он то обнимает за шею, то сидит у него на коленях. И отец... Боже, каким счастьем искрятся его глаза, какая беспредельная любовь сквозит в его жестах, когда он обнимает то одной рукой, то двумя своего маленького сына!


   Я залюбовался этими фотографиями и теперь уже не мог отойти от стены, будто прикованный к ней взглядами этих двух людей. Но что особенно меня удивило и тотчас заставило подумать о войне, так это первая карточка. На ней отец был снят в военной форме: с погонами, орденами и красной звездой на шапке. Но и сын, – кто бы мог подумать! – вот этот мальчуган, красивый, уже с волевым лицом, тоже в военной форме. На нем шапка со звездочкой, ватник не по размеру и, кажется, валенки.


   Долго я стоял и думал, что бы это могло значить и кто такие эти двое, как вдруг меня осенило: партизаны! Ну конечно же, разве непонятно? Отец и сын, оба в партизанском отряде. Да, но... ведь мальчик совсем маленький. Что он там делает, на суровых тропах войны, как он вообще туда попал? Зачем отец взял его с собой, разве детям место среди солдат – с винтовкой на плече, с гранатой за кушаком? Да, именно так, я разглядел за поясом у мальчика рукоять гранаты, а за его спиной дуло ружья, которое поначалу принял за обычную ветку, поскольку снимок сделан был в лесу. Ну, а граната, конечно же, для виду. Тяжелая, противотанковая, ребенку она не под силу.


   Я смотрел на этих двух людей и чувствовал, как меня точно парализовало. Я уже не мог отойти от этой стены и во все глаза глядел на мужчину с ребенком, гадая, кто они и как очутились в партизанском отряде.


   И вдруг мне показалось, что я не один в комнате. Кто-то наблюдает за мной – невидимый, безмолвный, пытаясь взглядом проникнуть в мою душу, понять, какое впечатление произвела на меня фотография, от которой я не мог отвести глаз.


   Я повернул голову... и обомлел. Женщина стояла в дверях и молча смотрела на меня. Я хотел что-то сказать, спросить у нее, быть может, даже извиниться за такую бесцеремонность, но слова не шли с языка. Я стоял и тупо глядел на нее, чувствуя себя вором, которого застали на месте преступления. Смутившись и переступив с ноги на ногу, я вновь направился к дивану, но тут хозяйка сказала:


   – Комната готова, вы можете располагаться.


   И, опустив голову и посторонившись, пропустила меня.




   Потянулась череда однообразных дней. Они потекли в строго установленном мною самим распорядке; его, в общем-то, придерживались и другие. Один из нас (постояльцев) каждое утро отправлялся к источнику за целебной водой. Выходили затемно, набирали трехлитровую банку и приносили домой. Это для остальных квартирантов, которые пили воду за час или за полчаса перед едой. Потом завтрак, прогулка, обед, снова прогулка, ужин и вечером – либо за стол в домино, либо к телевизору, который хозяйка охотно предоставляла в наше распоряжение. Разумеется, весь день при этом – до еды и после – мы пили воду из источника, кому и сколько назначил врач. Свою дозу каждый знал сам.


   И вот однажды...


   Пообедав в столовой, я немного погулял по городку, любуясь его небольшими, красивыми крашеными домами с садами, палисадниками и огородами, побродил вдоль речки, вышел к пруду и направился к дому знакомой уже дорогой. Хотелось почитать – либо в комнате, либо попросту сидя на скамейке у крыльца.


   Миновав ступеньки, я сразу повернул вправо к своим «апартаментам» и уже собрался войти, как вдруг боковым зрением уловил, что кто-то стоит в зале и сквозь раскрытые двери, похоже, смотрит в мою сторону. Я повернул голову и, вздрогнув, застыл на месте. Рука так и осталась протянутой к дверной ручке, словно обратилась в камень.


   У стены, той самой, где совсем недавно я разглядывал старые карточки, замерла эта женщина, – безмолвная, в скорбной позе Богородицы, – печально глядя на фотографию отца с сыном. Руки ее были скрещены на животе, в них она комкала сдернутый с головы платок. Мне показалось, я вижу статую, столь она напоминала ее – недвижимую, немую, без малейшей искры жизни, которая выдавала бы, что передо мной живой человек. Она стояла ко мне боком, и ее лицо в профиль, – застывшее, окаменелое, строго очерченное на фоне окна, – казалось, было схоже с ликом усопшего.


   Словно околдованный, не в силах отвести от нее взгляда, я не мог двинуться с места. В этом доме витала какая-то тайна, я чувствовал это, я понял это еще тогда, когда эта женщина увидела меня у стены точно так же, как сейчас увидел ее я сам. Теперь мы оба стали причастны к этой тайне, но с той разницей, что я лишь коснулся ее, а у этой женщины она таилась в глубине ее загадочной, непознанной никем души. Для нее ее прошлое было свято, это все, что у нее осталось, а потому оно не предназначалось для чужих ушей.


   Я не имел права посягать на эту тайну, ибо мы были совершенно чужими людьми. Поэтому, как бы ни хотелось мне вызвать хозяйку на разговор, имея в виду эту фотографию на стене, я не стал этого делать. Я только ждал, когда истечет минута магнетизма, который держал мой взгляд на фигуре этой женщины.


   Но то, что произошло в следующее мгновение, вновь заставило меня вздрогнуть и остаться на месте, хотя минута гипноза давно прошла. Женщина вдруг повернула голову и остановила на мне свой задумчивый, потухший взгляд. И снова я оказался в положении вора, забравшегося в чужой дом и встретившегося лицом к лицу с хозяйкой. Уже второй раз! Я готов был провалиться на месте от стыда. Опустив голову, я подумал, что не каждому смертному доведется, как мне сейчас, увидеть такую леденящую душу картину: статуя поворачивается и смотрит прямо на вас, в ваши глаза! Мне вспомнился дон Жуан у Пушкина. Что если эта женщина в следующий миг протянет ко мне руку?.. Ей богу, наверное, я закричу от ужаса!


   Едва мне пришло это в голову и я поднял глаза, чтобы убедиться в бесплодности моей фантазии, как кровь похолодела у меня в жилах и налились свинцом ноги. Не меняя выражения лица и взгляда, женщина протянула ко мне свою белую руку, ту, в которой не было платка... Я не знал, что и подумать, мысли вихрем носились в мозгу. Протянуть ей свою руку? Отдать себя в ее власть? Но что как рука эта – сестры командора?!..


   И тотчас я услышал голос этой женщины, который меня успокоил. Нет, все же передо мной стоял живой человек: я увидел легкую, виноватую улыбку у нее на губах.


   – Не бойтесь. Подойдите сюда, – тихо произнесла она, сделав жест рукой и немедля опустив ее.


   Я не мог не откликнуться на ее зов. Чувствуя себя в ее власти, я безропотно подошел. Она перевела взгляд на фотографию, заставив и меня сделать то же.


   С полминуты длилось тягостное молчание. Со стены на меня с любопытством, улыбаясь, глядели двое: мужчина и мальчик. И еще эта женщина. Я уловил ее взгляд, обращенный на меня, но не смел встретиться с ней глазами.


   – Знаете ли вы, что значит любить? – внезапно послышался ее сдавленный голос. Не дожидаясь ответа и вновь устремив взор на фото, она продолжала: – Я хочу спросить, знакомы ли вы с любовью, какую могут испытывать друг к другу отец с сыном?


   Так вот оно в чем дело! Значит, я был прав тогда, когда впервые увидел эту фотографию. Теперь осталось узнать, кем приходится хозяйка этим двоим. Сейчас она раскроет мне эту тайну, я знал об этом, но уже догадывался, кто были этот мужчина и этот мальчик.


   Не глядя на меня, она молча ждала ответа. И я сказал:


   – Знаком. А любить... по-видимому, это нечто такое, что не укладывается в рамки обыденности и не доступно иным людям в силу известных причин.


   Не меняя направления взгляда, она дрогнувшим голосом, растягивая слова, ответила мне:


   – Если и есть на свете самая возвышенная любовь, то она здесь. Она смотрит на вас с этой карточки.


   – Кто же они, Анна Федоровна?.. – осторожно спросил я.


   И услышал голос раненого сердца, которое, как ни противься, будет кровоточить до последнего своего удара:


   – Мой муж и наш сын...


   Дальше она говорить не смогла, хотя и хотела, как мне показалось. Я бросил на нее быстрый взгляд и увидел, как скривились ее губы, задрожал подбородок, а из глаз одна за другой покатились, скупые поначалу, слезы. Она уронила лицо в платок и застыла так, на мгновение вновь схожая с прежней статуей. Потом судорожно всхлипнула и затряслась, рыдая, но нисколько не стесняясь этого и не обращая на меня внимания.


   Я молчал. Да и что было сказать? Разве найдутся слова утешения, коим под силу залечить кровоточащую рану и унять боль, не минутную, а долгую, мучительную, годами рвущую пополам сердце и терзающую душу? Нет таких слов. И любой лекарь бессилен, коли не смог излечить рану самый лучший хирург на свете – время.


   Я подумал, что внутренне был готов к этой сцене. Тайна этого дома хранила в себе какое-то горе, и в эту минуту передо мной, всколыхнувшись, медленно начала подниматься завеса трагедии жизни этой женщины. Я чувствовал, что она, по неведомым мне причинам, решилась на этот шаг.


   Успокоившись немного, она подняла на меня влажные глаза, заглянула в самую мою душу и проговорила, выдавила из себя:


   – Их больше нет... я осталась одна. Я уже много лет одна.


   Помолчав, словно собираясь с мыслями, и глядя на меня глазами матери, намеревающейся вести разговор по душам со своим сыном, она продолжала:


   – Я вижу, вас тронула эта фотография и вы хотели бы узнать, что же случилось...


   – Вам это, наверное, больно вспоминать, поэтому я не имею права настаивать... – попробовал я возразить.


   – Нет, нет... я должна вам все рассказать. – С вымученной улыбкой она внезапно взяла меня за руку, гипнотизируя взглядом. – Я хочу, чтобы вы знали, ведь я не рассказывала никому, а вы... ваше лицо внушает доверие, а ваши глаза... у нашего мальчика были такие же: и разрез, и овал, и цвет... Святая матерь Божья! Ведь один в один, словно это он сам!..


   Я чувствовал себя ужасно неловко, точно до сих пор скрывал от этой женщины какую-то правду, которую она в эту минуту внезапно прочла в моих глазах. Волей-неволей я опустил их: уж слишком пристальным был ее взгляд. А она тем временем продолжала:


   – Вот и поглядела я перед смертью в его глаза. Уж полвека почти минуло, как я видела их живыми... И вот теперь будто мой сын вернулся с войны через сорок лет. Он стал взрослым, таким, как вы. Но он нем и ничего уже не расскажет. За него это сделаю я... ведь сегодня годовщина сыночку моему...


   Сказав так, она, не выпуская моей руки, сделала шаг в сторону:


   – Пойдемте к дивану, мне уже тяжело стоять.


   Мы сели на диван, рядом, и она довольно долго молчала, хмуря брови и глядя в одну точку – на вышитый разноцветный орнамент из цветов и листьев на ковровой дорожке. Потом внезапно встала, сняла фотографию со стены и, вновь сев рядом со мной, положила ее себе на колени. Наконец, собравшись с силами и всколыхнув в памяти волну воспоминаний, она начала говорить.


   Повесть эта была сбивчивой и непоследовательной, часто уходила в сторону и нередко прерывалась тяжелым вздохом этой женщины и ее долгим молчанием. Я слушал ее с удивлением: как могла она всё помнить, ведь прошло столько лет!.. Но ничего удивительного здесь не было: она не имела права забыть. Как жена, как мать. И она всю свою жизнь, каждый год вновь и вновь вспоминала, стараясь ничего не упустить, чтобы с этой светлой памятью вскоре уйти в забвение самой.


   Вот ее рассказ. Таким я его услышал.


   – С Григорием мы познакомились в тридцать втором году, на сенокосе, еще через год сыграли свадьбу, а в тридцать четвертом у нас родился сынок. Мы назвали его Ваней. Вот он, рядом с отцом. Я поднесу поближе...


   Она подняла карточку с колен, и та мелко задрожала у нее в руках. Увидев это, Анна Федоровна положила ее на место и продолжала:


   – Помните, я спросила у вас про любовь? Думаете, бред выжившей из ума старухи? Нет, сынок, эти двое словно созданы были друг для друга. А началось всё внезапно, отец, наверное, и сам не ожидал. До этого он не проявлял к ребенку большой любви, мол, ну родился и родился, какая уж тут особенная радость или счастье. Он вообще был скуп на проявление чувств. Подойдет, бывало, к кроватке, посмотрит, улыбнется и отойдет. Потом смастерит какую-нибудь игрушку. Он любил вырезать из дерева пароходы, самолеты, даже маленьких человечков, потом разукрашивал их и отдавал Ванюше. Тот уже начал ходить, но пока еще не говорил, только всегда радостно улыбался, рассматривая и беря в руки эти игрушки. Они лежали у него в кузове железного самосвала, и он позже любил возить этот самосвал за собой на веревочке.


   Вскоре он уже выговаривал некоторые слоги, а потом и слова. Я всё хотела, чтобы он поскорее назвал меня мамой; думаю, все матери мечтают об этом; но он... знаете, мне поначалу даже стало обидно. Первым его словом было «папа». Ну что тут поделаешь? Подумала, может, позднее чаще станет говорить «мама»? Говорил, конечно, называл, и меня это утешало, но однажды, когда они вдвоем с отцом возились на полу с игрушками, я подошла и спросила: «Сынок, а кого ты больше любишь, маму или папу?» Он тут же бойко ответил: «Папу». У меня сердце чуть не оборвалось. Как же так, думаю, ведь я его кормлю, одеваю, укладываю спать... ведь рожала его, вскормила своей грудью!.. Решила спросить еще раз, за обедом: может быть, ребенок ошибся, сказал, не подумав как следует. Спросила... Он внимательно посмотрел на меня, склонив головку набок, помедлил немного и вдруг, бросившись к отцу, повис у него на шее. И я услышала: «Папу!» Помню, той ночью я долго плакала. Муж утешал меня, а я никак не могла успокоиться.


   – Знаете, Анна Федоровна, – сказал я, воспользовавшись внезапно наступившим молчанием, – а ведь и у нас с сыном было так же. Точь-в-точь, та же самая сцена.


   – Правда? – по-матерински нежно улыбнулась она. – Видите, какой вы счастливый!.. Ну, а сейчас? Сколько ему?


   – Семь с половиной.


   – Уже большой... И что же, как он?.. Вы с ним дружите? Не ошибся он тогда, пять или шесть лет назад?


   – Нет, что вы. Мы с ним неразлучны, всюду вместе. Читаем сказки, ходим гулять, катаемся вдвоем на большом велосипеде.


   – Вы счастливы? – внезапно спросила она.


   – Безусловно, ведь я очень люблю своего сынишку, и он меня тоже. Мы с ним не можем друг без друга – куда я, туда и он.


   Не стоило больше говорить о себе, я понимал это, поэтому замолчал, ожидая продолжения рассказа.


   Анна Федоровна мелко и часто кивала, слушая меня, а глаза ее медленно сползали с моего лица вниз. И вернулись к фотографии, которую ненадолго покинули. Она глубоко и тяжело вздохнула.


   – Это хорошо, – продолжала она. – Значит, вы легко поймете меня. С того дня... с того самого, когда Ванюша так сказал, я перестала узнавать Григория. До этого всегда чуть мрачноватый и малоразговорчивый, он преобразился на моих глазах, стал совсем другим. Он проводил с Ванюшей все свое время, даже меня уже не замечал. Едва он приходил с работы, сынишка бросался к нему. Отец подбрасывал его в воздух, прижимал к себе, и они тотчас разрабатывали план вечерних мероприятий: поиграть в солдатиков, потом в самолеты, дальше – спускать на воду корабли; для этой цели им служило корыто. А поздно вечером, перед тем как лечь спать, отец рассказывал сыну сказки или читал их по книге. Так Ванюша и засыпал каждую ночь, а когда подходила я, он меня даже слушать не хотел, говорил, что я не умею так, как папа.


   Когда наступали выходные дни, дом вымирал: оба просыпались, умывались, завтракали и исчезали в неизвестном направлении. Зимой, если не очень холодно, они ходили на лыжах и катались с горок на санках, а летом... я не видела их до темноты. Они собирали ягоды, грибы, орехи и приносили домой, да еще гору желудей и целую охапку желтых и красных листьев в придачу. Не забывали и мать: Ванюша уже хорошо знал, что мама любит цветы, и без них они никогда домой не возвращались.


   Ну, а когда сын заметно повзрослел, то стал уходить с отцом то на охоту, то на рыбалку, часто просил взять его в депо, где отец работал. Правда, Григорий порою мечтал уйти один или с друзьями, особенно на охоту, но у Ванюши всегда был наготове козырь, которым он побивал любую карту. «Папка, я с тобой!» – заявлял он и немедленно начинал собираться. Отец возражал, приводя всевозможные доводы, но сын ничего не желал слышать и упорно стоял на своём: «Я с тобой!» и всё тут. Бывало, отец резко пресекал его: и вправду, он шел куда-то по делам. Тогда Ванюшка обиженно отворачивался, отходил в сторону, усаживался на скамью и, безучастный ко всему, сидел неподвижно, уставившись в угол. Подходить к нему в такие минуты не стоило: он огрызался и грубил. Он ни с кем больше не хотел разговаривать, сидел молча и низко опустив голову. Даже игрушки его не интересовали. Так было раз, другой. В третий раз отца позвали на собрание железнодорожников. Сын только поглядел на него и понял: отец снова уйдет без него. А Гриша неожиданно подошел к нему, сел рядом и обнял его за плечи. Ванечка повернулся. Отец поднял ему голову за подбородок и вдруг аж вздрогнул, затрясся весь и крепко прижал к себе сынишку. Я посмотрела и ужаснулась: в глазах у нашего сына стояли слезы. А ведь он никогда не плакал. Его не беспокоила физическая боль, он всегда терпел, когда сбивал в кровь колени, когда падал или сильно ударялся обо что-то. Только зубы сжимал. Но боль душевная его всегда глубоко ранила. Отец понимал это, потому что и сам был таким. .... Так они и сидели, прижавшись друг к другу, ни слова не говоря. «Одевайся, сын, – сказал отец, – ты ведь знаешь, я все равно без тебя не пойду». И они ушли.


   Так было потом всегда. А меня душили слезы обиды. Нет, со мной Ваня тоже, конечно, ходил за водой ли, за хлебом, собирать огурцы с грядок или еще куда, но никогда я не слышала от него: «Мама, я с тобой». Только когда сама звала его. А он, вроде бы и со мной, а сам все в сторону глядит: отца ждет, боится пропустить его. Бывало, оглянусь, а его уж нет рядом; стоит поодаль и смотрит вдаль, на дорогу, по которой ушел на работу отец. Я зову его. Он подходит, опустив голову. А уж когда увидит отца... тут хоть кричи ему, хоть нет – несётся пулей навстречу, обнимает его, да так и идут оба к дому, как братья. Толкуют меж собой о чем-то, понятном только им двоим, мать в свои тайны не посвящают...


   И вот наступил сорок первый год... Ванюше идти в первый класс. Но в июне, двадцать второго, в воскресенье, когда мы все вместе хотели идти на реку купаться...


   Было утро, светило солнце; мы стали собираться и вдруг услышали взрывы – где-то там, у границы, у истоков Днестра, где Польша. И тотчас, глядим, в небе ползут самолеты – огромные, черные. Низко идут, кресты видны на крыльях. Потом засвистели бомбы, мы попадали, а земля стала вздрагивать, рваться на части, швыряясь комьями, камнями, столбами и заборами. Несколько хат размело, как и не было их, с людьми вместе...


   Война... Все сразу поняли это, хотя и говорили раньше разные ораторы, уверяли с трибун, кулаками били себя в грудь, что никакой войны не будет. Наш вождь, мол, зорко глядит вперед, разве он допустит? И допустил... Проглядел, стало быть. А ведь как верили ему люди!.. Знал бы ты, сынок, как... Зато после этого... упаси тебя бог и слышать, что говорили... Ну, да что это я? Не мне рассуждать. Вы, молодые, поди, больше нашего уже знаете, как все было. Телевизоры смотрите, книжки читаете. Так?


   – Не совсем так, мать, – не глядя на женщину, ответил я. – Видим то, что показывают, знаем то, о чем пишут. Но тот, кто всё это пережил и видел своими глазами... Что ему телевизор или книга, его сердце давно уже изодрано в клочья, изрезано солдатским штыком, избито плеткой полицая и теперь уже будет кровоточить до последнего своего стука. А если к тому же война отняла у него сына или дочь, которые погибли от автоматной очереди или под гусеницами танка...


   Но тут мне пришлось остановиться. Мои эмоции были прерваны плачем матери. Она уронила лицо в головной платок и тихо вздрагивала, покачиваясь из стороны в сторону.


   В эту минуту я горько пожалел, что меня «повело». Не следовало так говорить, да еще о погибших детях. Фотография на коленях у этой женщины – разве не предостережение мне? Или она мало выстрадала за свою жизнь? А тут еще я добавляю...


   Отругав себя в душе, я с болью в глазах поглядел на мать. Она все еще мелко вздрагивала, не убирая платка от лица. Я осторожно положил руку ей на плечо, стараясь хоть немного утешить ее и этим самым как бы извиниться за свои необдуманные слова, за невольное прикосновение к сердцу, причинившее ей еще одну боль.


   Она успокоилась, перестала вздрагивать и положила свою мокрую, горячую ладонь на мою руку. Я почувствовал легкое пожатие пальцев. Потом ладонь медленно сползла и застыла у нее на ногах.


   – Что поделаешь, – произнесла она, доставая носовой платок, – невеселый рассказ. Но уж раз начала... Так вот, сынок, пришла война. Уже объявили по радио. И все мужчины из нашего села бросились к военному комиссару с просьбой зачислить их в ряды бойцов. Не все, конечно, иные остались. И сразу мы, бабы, поняли, кто скрывался под личиной примерного колхозника, передовика и даже члена партии. А были это кулаки да сынки кулаков и белогвардейцев. Они выжидали, надеясь, что рухнет социализм, придут новые хозяева и всё будет по-старому, как при царе. И дождались. А как только немцы вошли в наше село, сынки эти тут же попадали им в ножки и принялись лизать сапоги, ругая и кляня советскую власть и большевиков. Так они перешли на службу к врагу и стали полицаями; полицией, значит, стали называться, а немцы направились дальше, оставив тут кое-кого из своих для порядка. Григорий мой вместе с мужиками к тому времени уже был отправлен в действующую часть куда-то под Винницу, а потом под Киев, как я потом узнала.


   Так началась для нас война. Вскоре уж вся Западная Украина была оккупирована германскими войсками, повсюду сидели коменданты, старосты и полицаи. Это чтобы, значит, мы работали на солдат великой Германии, кормили их, одевали и обували. А фронт пополз на восток...


   И ведь в этом, сорок первом, Ванечке нашему в первый класс... Что ж, пошел. Школы не закрыли, только следили за тем, чтобы в учебниках не говорилось о большевиках и коммунистах, о партии. Вычеркивали это. А дети, мол, пусть учатся, для великой Германии будут нужны.


   Так Ваня и ходил... только извелся весь без отца. Сядет, бывало, у окошка, смотрит во двор и грустит. Подхожу к нему тихонько, спрашиваю, а он отвечает: «Папку жду. Как он там воюет?» А Григорий письма нам посылал с фронта, сначала из-под Воронежа и Сталинграда, потом из-под Курска... Да вот они у меня здесь, в комоде, потом покажу. Письма эти я получала от соседок, тайком, чтобы полицаи не увидели. Изорвут ведь, да еще и плетьми угостят. Они хоть и наши, сельские, но такими зверюгами сделались! Ходили по хатам, портили девок, жрали, пили самогон, набивали карманы едой и кричали, что кончилось время коммунистов и евреев, за все теперь ответят перед новой властью. Она, гляди, уж почти по всей России, и никакого социализма больше не будет.


   Что думать, мы не знали, ведь радио нам выключили. Только наши комсомольцы, – они организовали тайное подпольное общество и вредили немцам, как могли, – так вот, они расклеивали повсюду листовки и нам потихоньку в руки давали, чтобы поднять наш дух, чтобы мы верили в близкую победу над врагом. Из тех листовок мы уже знали, что не взял немец Москву, не вышло у него, как хотел, разбили его. И Ленинград ему не сдался, выдержал блокаду, не пал на колени. А когда узнали, что под Сталинградом немец потерпел поражение и стал отступать, то и вовсе воспрянули духом. Сидим и ждем, когда же его погонят обратно. Страшно, конечно, было, ведь снова они через нас пойдут, когда станут пятиться. Что натворят со злости, кому ведомо? Сами-то ладно, а детишки? Вдруг как погонят всех к себе в Германию? Поэтому и радовался, и печалился народ. А иные уходили к партизанам, от греха, в Цуманьские леса, под Ровно...


   И вот в мае сорок третьего года, поздним вечером как-то... Сидим мы с Ваней, думу горькую думаем да читаем последнее письмо с фронта. Вдруг кто-то постучал негромко в окошко. Я метнулась, шторку сдвинула, глядь – да так и обмерла! Григорий... Вскрикнула я от радости, а Ваня уж пулей вылетел в сени, сбросил щеколду, да и повис на шее у отца. Так они вдвоем и вошли в хату. Только Гриша-то, гляжу – бледный весь, белее печки. Опустил сына на пол, а сам на лавку упал, за сердце держится, морщится и отдышаться никак не может. Я – в слезы, да к нему. Спрашиваю: что, как, откуда, почему?.. Оказалось, из госпиталя он, весь израненный, места живого нет. И хромает, и рука на перевязи, а тело-то... ну все изрезано да посечено осколками. Говорит: «Как выжил, не знаю. Уж отходную петь собрались». Только вот, поди ж ты, выдюжил, всё вынес... сердешный...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю