Текст книги "Свидетель"
Автор книги: Владимир Березин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Эти люди воевали за свое – а я был свидетелем.
Мы начали спускаться с горы к изгибу дороги, где у пробитой пулями стрелы, указывающей путь к какому-то давно не существующему колхозу, стоял грузовик с продуктами из деревни.
Геворг спускался легко и весело, пока не понял, что в грузовике чужие люди.
Но было уже поздно, и, еще не слыша выстрелов, я увидел, как разрывается куртка на спине моего друга, и летят мне в лицо ошметки его тела.
Я так и не увидел тогда его лица, потому что тоже упал навзничь и равнодушными от боли глазами смотрел на жука, медленно ползущего в траве. Жук полз медленно, то и дело сваливаясь с травинок, полз, явно делая нужное природе и себе дело.
Грузовик уже давно уехал, а у меня все не было сил встать или даже просто ползти обратно. Кто-то надоумил людей с той стороны холмов перехватить нашу машину, и отчего-то я сразу придумал себе этого кто-то.
Вот чему я был свидетель, и никто не обещал подарить мне иной мир, чем этот, ни звезд его, ни солнца.
Ни один пророк не обещал мне ничего, и все же я был свидетелем.
Свидетелем. Я был свидетелем-одиночкой, каждый раз становясь перед судом чистого листа бумаги и наверняка зная, что мои показания не будут выслушаны.
И вот прошло три года, и теперь ко мне явился человек из другой, окончившейся уже жизни.
"Ты просто испугался, – говорил я себе. – Ты испугался, и сделал вид, что ничего не произошло. А все ощущения должны быть четкими, в ощущениях нельзя халтурить, что бы ты ни делал. Нельзя обманывать себя ни во вкусе вина, ни в оценке людей, с которыми ты говоришь".
Я включил свет в своей комнатке и открыл настежь дверь. В кармане у меня лежала початая пачка "More" – плата за глупый и долгий разговор. Такие сигареты были для меня тогда экзотикой, были очень слабые, но я скоро придумал, что с ними делать.
Финкой я отрезал им длинные фильтры, и это хоть как-то исправило положение. Ощущение табака стало более верным. Сигареты дымились по всей длине и прогорали быстро, но я стал выкуривать их одну за другой, и дело пошло на лад. Три заменяли одну настоящую.
Тем же вечером ко мне пришел старик-сосед, и я не сразу узнал его.
Лицо украинца было землисто-серым, а в руке он держал бутылку водки.
Я поднялся и пошел к нему. Испуганная жена жалась к стенке, а украинец плакал. Он плакал, размазывая слезы по лицу, вмиг согнувшись. И я увидел, как он стар на самом деле. Оказалось, он воевал. Протащил на себе ствол миномета сначала от Минска до Варшавы, а потом от Варшавы до Берлина. Он приписал себе год, уходя на войну, а теперь, в день взятия города Харькова, ему крикнули, что он сделал это зря.
Украинские пьяные мальчики кричали ему, захмелевшему, что если б он не совался, куда не надо, они бы пили баварское, а не жигулевское пиво, а москали бы убрались с этой земли.
Раньше ему было чем жить, и вот душной коктебельской ночью, этот смысл отняли.
Мы с соседом хлестали водку и плакали, все – я, старик и его жена.
Я обнимал украинца и бессвязно бормотал:
– Суки, суки... Мы им всем еще покажем...
Я утешал старика и, забыв про разницу в возрасте, говорил ему:
– Прости, друг, прости... Не в этом дело, прости и не думай...
Они уехали на следующее утро, забыв на веревке свое полотенце, и, когда я выносил мусор, розовый утенок печально подмигивал мне с него: "Так-то вот, брат, и так бывает".
Я не жалел, что мои соседи уехали, потому что мне было бы тяжело теперь встречаться с ними.
Я все позже возвращался в свою комнатку, но продолжал надеяться, что все же мне удастся здесь что-нибудь сделать до конца.
Я писал, и снова мне снились страшные дневные сны. Я снова видел "Шилку", но уже не ползущую по склону, а заваливающуюся на бок и горящую, а потом видел школьный класс, и мучительный стыд двоечника, не знающего ответа, посещал меня в этом сне.
Страх смерти и одиночества был таким же, как боязнь невыученного урока, и мы не научились отличать эти чувства.
Злобными детьми взялись мы за оружие, не заметив, что оно – не игрушечное.
Однажды наводчик миномета, стоявшего за селом на холме, отлучился. Пришедшие ему на смену бойцы оказались неопытными, а миномет – ворованным.
На миномете отсутствовал предохранитель от двойного заряжания.
Дело в том, что мина, опущенная в ствол, иногда спускается вниз, но не вылетает тут же, наколовшись на боек. Она остается внутри.
Я не знаю, отчего это происходит. То ли украинский или русский парень, стоя за токарным станком, не выдерживают размер. Может, что-то случается с зарядом.
Для таких случаев на ствол надевается кольцо из черного металла, с флажком, предупреждающим опускание второй мины в ствол.
Однако миномет был украден в какой-то воинской части, и предохранителя не было.
Две мины одновременно рванули в стволе, и по серому облачку на холме я догадался, что двое небритых крестьян перестали существовать.
И скоро об этом забыли все, но я был этому свидетелем.
Чашин нарушил мое одиночество. Вот в чем дело. И теперь мне тяжело думать о любви. Я ненавидел тупую мерзость войны, когда она превращает мир в танковый выхлоп и стреляные гильзы, и поэтому-то уже не получалось думать про любовь, а выходило лишь про эту мерзость.
"Война не пришла в наш дом, – повторял я. – Мы сами привели ее за руку. И никуда от нее не деться".
Ветер жил в моей комнате, и снова скрипел стол. Мошкара стучала в стекло, негромко работал соседский приемник, и в синкопированный ритм вплетался вкрадчивый голос неизвестной мне француженки.
Герой мой начал действовать самостоятельно, нет, я сам был им, но видел себя, как видят свое существо во сне – отстраненно и заинтересованно.
Для того чтобы писать, приходилось заново прожить не только то, что случилось со мной, но и чужие жизни.
Однажды, это было на исходе отпущенной мне недели, я прервался и пошел в кухоньку вскипятить воды. Кроме того, я решил смочить полотенце и завесить им лампочку, чтобы отдохнуть от яркого света.
В этот момент в окно ударили автомобильные фары, обмахнули комнату и погасли.
Было отчетливо слышно, как хрустят под баллонами камешки на дворе. Хлопнула дверца, сказала что-то женщина, и я подумал, что вернулись с ночных приключений мои соседки.
Камешки под туфельками хрустели все ближе, одна из женщин споткнулась, ее, видимо, поддержали, кто-то засмеялся, и, наконец, в косяк моей двери постучали.
Занавеску отвели рукой в сторону, и я увидел вчерашних девушек.
Та, которую я знал, улыбнулась. Она еще не раскрыла рта, но я сразу понял, что работа на сегодня кончена, и надо вылить ненужный теперь кипяток.
Заперев комнату, мы вышли и сели в машину. За рулем тоже сидела женщина, и, только я увидел ее, в груди что-то оборвалось. Я сидел на переднем сиденье и неприлично рассматривал ее.
Кажется, ее я видел на пляже в первый день здешней жизни. Тогда, на пляже, она казалась мне недосягаемой и вот сидела рядом в машине, набитой японской электроникой.
Девушки засмеялись: "Познакомься, это Анна", – а она посмотрела мне в глаза – внимательно и просто.
Но было и другое воспоминание, не дававшее мне покоя.
Глядя на ее длинные красивые ноги, я вспомнил туманное утро на чужой земле и другую, такую же красивую женщину. Мы с Геворгом лежали в кювете рядом, сжимая еще молчащее оружие.
Пулемет тогда ударил внезапно – это всегда бывает внезапно. Первую машину развернуло на дороге, и она двигалась по инерции, подставляя бок под пули. Идущий за ней грузовик тоже потерял управление и уткнулся рылом в кювет.
Мы быстро добили охрану и начали осматривать место.
Первое, что я увидел, была женщина. Она вывалилась из-за двери. Пулеметная очередь переломила ее пополам, потому что пуля крупнокалиберного пулемета больше сантиметра в диаметре.
Она была очень красива, эта женщина, но ноги ее, почти отделенные от туловища, жили своей, отдельной жизнью. Лицо было залито красным, и я тупо смотрел на эти длинные красивые ноги, двигающиеся в пыли и крови. Рядом с женщиной лежала разбитая видеокамера.
Подошедший Геворг тоже уставился на дергающееся тело и нервно сглотнул.
– Все равно их стрелять надо, их надо стрелять, потому что они, как стервятники прилетают на свежую кровь, – сказал мой друг.
Если бы он прожил больше, то понял бы, как он неправ. Сначала приходили романтики из чужой стороны, потом приходили чужие люди за деньгами. Привыкшие к припискам, они воевали даже с некоторым дружелюбием – ведь там, за холмом, куда летели их снаряды, сидели такие же как они, с теми же фабричными клеймами на оружии.
И они действительно всегда что-то приписывали в донесениях. Лучше, когда смерть приписывают, и она живет не в людях, а на бумаге.
А потом пришли другие – те, кто жил чужой смертью. Они любили и умели воевать, и вот эти-то и были стервятниками.
Но это было уже потом.
Когда мы отошли, кто-то более жалостливый дострелил женщину.
Мы забрали оружие, слили бензин из баков и минировали машины.
Геворга убили через несколько дней. Вынести можно было только раненых, и он остался лежать у дороги. Вчерашние крестьяне в милицейской форме, ставшие противником, но неотличимые от моих товарищей, сноровисто отрубили уже мертвому Геворгу голову.
Я увидел эту голову потом, когда меня везли на санитарном грузовике, а село уже снова взяли с боем.
Фальшивые милиционеры валялись с вывернутыми карманами на улицах.
И все это было бессмысленно.
Я сразу вернулся в ночной курортный мир, поскольку мы быстро доехали почти до набережной и, пройдя совсем немного, вошли в железные воротца.
Надо было еще немного подняться по цементной дорожке, и, наконец, я очутился в большой прокуренной комнате.
Там сидели один из лабухов, подбирая аккорды, и несколько моих старых знакомых. Нас встретили радостно, как необходимый компонент застолья.
Незнакомку усадили рядом со мной, и я молча улыбался ей, передавая то стакан, то вилку.
Мне было легко и просто, потому что я воспринимал ее не как реальную женщину, а как видение, что-то нематериальное.
Справа от меня сидел бывший вертолетчик, а теперь владелец нескольких вертолетов, туристического комплекса и еще чего-то, катавший за валюту богатых иностранцев над побережьем.
Мы с ним сразу заговорили о "вертушках", о том, как трясет в Ми-4, но я все время чувствовал присутствие своей соседки.
Внезапно все переместились в ночное кафе, и часть людей исчезла по дороге точно так же, как и появилась.
Надо было прощаться, но я не знал, как это сделать.
Эта встреча казалась мне продолжением моих мыслей о женщинах и оттого даже была чем-то неприятна. Я был отравлен собственными размышлениями и часто начинал думать о том, о чем думать не стоило – об унылой заданности курортных романов, об их утомительном ритуале.
Я думал об их бесконечных повторениях и о себе самом, о повторениях в моей жизни, о ее похожести на тысячи других.
Больше всего мне не давало покоя то, что она уже описана – людьми военными и штатскими, говорившими о моей реальной жизни так, будто они видели то, что видел я. Они писали о ней разными словами и в разное время, но это была моя жизнь, и я не знал, что мне еще прибавить к их словам.
Сама обстановка – южная ночь, пляжи, зарево над дискотекой, издали похожей на горящую деревню, запахи незнакомых женщин – раздражала меня.
Трудно было уместить это в себе достойно и правильно, без надрыва и тоски, а написать об этом было гораздо труднее.
Наконец, я тихо сказал "спасибо" и поклонился своей спутнице.
В таких случаях надо было записать номер телефона женщины, с которой прощаешься, но я написал на какой-то бумажке свой, московский, и помахал рукой, отдаляясь, оставляя себе лишь ее имя. Вот я и познакомился с Анной, будем знать, что она – Анна, и этого достаточно.
Я помахал рукой, будто разгоняя чад этого вечера, и повернулся.
Опять я шел домой той же дорогой и радовался, что вырвался не так поздно.
Дойдя до поворота, я услышал шум машины, и тихо отступил в тень кустов.
Это была ее машина.
Женщина заперла дверцу и вышла ко мне.
Мы брели по набережной и вот уже миновали притихшую дискотеку и кемпинг, светившийся огоньками портативных телевизоров, прошли пионерский лагерь и начали подниматься в гору. Задыхаясь от подъема, я начал чувствовать, как во мне начинает расти желание к идущей рядом женщине.
Я слышал, как она дышит, так же тяжело и неровно, как я. Наверху мы курили, и наконец, я обнял ее за плечи.
Между нами возникло странное молчаливое соглашение. В тумане бухты переливались какие-то огоньки, и так же, как и во все эти дни, ярко горели августовские звезды. Я чувствовал под рукой тепло ее плеча и вспоминал Свидетелей Иеговы, двух девочек на пляже и шум прибоя.
В этот момент я решил, что никто не заставил бы меня обменять этот вечер на горе ни на какой придуманный мир в будущем.
Мы спустились с горы и пошли по дороге к поселку. Я думал о том, что случится со мной через несколько минут, и будто плыл в вязком киселе, не загадывая будущего позже утра. Мы поднялись по лестнице на второй этаж, к внезапно знакомой мне двери, и она, раскрутив сперва ключ на пальце, открыла дверь.
Да, тут я и сидел два дня назад – под чужие песни. Комната была пуста, и вещи подруги исчезли.
– Подожди немного, – шепнула моя спутница.
И вот она вернулась, замотанная в полотенце, и обняла меня. Волосы ее были мокры от попавших капель, видно, после душа она почти не вытиралась.
Балкон был открыт, и с улицы доносился шум листьев.
Ближе к утру она кипятила воду в кружке, и мы пили растворимый кофе, обжигаясь от нетерпения.
Несмотря на это нетерпение, мы были медленны, даже чересчур медленны.
Переводя дыхание, я вспоминал свои страхи, но это были уже другие воспоминания, они лишились страха и горечи.
Наконец она уснула, крепко схватив меня за запястье, и только спустя час, случайно повернувшись, выпустила его.
Уснуть я не мог и, натянув брюки, прошелся по комнате. Сегодня меня будет искать Чашин. Он начнет меня искать, а я буду прятаться.
Пора уходить – менять дислокацию.
Я увидел на столе придавленный бумажником листик со своим московским телефоном, зажал его в ладони и скомкал. Нет, что-то было в этом гадкое, была какая-то мерзкая патетика Я раскатал бумажный шарик и положил его обратно. Поискав на столе карандаш, я дописал на листке свой временный, такой же временный, как и телефон, адрес.
Я шел по шоссе на Феодосию, а мимо меня проносились первые утренние машины.
На середине пути я чуть не расплакался. Это не было излишней сентиментальностью, а всего лишь реакцией на нервное напряжение.
Я свернул с шоссе налево и начал, не сбавляя шага, взбираться на гору Климентьева.
День начинался без солнца, и это было хорошо, потому что горы, залив и холмы лежали подо мной без рекламной синевы неба и ослепительного солнца – тусклые, но прекрасные.
Я закурил под памятным знаком советского планеризма.
Из-под камня, который я случайно отвернул ногой, вылезли какие-то жучки и червячки и начали осматривать свое поруганное жилище. Они суетились, а я смотрел на них, чувствуя жалость. Жучкам я не в силах помочь. Один из них забрался мне на ногу, но потом, видимо, передумал и скрылся в траве.
Я пошмыгал носом и втянул в себя влажный морской воздух.
Смотря на мыс с двусмысленным названием Лагерный, более известный как Хамелеон, на холмы над морем, я думал, что надо уезжать.
Надо уезжать, потому что здесь мне было очень хорошо, а продлить это состояние души невозможно.
Радость не продлевается, а продленная – похожа на спитой чай.
Никто из тех, с кем я жил здесь, не хватится моего отсутствия и не будет меня искать.
Я знал также, что если, экономя деньги, пройти километров шестнадцать до Феодосии, то можно там сесть на дизельный поезд и добраться до Джанкоя.
А там можно уехать, купив случайный билет, или просто договориться с проводником.
Я буду ехать и снова жить в мире, где мне не дадут пропасть – поднесут помидорчик, насыпят соли на газетку, одарят картофелиной.
И снова, как по дороге сюда, будут стучать друг о друга какие-то железнодорожные детали, и снова будет хлопать дверь тамбура.
Мне нужно туда, и уходить нужно сейчас. Теперь я буду жить с надеждой, а впрочем, как повезет.
Сейчас, пасмурным утром, когда проснулись только местные жители, когда можно, не прощаясь с хозяйкой, повесить на дверь смешной замочек, а ключ оставить прямо в скважине, – мое время здесь окончилось.
И тогда я начал спускаться с горы.
* * *
По коридору ходил старик. Он ходил и бормотал что-то.
Не знал я, о чем он бормотал. Пришло, видимо, время ему выговориться, и скоро ему умирать.
Но он был теперь моим хозяином.
Друзья сосватали мне комнату в его квартире, так и не рассказав об условиях. Условий, как оказалось, не было. Мой хозяин говорил со мной редко, он забывал про деньги, а однажды, уже потом, засовывая плату за очередной месяц в его буфет, я обнаружил деньги прошлого месяца, к которым старик не прикасался.
Я устроился преподавать – временно, по контракту.
Рано, в черном утреннем городском тумане, я ездил на другой конец города, чтобы там стоять между черной доской и студентами и писать на этой доске сербские и хорватские слова. Сербские я писал кириллицей, а хорватские – латиницей, хотя слова эти были похожи и составляли один язык. Я рассказывал им про чакавский и кайкавский диалекты, которые называются так по слову "что?" – ча, каj и што. Я говорил про пять гласных звуков, два типа склонения прилагательных, тоническое ударение и вытеснение аориста и имперфекта сложным прошедшим временем – перфектом. Я рассказывал своим слушателям про законник царя Душана и пейзажи северной Далмации.
Студентам хотелось спать, да и мне – тоже. Но строгая наука брала верх, и они послушно повторяли за мной – непонятное.
А днем я работал еще и в другом месте – одной загадочной организации, которая занималась раздачей денег неизвестным мне людям. Денег у организации было довольно много, и часто среди разных ее начальников происходила возня, которой хорошо соответствовала калька английского выражения – "драка бульдогов под ковром". Организация долго жила своей жизнью.
Туда я и устроился. В конце концов произошло, видимо, то, о чем рассказывает старый анекдот: зулусы съели французского посла, и Франция объявляет им войну. Зулусы недоумевают: "Ну съешьте одного нашего, и дело с концом".
Мне сказали, что причина моего увольнения в том, что я не поздоровался с начальником на эскалаторе. До этого я не подозревал, что он пользуется этим видом транспорта.
История была забавной и ничуть не обидной. Так воспринимаешь прекращение тяжелых, как камень, отношений. Я распихал пачки денег по карманам и вышел в московскую слякоть. У первого ларька я купил пива, а рядом – с рук – колбасу. Отхлебывая из горлышка, как последний лотошник, начал движение по городу и скоро очутился дома, где уже ждал меня голодный старик.
Я помахал ему батоном колбасы, и мы пошли готовить ужин.
И опять я ездил на окраину, и студенты задавали мне вопросы, и я отвечал им, и курил с этими, в общем-то, славными ребятами на лестнице. Я вспомнил тех своих крымских необязательных знакомцев, вкус мидий, запахи моря и свои слова об одном и том же поколении – что, дескать, мы одной крови – с вами, с вами, и с вами, и с тобой, и с тобой тоже.
Теперь я понимал, что тогда я просто подлизывался.
Правда была в том, что поколения сместились, и те, кто не успел перемениться, чувствовали себя неуютно. Все искали себе места, но эти поиски места всегда в итоге превращались в поиски времени – или возраста.
Глядя в лица студентов, я вспоминал старый фильм, в котором одного лейтенанта посылают охотиться на одного полковника.
– Ты убийца? – спрашивала лейтенанта будущая жертва.
– Я солдат, – гордо отвечал тот.
– Нет, – говорил полковник, готовясь умирать. – Ты просто мальчик, которого послали убивать.
Мне хотелось бы быть мальчиком, но это уже было невозможно. Я стал взрослым, но тяга к детству, прежней беззаботной возможности выбора оставалась.
И вот я курил на лестнице и улыбался этим новым мальчикам, росшим совсем в другом мире, нежели мир моего детства и юности.
Хотя я бы сказал, такое занятие не прибавляло радости.
Мы возвращались в класс, и я снова писал что-то на доске, ученики повторяли хором незнакомые слова, и снова я рассказывал им о далекой стране, которая прекратила свое существование. Я представлял себе Княжев Дворец в Дубровнике и Плацу, рассекающую нижний город на две половинки, где камень перемешан с зеленью, где висят на веревках между домами платки и ковры, где лежат на продажу раковины и завернутые в пальмовые листья сардины, где мальчишки торгуют плетенками и тапочками, сделанными из водорослей, где все кричат что-то, гомонят, но когда солнце падает в узкую щель улицы, все замирает, и продавцы, оставляя товар, разбегаются в тень.
Мои уроки не отнимали у меня много времени, но все же это был хлеб. Это было пропитание.
Главное, что все-таки я нашел комнату.
Так думал я, путешествуя длинным коммунальным коридором, мимо старинной, неизвестно чьей, детской коляски и заготовленного стариком дачного пиломатериала.
Несмотря на то, что это было временное жилье, очередная комната, я полюбил ее так, как зверь любит свою нору. И впервые я устроил свою нору как хотел, поэтому все стены здесь были оклеены топографическими картами, и то было осуществлением давней мечты.
Темным зимним утром я внезапно просыпался, и первое, что я видел, включив свет, был коричневый угол бывшей Туркменской ССР с Ваханским хребтом и отвилком Вахан-Дарьи. Этот угол был коричнево-желт, весь в прожилках горизонталей и отметках перевалов.
А собираясь на службу, я косил глазом на лоскут африканской карты, на котором плоскогорья оставили желтый след и большинство рек отмечены пересыхающим пунктиром. Несмотря на это обстоятельство, на самых крупных были отмечены пороги и водопады и, отвлекшись от утренних сборов, можно было легко ориентироваться в скалистых ущельях провинции Кунене.
Рядом с окном висела и карта страны, в которой я родился. Она была самой мятой и потертой. Цвет ее – зелень – превратился в белизну на линиях сгибов и затертых прокладок.
Это тоже был маленький кусочек чужой земли – сто на сто километров, всего несколько листов, которые больше всего страдали от солнца, бившего из окна.
Зима уже пришла на московскую землю.
Я всегда любил зимнее утро – еще со школьных времен, когда из-за болезни, впрочем, нет – в каникулы – я оставался дома.
Светил зеленый торшер, пейзаж за окном превращался из черного сначала в синий, а затем в белый. За окном были хмурая немецкая зима, однообразные постройки военного городка. Эти здания гораздо лучше выглядели в утренней дымке, чем при обычном свете.
Я сидел у окна в зеленом круге торшера, отец уже ушел куда-то, а может, уехал надолго, я не знаю куда, ведь отец занят чем-то важным, и вот теперь я один в свете утра и электрической лампочки.
Этот процесс теперь повторялся. Только отца уже не стало, и некого было ждать.
За моим окном теперь была Москва. Пейзажи военных городков для меня кончились – сначала в восьмом классе, когда меня, заболевшего воспалением легких, как будто неживого, будто груз, привезли в этот город, а теперь асфальтовые дорожки и крашеный в белую краску бордюрный камень ушел из моей жизни совсем. Все же в этот час хорошо было сидеть в светлеющей комнате со все еще включенной лампой. Как бутылка в застольном фокусе, комната наполнялась серым табачным дымом, а я-засоня наполнял себя кофе.
Это всегда были счастливые часы.
Так изучал я московскую жизнь. Смотрел на нее в дырочку оконной изморози. Смотрел спокойно, но пристально.
Вот, думал я, мой небесный патрон тоже вот смотрел, разглядывал послов, изучал и выбирал веры.
Выбрал.
Спокойно и не без своей выгоды.
А потом продолжил воевать – со своими и чужими.
Но хватит об этом – под конец года вдруг потеплело, пошли дожди, и на улицах возникли лужи талой воды.
Однажды у дверей метро я обратил внимание на группу маленьких человечков со скрипками, дудочками и контрабасом. Но не было у меня времени, и мокрые ботинки сами тащили меня домой.
Иногда я приходил домой днем и старался поспать.
Мой хозяин весь день напролет смотрел латиноамериканские сериалы, а перегородка между нашими комнатами была тонкой.
Бормотали страстные слова дублеры, плакали женщины. То, что происходило, напоминало гипнопедию.
Через два часа я просыпался со вкусом медной ручки во рту и именем Ренальдо Макдонадо на устах. Кто он, я не знал и путался в этих именах.
Был в них, несомненно, особый смысл, но пока недоступный мне. Уличная музыка меленьких человечков была мне ближе, ее четкий ритм волновал меня. Хотелось, не заходя домой, идти на вокзал и ехать, ехать куда-то. Но я лишь как свидетель старался запомнить свои ощущения.
Случился у меня день рождения, случился и прошел – без последствий. После него я слонялся по спящей квартире и курил забытые гостями сигареты. Сигареты были разные, как, впрочем, и сами гости.
Позвонил мне и человек, к которому ушла моя жена. Мы дружили с ним – можно так сказать, и он передал мне привет от нее. Бывшая жена в этот момент куда-то уехала, в другой город, а может, в иное застолье.
А я продолжал принимать поздравления.
Рядом, испуганный таким количеством людей, крутился мой старик. Он подходил ко мне и запрокидывал голову, будто спрашивал: "Скоро? Скоро, да?"
Но они исчезли – все, только старик еще жался ошеломленно к стенам. Скоро испуг его прошел, и он заснул.
Такие вот истории происходили со мной.
Вернемся к старику.
Он спал и был виден через полуоткрытую дверь его комнаты. Он спал изогнувшись, с запрокинутой головой.
Пройдет время, и, так же заснув, он встретит следующий год, а потом снова выйдет в коридор прогуливаться и ужасаться уже прожитой им жизни.
Снова после долгой паузы попал в дом на Трехпрудном переулке. Жил в этом доме один интересный человек с простой фамилией Гусев, у которого я квартировал прошлым летом. Осенью он пропал куда-то, а теперь вот объявился.
Я попал туда на день рождения хозяина – несколько неожиданно, потому что узнал об этом событии случайно, за час или два.
Добираться до Трехпрудного нужно было по улицам, заваленным мокрым снегом, и вот услышал комариный писк домофона, увидел вечерних чужих девушек. Под мышкой у меня был подарок хозяину – бутылка водки из Израиля.
Эту бутылку мне прислал человек, похитивший жену у именинника.
Я заметил, что в моем повествовании вообще много чужих жен. Но слишком много и войны, и вот похититель чужих жен, в этот момент одетый в военную форму, окапывался где-то в песке чужой пустыни.
Круг, таким образом, замкнулся, а этот чужой день рождения получился, не в пример моему, долгий, с ночной игрой в футбол, с ночевкой и даже с дракой, с размытой слезами женской тушью.
Но это было потом, а в середине ночи я увел соседку гулять по снежным улицам. Мы говорили о чем-то, о чем, я не помню, и вдруг я узнал, что моей спутнице не восемнадцать, а двадцать четыре, и у нее своя, не известная никому жизнь. Жизнь, которую я никогда не узнаю, и я почти влюбился в эту случайную женщину, в ее смех и поворот головы, хотя эта любовь была сродни жалости к самому себе, а уж что-что, а такую жалость я ненавидел.
И мне пришлось вернуться домой – к спящему старику.
Через несколько дней, перед самым Новым годом мне опять позвонил Гусев.
– С праздником, – произнес он. – Я тебе подарочек припас. Тут тебя разыскивали.
Кто меня мог разыскивать – непонятно, и все же я насторожился.
– Тут одна тетенька тебе обзвонилась, надо было тебе раньше передать, да тебя не найдешь.
– Ну!?
– Не догадываешься, кто это?
– Душу не томи, – цыкнул я, хотя уже догадался, о ком это он.
– У меня все записано.
– А когда она звонила в последний раз?
– Да месяц назад. Погоди, она оставила телефон. Ты записываешь? Правда записываешь, а?
– Брат, – мне это начало надоедать. – Терпение мое не безгранично.
– Ты уже столько терпел, что еще чуть-чуть – не страшно. Ладно, ладно, – и он начал диктовать телефон.
Подождав несколько минут, я набрал этот номер и наткнулся на автоответчик, быстро пробормотавший что-то. Я перезвонил и снова услышал:
– Entschuldigen Sie bitte... Bitte, rufen Sie spater an... Bitte rufen Sie ein anderes Mal an... Bitte hinterlassen Sie eine Nachricht nach dem Ton-.
Я позвонил еще и еще, и наконец мне ответили, и я попросил Анну, вспомнив, что не знаю ее фамилии.
Мне ответили, что она вернулась домой, и эта фраза меня озадачила. Что значит домой? Но я спросил лишь когда можно перезвонить.
– О нет, – ответили мне на том конце провода. – Она совсем уехала. В Германию.
Внутри у меня заныло, вот оно, достукался. Что стоило мне самому искать ее, хотя я не знал, как.
И все же я назвался и спросил:
– Не оставляла ли она для меня информации?
Слова были стертыми и официальными, но лишь такие приходили мне на ум.
В неизвестной мне конторе пошуршали бумагой, хмыкнули, вздохнули и с удивлением сказали:
– О! Для вас есть конверт...
Мы договорились встретиться, и на следующий день я брел по бывшей улице Жданова, выискивая неприметное здание незнакомого офиса.
Самое интересное, что адрес этот я давно знал и чуть ли не каждый день слал по нему свои нефтяные бумаги.
Охранник дышал мне в затылок, пока девушка искала предназначенное мне. Она искала его долго, и дыхание охранника меня бесило. Нужно было сказать ему вежливо, чтобы он отступил в сторону, но я загадал, что если не сделаю этого, то все будет хорошо. Что хорошо, я не знал и, получив долгожданный конверт, оказавшийся очень длинным и узким, немного испугался.
Было утро, и я шел домой круговой дорогой, спускаясь вниз к Цветному бульвару, мимо Сандуновских бань и нефтяных компаний, которые всегда сопровождали меня, не мог я отделаться от нефтяных компаний ни в Азербайджане, ни в Москве...
Снова была слякоть, и если я проходил слишком близко к домам, то на меня срывалась с крыш тяжелая зимняя капель, но это уже была иная дорога, так не похожая на ту, которой я шел, уволенный из загадочной организации.
Недотерпев до дома, я достал конверт из кармана и вскрыл его, стоя у перехода на Петровке.
"Привет, – было написано на маленьком кусочке бумаги, лежавшем внутри конверта. – Я тебя долго искала". И все – дальше шел адрес и номер телефона, длинного телефона. Адрес тоже был чужим, далеким.
А что я, собственно, хотел? Каких слов? Признания?
Все было правильно. Мы перекидывались нашими меняющимися адресами, как мячиком. И все же она меня искала.
В последний день этого года пошел проливной дождь.
Я проснулся поздно и застал старика в кухне открывающим форточку. Зимний морозный рассвет заливал комнату, и старик, в толстом зеленом халате, стоял на стуле у окна.