355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Возовиков » Четырнадцатый костер » Текст книги (страница 2)
Четырнадцатый костер
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:29

Текст книги "Четырнадцатый костер"


Автор книги: Владимир Возовиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

ВОЛКИ

…Знакомый выстрел в далеком красном тумане, и я спрашиваю себя: разве бывают знакомые или незнакомые выстрелы? Но почему же этот – знакомый?.. Как и тот, прогремевший в синее августовское утро над широким зеленым прудом, но там горит лишь алая капля на белом атласном лепестке среди сини воды и неба – такой пронзительной, что сжимается сердце. А тут – красный туман и мгновенный ледяной испуг.

«Волки!.. Волки!..» Чей это крик?.. Понимаю – опять снится, но будто бы наяву вскакиваю, бегу босиком в ледяную росу, в бледный рассвет, в серый туман за огородом, бегу по мокрой хлесткой ботве, по колючему укосу, но жесткой лебеде и полыни, по раскаленной крапиве – туда, где блуждает раскат выстрела, где женские причитания и плач… Вывернутые колья загона, разбросанные жерди, какие-то черные и серые бугорки вокруг, человеческие фигуры, мечущиеся по солончаковой низине в редком ползучем тумане среди тех же странных бугорков, которых прежде никогда здесь не было. Там и тут из тумана доносится тревожное блеяние – овцы зовут людей. Еще не понимаю, что происходит, только усиливаются испуг и чувство беды, но вот налетаю на ближний бугорок и замираю в удивлении: спящая овца разлеглась пластом на боку – так лишь собаки спят в жаркий полдень… И вдруг замечаю, как нелепо свернута голова животного на разорванной шее – кажется, схватили острыми стальными крючьями и с силой вышвырнули из разрушенного загона. И другой, серый, бугорок – тоже овца, и третий, черный, и четвертый, и пятый… Они разбросаны по-разному, но все это позы убитых баранов, маток и ягнят. Овцы лежат полосой – она уводит в низину, все время расширяясь, полоса жутких бугорков, – и я, не веря глазам, бреду к людям: должны ведь они объяснить, зачем эта расправа. Два бугорка рядом шевелятся – животные пытаются встать, бросаюсь к ним и отскакиваю: у обоих на спинах – бледно-кровавые широкие раны. А вот старый круторогий баран стоит возле куста, подался вперед на дрожащих ногах, пытается шагнуть и боится чего-то. В безотчетном желании делать какую-нибудь работу бегу к нему, хочу отогнать от страшного места – туда, где собирают остатки стада, и снова отшатываюсь: бок рогача распорот наискось, сине-багровые внутренности вывалились, намотались на куст, в блестящих глазах животного – непонимание, боль и ужас. Теплый кровавый парок струится из раны, смешиваясь с ползучим туманом, и туман тоже краснеет. От каждого бугорка, от бурых полос и пятен на жесткой солончаковой траве поднимается тот же красный парок. Он наполняет низину, уже вся она затянута красным туманом, тошнит от сладковатого запаха смерти, трудно дышать. Женщины сбегаются из села, их платки мелькают среди мутно-красных испарений, в разноголосице причитаний ничего нельзя разобрать.

Знакомый парень гонит откуда-то стайку перепуганных, кричащих маток и ягнят, останавливается рядом, торопливо, сбивчиво говорит подбежавшим женщинам:

– Видел я их, гадов… три… В степь ушли, один, здоровый, ярку нес, другие два – пустые, крови нажрались… Хорошо еще – какой-то охотник тут проходил на зорьке, услышал шум и бабахнул. А то бы они все стадо порешили… Поди, и так половину порвали…

– Да что же это, господи, да как же это вышло? – спрашивала одна из женщин плачущим голосом.

– Да как – обыкновенно! Подкрались, заскочили в загон, овцы шарахнулись, снесли прясла, ну а потом эти гады и погуляли на воле-то. Сторожиха кричит – а им что! Они бабу без ружья не шибко боятся…

Парень страшно выругался, погрозил кулаком в степь:

– Сволочи!.. Завсегда у них так: на копейку сожрут, на сто тыщ пакости сделают… Судить сторожиху ведь будут – небось заснула баба, а они, гады, чуют… Колхозу-то какой убыток – подумать страшно.

«Волки! – Мне вспомнился крик на заре. – Волки!..» Гнали к загону уцелевших овец, крики затихали, что-то громко говорил незнакомый охотник прибежавшему бригадиру, и среди сумятицы от бугорка к бугорку ходила женщина в заношенной телогрейке, наклонялась, гладила овечью шерсть, словно пыталась разбудить животных, придушенно, с надрывом произносила: «Ох!..» – и шла дальше.

Это и была сторожиха, мать моего дружка Васьки, вдова-солдатка, тихая, безответная женщина с ласковым утомленным лицом, согнутая работой и своею вдовьей болью, еще малопонятной нам, мальчишкам. Я любил бывать в доме друга: там можно было сколько угодно шалить с Васькой, его младшим братом и сестренками, не опасаясь окриков и подзатыльников, не боясь что-нибудь сломать или испортить. В этом просторном, построенном перед самой войной доме стояли только русская печь, деревянные лавки и голый стол, железная койка, тяжелый сундук, да еще висели под потолком полати. Но зато какие сладкие пироги с морковью пекла хозяйка дома тетя Феня! И теперь ее засудят…

От каждого задушенного «ох!» безжалостная клешня сильнее и сильнее сдавливала мою грудь, наверное, только криком можно было разжать злые тиски, а Васька тоже прибежал, стоял рядом, белый, трясущийся, глотал слезы – ведь это лишь девчонки в тринадцать лет могут плакать открыто.

– Васька, слушай! – меня лихорадило от ненависти. – Мы их убьем. Выпросим у дяди Лешки ружье, а не даст – утащим. Мы их найдем, я знаю: они живут в согре, у Святого ключа, мы их всех постреляем, нам премию дадут, мы шкуры сдадим и за все заплатим.

Васька наконец всхлипнул – он успокаивался и, как и я, верил – не мог не верить, – что мы выследим и убьём волков.

…Через много лет в руки мне попадется книга знаменитого канадского охотника, десятки лет прожившего на лесном ранчо. Оказывается, и он, немолодой, искушенный следопыт, давал страшные клятвы мстить волкам за кровавый разбой в лесах, бессмысленный, необъяснимый, фантастический разбой, перед которым человек-хозяин способен потерять рассудок от ярости.

Профессионал охотник лучше, чем кто-либо, знал, как непросто в одиночку исполнить клятвы мести осторожным непоседливым зверям, и все-таки произносил их над убитыми из волчьего озорства и тут же брошенными оленями, лосятами и бобрами. Он, как мальчишка, не задумывался, что нельзя мстить волку за то, что он волк, но я понимал старого охотника, вспоминая красный туман над утренней низиной у кромки сибирского бора.

Есть могучие хищники, способные ударом лапы замертво свалить громадного буйвола. Сытые, они не шелохнутся – пройди добыча и в двух шагах.

Волк, даже подыхающий от обжорства, непременно задушит жертву, попади она ему в зубы; он убивает, пока есть кого убивать. Вероятно, его жадность – от долгих голодовок в лютые северные зимы, но кажется, сам демон убийства поселился в этом поджаром широкогрудом и лобастом звере – самом умном и коварном в наших краях, – наделив его молниеносными клыками, неутомимыми лапами, невероятным упорством в погоне за добычей. От волчьей стаи не уйдет самая быстроногая дичь. Перед стаей волков не устоит ни один зверь из тех, что когда-либо жили и теперь живут на земле. Волчья стая никого не боится, кроме человека.

А как они умеют улыбаться человеку издалека, эти большие дикие собаки, чьи песни в послевоенные годы не умолкали в наших краях! Каких только жутких историй не рассказывали о них в долгие деревенские вечера, но самый авторитетный для меня человек – дядя Леша – посмеивался, утверждая, будто для человека любая деревенская дворняга опаснее волка. Она-то по дурости и укусить может, а волк-де не посмеет укусить даже грудного младенца. Но мы все же побаивались их, встречая в полях. Иной привяжется, идет следом версту-другую, а то забежит вперед и усядется поодаль от дороги. Сколько угодно маши руками, кричи, швыряйся камнями и палками – он лишь приоткроет в улыбке жемчужную полоску зубов да сощурит изумрудные дремучие глаза, а пройдешь мимо – снова бежит за тобой. Пообвыкнешься, и покажется он обыкновенной собакой, которую давным-давно прогнали из дома, жестоко побив. Тянет ее к человеку, но стоит между ним и ею стена страха, через которую не пробиться обоим. И будет он идти за тобой неотступно до какой-то черты, словно бы заранее намеченной им, не переступая и черту близости. Лишь от охотника волк скрывается мгновенно, угадывая его сразу и безошибочно.

Какой жестокой наукой вколачивалось в волчью голову уважение к двуногому хозяину земли, если дюжина кровожадных зверей, отощавших до смертной муки, способных в мгновение ока растерзать великана лося и даже злобного медведя-шатуна, хотя бы заплатив жизнями половины стаи, – если эта дюжина целый час угрюмо бежит за слабым человеческим детенышем, идущим пустынной дорогой через зимний лес…

Я принял их как наказание за самовольный побег из школьного интерната – за нами в тот субботний вечер никто не приехал, а мне очень хотелось домой…

Длинные черные тени скользили за деревьями, похрустывал морозный снег, загорались и гасли бледные свечки звериных глаз… Я шел и шел в жуткой невесомости по лимонному искристому снегу, но бесконечным плоским теням деревьев, шел и громко пел, чтобы не умереть от страха: позабылись все утешительные слова охотников и вспомнились все рассказы о ярости волков в святочные ночи. Я ведь не подозревал, какие силы охраняли меня от голодной стаи.

…Роняя пену с удил, били копытами бешеные жеребцы, и зверолицые доезжачие и выжлятники старых времен сжимали в руках тяжелые арапники, готовые каждый миг спустить своры свирепых псов и ринуться следом с пронзительным улюлюканьем. Остерегающе шелестели вдоль санной дороги кумачовые флажки на крепких шнурах, и была бесконечной грозно пламенеющая на лунном снегу линия волчьего оклада, близ которой прятались стрелки в маскхалатах. В сугробах у обочин таились капканы – безгласые и безжалостные зверьки со стальными челюстями, от которых можно избавиться лишь перегрызя собственную лапу. Над кронами сосен парили ревущие чудовища, от которых не спасут даже волчьи ноги, и оттуда, сверху, смотрел тот же всесильный двуногий зверь, в глазах которого волк читает один неизменный приговор – смерть… Их были у меня легионы, защитников всех времен, вооруженных дубинами и ножами, стрелами и картечью, арканами и сетями, ядами и моторами, и что из того, если сам я не замечал союзного мне воинства, которое волки чуяли своим многовековым опытом.

А может, они просто искали хозяина?.. Маленький безоружный человек все же не так страшен, но он – человек, ему принадлежит все таинственное могущество его племени; вдруг он и есть тот самый, кто захочет разрушить извечную стену вражды и страха, и тогда можбо подойти совсем близко, вручить ему голодную и постылую волчью свободу – пусть уводит к своему дому, где не выветривается запах пищи, – за кость, за кусок неотравленного мяса каждый из них будет служить надежнее тысячи изнеженных трусливых собак…

Ничего подобного не мог думать в ту ночь испуганный шестиклассник – это теперь мне известно, что нет существа преданнее, чем прирученный волк, – но, дойдя до села целым и невредимым, я поверил, что пугали нас волками зря…

В тот год летом и случился опустошительный набег на колхозную отару… При всей жалости к тете Фене, к Ваське, к его брату и сестренкам, к убитым животным, темная, недетская ненависть к волкам, сдавившая сердце, мне и теперь не совсем понятна. Быть может, то всколыхнулся задним числом весь страх, которого по неведению я не изжил до конца тогда, на лесной зимней дороге. Ведь только в кровавом тумане мне открылся истинный смысл зубастой волчьей улыбки. Десять профессиональных забойщиков за час не сделали бы того, что в считанные минуты натворила серая троица. И лихорадило меня, вероятно, от мысли, что целая дюжина молниеносных смертей целый час кружила по лунному снегу вокруг моей собственной жизни. За этот запоздалый страх хотелось мстить.

…Ружья мы, понятно, не раздобыли и отправились к Святому ключу, вооруженные самострелами и самопалами. Охотники потом здорово отодрали нас за уши. Волки, оказывается, и в самом деле укрывались на дневках в дикой, заваленной буреломом низине вблизи ключа. Мы не видели их, но спугнули – после набега звери были настороже. Тревога прошла по окрестным селам, начались облавы, и волки надолго покинули наши места; зато в бору появились косули и лоси, за которыми пришла молчаливая рысь.

Напрасно подслушивали мы на зорях дикие горловые песни зверей, напрасно дядя Леша с неразлучным Иваном ходили вабить – лес не отвечал на их коварный зов, и казалось, стал он другим, ушло из него что-то жуткое и манящее, без чего он перестал быть настоящим лесом…

С гибелью овец разбирались долго, приезжали из района и даже из края. Тетя Феня почернела лицом и как будто усохла, ходила, не поднимая головы, надвинув на глаза старенький платок, вставала на работу затемно и затемно возвращалась. На Ваську легли все заботы о младших, теперь мы редко играли в его пустоватом доме, и тихими, неловкими были наши игры. Посреди игры Васька часто задумывался или спохватывался о каком-нибудь деле – в тринадцать лет он становился взрослым, работником в доме. Еще было трудное послевоенное время, второй год стояла засуха. Волчий погром больно ударил по обедневшему колхозу, и кто-то должен был отвечать. Все чаще говорили о близком суде, и выходило, что Фене-сторожихе не иначе как продавать дом, чтобы выпутаться, а самой с ребятишками перебираться в землянку. Уже и покупатель нашелся, заведующий межколхозной маслобойней, сухорукий длиннолицый мужчина с убегающими глазами. Он приезжал на мосластом мерине, ходил вокруг дома с тетей Феней, глядя куда-то мимо дома и людей, тягуче говорил, что дом-де слаб – из летнего леса построен, да ломать и перевозить станет в копеечку, и вообще не то время, чтобы широко отстраиваться, но уж раз такой случай, он не прочь купить. И еще что-то говорил скучное, а тетя Феня только слушала, потупясь, да изредка вздыхала. Но дело вроде бы слаживалось.

Подходила школьная пора, и я принес показать Ваське новые учебники. Мы устроились в дальнем уголке. Васька достал свои, но как-то отстраненно перелистывал книги, словно были они для него детскими игрушками; мне почему-то стало грустно, хотя у сестренок Васьки, одна из которых закончила первый класс, а другая на будущий год собиралась в школу, книги вызвали благоговейное любопытство – ведь то были книги для седьмого класса, самого старшего в нашей школе.

Тетя Феня гремела у печи чугунами, изредка напоминая нам, чтобы посматривали – а то девчонки испачкают или порвут книги. Неожиданно окликнула:

– Василий! Глянь-ка, кто это к нам? Мы прилипли к окну.

Из высокого ходка, в который был запряжен рыжий злой жеребец, выбирались председатель колхоза и незнакомый мужчина. Тетя Феня, оставив чугуны, торопливо вытирала руки, а дверь уже распахнулась:

– Можно к вам, хозяева?

Председатель, немолодой хмуроватый человек, постоянно ходивший в суконной армейской гимнастерке, снял полувоенную фуражку, огладил тугой командирский ремень, по-свойски сел к столу. Другой гость, невысокий, моложавый человек, задержался у порога, осматриваясь, затем улыбнулся хозяйке, указывая на нас глазами:

– Все ваши?

– Кроме одного, – ответил председатель.

– Все равно богато живете. – Он присел рядом с председателем. По портфелю в его руке угадывался приезжий из района, а может, и откуда повыше.

– Ну что, стрелки-охотники, уши-то еще горят? – спросил председатель, и наши с Васькой уши тотчас залились жаром. – Ничего, пригодится для памяти. Попали вы нам под горячую руку… А кабы волки знали, с чем вы на них вышли, они б вам!

– Волки людей не трогают, – отозвался я, осмелясь.

– Не трогают?.. Ты вон у его матери спроси, как они не трогают… В какой класс-то собираетесь, следопыты?..

– В седьмой…

– О-о, да вы уж, считай, мужиками становитесь… Глянь, как время-то бежит. – Председатель обернулся к соседу: – Мне все кажется, будто и война не кончилась, а уж шестой год…

– Да она, считай, и не кончилась, – отозвался его спутник. – И не скоро кончится. Они вон вырастут, а осколки еще их будут доставать…

Оба замолчали. Председатель угрюмо крутил папиросу, поглядывал искоса на хозяйку, которая торопливо повязывала платок – видно, собиралась сбегать по соседкам, занять угощение для мужского стола.

– Ты сядь-ка, Феня, – остановил ее председатель. – Слух идет, будто маслобойщик у тебя дом торгует. Правда, что ли?

Женщина послушно присела на лавку у печи, потупилась. Приезжий достал тетрадь из портфеля, медленно листал, что-то выискивая в ней.

– Значит, правда… А жить где будешь со своим колхозом?

– Землянку куплю… Сейчас вон многие их оставляют, почти даром отдают.

– «Землянку»… Я, девка, мужик здоровый, смолоду на охоте к холодам да сырости привык, и то вон за три года на фронте ревматизм нажил в окопах да землянках. А твои шпингалеты?.. Сколько ж он тебе хоть дает за дом?

Хозяйка назвала сумму, показавшуюся мне огромной, однако спутник председателя удивленно хмыкнул:

– Только-то?..

Председатель, видно забыв о нас, зло матюкнулся:

– Есть же, прости господи, сучьи дети! Знает ведь, сволочь, что на нынешний год ей другого покупателя не найти – вот он и пользуется чужой бедой… В войну вишь у него рука сохнуть начала, четыре года калекой ходил, весовщиком при зернохранилище копошился, а теперь – маслобойней заведует, к жирненькому пристроился, и рука у него на молочке-то выправляется. Жаль, не в колхозе он, я б его, паразита, дальше навоза не пустил. Это все ваши районщики устраивают его возле кормушек.

Приезжий опять хмыкнул:

– Можно подумать, вы не наши, а мы не ваши!.. Однако я поинтересуюсь, Степан Яковлевич. – Он что-то пометил в своей тетрадке, снова осмотрелся: – А дом-то ведь добрый.

– Сидор ее, – председатель кивнул на хозяйку, – перед самой войной строил. Всем колхозом помогали. Мебелишкой вот только не успел обставиться – он тебе любой шкап или буфет мог самолично сладить… Жалко такой-то дом первому ханыге отдавать.

– Жа-алко, – женщина неожиданно всхлипнула, – а што мне дела-ать, Степан Яковлич?

Девчонки, завидя материнские слезы, тоже разревелись. Приезжий подошел к ним, начал успокаивать, но обе заплакали громче. Гладя голову младшей, приезжий как-то странно посматривал на председателя – словно учитель, ждущий ответа от вызванного к доске школьника. И я вдруг почувствовал в этом еще молодом человеке главного здесь. Председатель встал:

– Ну будя вам реветь, а то отправлю поливать капусту колхозную – ей нынче много воды требуется.

Его строгий голос разом остановил слезы, притихшие девчонки испуганно поблескивали глазами на сердитого дядю.

– Ты вот что, Феня, гони этого маслобойного червя ко всем чертям! Дом, наверное, продавать придется – тут уж ничего не попишешь. Не трудодни же мне с тебя высчитывать. А ссуду, где ее нынче взять? В долгах у государства ходим. Ты завтра вечером в правление зайди, я людей соберу, там все и решим. Перепишем дом на колхоз и цену дадим, за него правильную. А как жене погибшего фронтовика и многодетной матери, мы тебе этот дом и определим для жительства – была ты в нем полной хозяйкой и будь до скончания века.

Видно, у женщины перехватило горло, она и слов не нашла, хотя гости уже поднялись. У порога председатель обернулся:

– А если какие разговоры пойдут, не шибко слухай. Недовольные всегда найдутся, но тут вот партия присутствует, она рассудит.

Спутник председателя засмеялся:

– Ты, Степан Яковлевич, как будто сам в партии не состоишь.

– Состою, да ведь случай чего – кляузы-то вам разбирать.

– Разберем вместе. Но, я думаю, по этому делу разбирать не придется. Люди у нас не волки.

– Попадаются… Извиняй за беспокойство, хозяйка. Лишь теперь тетя Феня очнулась:

– Да как же!.. Да куда ж вы, Степан Яковлич?.. Да я ж и не угостила вас!.. Да я… я день и ночь работать буду, надорвусь, а за все… за все…

– Будя тебе, Феня, – хмуро прервал председатель. – Ты и так хорошо работаешь, а надрываться незачем. Ребятишек вон готовь в школу.

Мы вышли за гостями.

Рыжий жеребец в злом нетерпении косил на хозяина фиолетовый глаз, норовил цапнуть за руку, когда его отвязывали, но председатель безбоязненно подставлял ладонь, ласково усмехаясь, и не зубы, а бархатные губы коня прихватывали, щекотали кожу на руке. Когда ходок, пыля, застучал по улице, тетя Феня тихо сказала:

– Молодой-то – из райкома, новенький, был он вчера у нас на ферме, все высмотрел. – И незаметно перекрестилась: – Слава те господи, не всех, знать, хороших мужиков на войне побило.

…Через много лет, в другом краю, на одной из облавных охот, нас предупредили егеря: в местных урочищах появились волки. Исчезает косуля, уходит лось, гибнут кабаны. Осенью, на гону по зайцу, охотники потеряли двух отличных выжловок – их нашли задушенными, и свежие следы на ближней песчаной дороге не оставляли сомнений в том, чья это работа.

Мы решили устроить оклад на хищников во второй день охоты, после тщательной разведки, а в первый провели загон по лицензионному зверю.

Меньше всего ждали мы в том загоне появления волков – крупный лес с островками чащи не слишком привлекательное убежище на день для осторожного хищника, – и поэтому, когда что-то серовато-белесое замелькало в ельнике, среди сугробов, я не сразу опознал цель… Од шел между линиями стрелков и загонщиков, может быть, чувствуя опасность, но впереди раскатился выстрел, и он резко прянул вбок, выбрав прогал между мной и соседом. Да… волк. И показалось, что во все прошлые годы, за множеством дел и забот, где-то в душе я ждал этой минуты, и, если б она не пришла, какая-то вина моя осталась бы неискупленной…

Для стрельбы пулей из дробовика бегущий волк – малоудобная цель, но глубокий пушистый снег гасил прыжки зверя, а ветер тянул на линию стрелков, и волк приближался к смертной черте. Лес словно мстил за что-то, выдавая его врагу… Выстрел подбросил и перевернул зверя на бок.

Большая дикая собака бездыханной лежала в сугробе, из широкой пулевой раны струйкой била кровь, брызги ее, остывая, черноватыми шариками закатывались в снег, похожие на переспелую бруснику в сахарной пудре. Глядя на них, я пытался и не мог представить красный туман над утренней низиной у далекого сибирского бора – что-то разжалось в душе, прошло, и, как всегда, осталось лишь чувство утраты. Отчетливо оно скажется позже, вблизи немецкого города Дрездена, где у одной из лесных дорог поставлен памятник последнему местному волку.

 
Он серым был. И камень сер…
Но каменному бегать тяжко,
И он под деревом присел
И стал похожим на дворняжку.
А я гляжу и не могу
Забыть редеющие колки,
Где в час заката на снегу
Проснулись вдруг живые волки,
Где лось, как темная струя,
Взметнулся, шорохами стронут,
Где не для хилого зверья
Берег я лучшие патроны.
И горше не было потерь,
Когда, осилив сталь капкана,
Ушел, зализывая рану,
Седой неусмиренный зверь…
Но в одомашненном лесу,
Где трогают его руками,
Мне хочется, чтоб он блеснул
Слепяще грозными клыками
И, стаду отрезая путь,
Пропал в лесной дремучей дымке…
Чтоб нам еще когда-нибудь
Сойтись в последнем поединке.
 

Нет, даже последнего волка нельзя убить дважды, хотя нам этого хочется порой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю