355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Маканин » Предтеча » Текст книги (страница 5)
Предтеча
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:03

Текст книги "Предтеча"


Автор книги: Владимир Маканин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

2

Плот, сбитый из дедовских бревен, скрежетал по дну, дергался, однако, одолев кое-как расстояние в два-три шага, вновь мертво вставал.

Бурлаки тянули по колено в воде. «Ну, вы, – купчина кричал с берега. – Кишка, что ли, слаба, сарынь клятая!» – «Никак не идё-ё-оть!..» – откликнулся из воды слабеньким голосом узкогрудый бурлак. Подстегнутые криком бурлаки вновь натянули лямки. Крякнули. Ни с места.

Купчина теперь не переставая орал с берега: «Не ловчи, не ловчи, робяты… А ну, навались – жбан пива ставлю!»

На берегу хихикали женщины, – купчина, надувая щеки, прикрикнул и на них:

– Цыть, бабы!

Выпрастываясь из лямок, бурлаки закричали вдруг вперебой:

– Дармоед!

– Зажрался на нас!

– Влезь-ка поди в воду сам – ай холодно?!

Озленные, бурлаки выскочили из воды почти разом. Скользя по берегу и балансируя на мокрой глине, они добрались до толстяка и, как ни упирался, сумели спихнуть его в реку («Очки, братцы, очки!» – вскрикивал он). Они бы и топить его стали, но, оказавшись в воде, купчина неожиданно быстро присмирел, – быть может, выигрывал время. Он не упорствовал. Он тоже впрягся в лямку.

Отдышавшиеся, они потянули заново, – грянули, раскатывая и сводя голоса на вскрике к рывку: «… Еще-еще-еще-еще-еще у-ухнем!» Плот стронулся. Женщины на берегу восторженно закричали. Плот скрежетал, но шел. Не теряя набранного движения и скорости, они вытянули и завели плот на высокую воду. Закрепили. Плот был отменный – имелись на нем даже две сижи, закраенные, чтобы удить сидя, с удобством покуривая.

Бурлаки и купчина выкупались; смыв грязь, они поднялись на берег. Женщины у костра жарили мясо на тонких металлических прутьях; теперь это называлось – шашлык. Запах уже пьянил. «Вот и пиво обещанное!» – басом объявил толстяк купчина.

– Маловато. Жмешься, пузо!

– Кровосос!… – Они тут же пристроились к пиву. Они рвали мясо зубами, вскрикивая от восторга, истосковавшиеся по воздуху и по костру горожане.

«Не сыро ли спать будет?» Одна из женщин выстилала палатку поролоновым ковриком, а вторая держала в руках высокую стопу одеял. «Не спать же в машине!..» – «А что, с Андреем мы когда-то провели на заднем сиденье медовый месяц». И женщина, кончив стелить, пошла к машинам, неторопливо покусывая травинку и вдруг вспоминая молодость. Вечерело. Обе машины, на которых врачи разнообразили свой субботне-воскресный отдых, стояли нос к носу под осинами, – обе в красных языках закатного солнца. Женщина подошла к машине – открыла заднюю дверцу и смотрела…

– Ну, милая, шашлычок, скажу я тебе! – подошел наскоро набравшийся пива и мяса муж. Он был толст и добродушен. На берегу он играл крикуна купчину. И также в клинике, игре соответствуя, он был самым старшим из них и самым влиятельным: перемещающийся из века в век начальник. – Вот ведь голытьба! – он присвистнул. – Все-таки покорежили оправу… – Он снял очки и вертел в руках, улыбаясь.

– Андрей, здесь спать будем или – в палатке?

– Где хочешь, моя радость, там и спи. Я-то отправлюсь на плоту рыбачить.

Она пугливо встрепенулась:

– Только не кури.

– Да полно тебе. Где и покурить человеку, как не на рыбалке?

– Две штуки, не больше.

– Ладно…

Подошел Коляня Аникеев, единственный среди них не врач, – он был привезен сюда, что называется, для компании (журналист крохотного калибра, пробующий писать о большой медицине и очень дороживший тем, что может суетиться и крутиться возле). Сейчас Коляне было не по себе: в азарт войдя, он вместе и наравне с другими «бурлаками» спихнул ведущего хирурга-онколога в воду. Сказать об этом вслух и тем более извиниться было, разумеется, не в стиле дня и не в стиле отдыха. И, однако же (он чувствовал), надо было что-то сказать. С оттенком как бы косвенного извинения Коляня произнес:

– Голова болит. От жары делаюсь ненормальным… Скоро ли отправимся рыбачить, Андрей Севастьянович?

– Не спеши.

И повторил без обычного дружелюбия:

– Не спеши. Поспим часов до двух – а там и с Богом.

Но в темноте ночи, когда они толкались шестами и когда шаг за шагом выгребались на плоту к противоположному берегу, бунт бурлаков, отдалившийся, был вполне забыт, и Коляня получил возможность спрашивать. Как и обычно, Коляня начал с Якушкина – лечит, мол, знахарь рак, а хирург-онколог, как и обычно, назвал Якушкина шарлатаном. Вплетаясь в общий замысел, имя Якушкина и нужно было Коляне исключительно для начала и для поддразниванья, о знахаре тут же забыли, после чего, оскорбившись за науку (втайне!..), Андрей Севастьянович Шилов говорил о проблемах онкологии много и возбужденно. Удивительно, но именно упоминание о знахарстве действовало на онкологов безотказно. Невежество толпы, и в частности невежество пишущей братии, заставляло онкологов открывать рот и говорить – без просьб и без приставаний. Онкологи говорили много, и говорили охотно.

И всякий раз когда больший, а когда меньший кусок знания, обламываясь, перепадал Коляне. За разговором Андрей Севастьянович подготавливал снасть, собираясь ловить рыбу; Коляня ловил свое.

Стягивая проволокой, взятой в запас, хирург и Коляня прикрепили плот к торчащей из воды черной рогуле. Рогулю-ветку река обтекала с глухим шумком: под водой (под ними) лежало на дне мертвое, когда-то упавшее дерево, – невидное, но, вероятно, могучее, оно мешало реке. Молчали. Хирург посматривал на ноготь своей руки – как только линия ногтя в темноте станет различимой и видной, станет различимым и крючок, можно сажать наживку. Полчаса тьмы. Стлался туман. Поеживаясь в коротеньком ватнике, Коля продолжил:

– И все-таки о Якушкине – почему бы не обнародовать, пусть с оговорками, его успехи?

Хирург закурил:

– Да были ли успехи, Коляня? – И, как встрепенувшийся орел, хирург заговорил о любимой онкологии. Он опять говорил много. Он опять говорил охотно. Он курил третью подряд.

Через неделю Коляня сработал и снес в журнал свое первое большое интервью – оно было опубликовано, после чего Коляня лично отнес хрусткий экземпляр журнала Андрею Севастьяновичу и был угощаем (пусть только чаем с печеньем) у известного хирурга-онколога в доме. Хирург чем-то в публикации был доволен, чем-то нет. Коляня же оправдывался малостью своих знаний: за плечами у него лишь три курса медицинского института, а ведь онкология в медицине и вовсе особь статья. И в ответ, как водится, Андрей Севастьянович пригласил Коляню расширить свои знания, посетив клинику, и о посещении клиники Коляня, конечно, написал тоже. Коляня делал первые шаги. Он все еще впадал поминутно то в жалковатость, то в напор. Врачам клиники, едва сблизившись, он тоже суетно совал в руки журнал, раскрытый на нужной, уже засалившейся странице.

О врачах-онкологах, и тоже высокого ранга, он опубликовал еще две статейки, неплохие. Пусть и медленно, он втирался в их среду, стараясь там как-то уместиться и быть своим, и если не своим – нужным. В клинике, закидывая вопросиками о состоянии больных, он уже напрашивался в операционную, – впрочем, тут же, не дождавшись ответа, сам и отказывался, будто бы робея. Он откровенно льстил, стараясь показаться и быть не умным, но любимым («Мы же все его любим!..» – в нехитром смысле этого слова). Стараясь быть нужным и в быту, он доставал им книги и книжонки, к случаю бегал, конечно, за водкой и, не морщась, ехал в конец города, чтобы получить, истребовать для кого-нибудь, скажем, путевку, заодно же, вернувшийся, сообщал их женам, где и что видел, где и что можно купить. Именно Коляня купил ту (запомнившуюся!) медвежатину жене Андрея Севастьяновича, когда под Новый год женщина разрывалась на части и не успевала с закупками, – в общем, он лез в душу. Сладко ему не было, было – через не могу. Он рос. Он менял, успевая, кожу за кожей.

Посмеивались онкологи, подшучивая, иногда не без легкой издевки, над Коляней и над его суетой, однако же исподволь и день за днем осознавали, что в своей суете они тоже в Коляне заинтересованы: чего и хотелось. С жильем у медиков было туго, однако они сами и без повторных просьб выделили Коляне скромный номер в скромной своей гостинице. Гостиница эта (были и другие) использовалась большей частью для конференций средней руки, а также для областных слетов – слетались же белые халаты совсем редко.

Так что коробка гостиницы была тиха и полупуста, – впервые бездомно-безродный Коляня жил в большом городе без шума и гама общаги. Питался он тут же, этажом выше: в буфете с пылающей яичницей и полухолодными сосисками. Буфетик был недорогой, малолюдный, а главное – в двух шагах. Не без хлопот, но медики вскоре прописали Коляню в этом дешевеньком номере, потому что прописка была теперь необходима: Коляня как раз окончил курсы. По распределению, идя навстречу, его могли запросто послать куда-нибудь в засаратовскую глушь, – там, однако, было бы затруднительно писать о проблемах онкологии и там было бы совсем уж трудно брать интервью. Вопрос решился. Оставшийся в большом городе, Коляня по-прежнему любил на ночь глядя почитать о деревне и о зимнем лае собак, слыша, как стискивается в приливе нежности сердце.

* * *

Якушкин, в говорливости своей, пояснял собравшимся, что голову нельзя застужать именно ночью, когда воля спит и совесть, отчасти, спит тоже. Днем же, пусть в мороз, человек, «нацеленный на свою совесть, называемую иначе интуицией», может спокойненько идти по улицам в простой кепчонке и без кепчонки вовсе, однако расслабляться он не должен, более того: ежесекундно, непрекращаемо и сосредоточенно должен помнить, что идет он, смертный, по морозу с непокрытой головой. Если же суета одолевает, суете – сопротивляться, мысленно взывая к организму о поддержке. Особенно же утром человеку свойственно думать о суетных мелочах, а это опасно…

В сереньком стертом пиджаке якушкинец в углу, бедноватый и просветленный, кивал: как, мол, все верно, как точно. Однако же и он, пусть просветленный, удивился, а даже и заметно расширил глаза, когда старик лихим перескоком заговорил о… нейтрино в нашей душе. Оказывалось, в частности, что «нейтрино – самая в нас коллективистская частица» и что «после смерти человека сотни и тысячи маленьких нейтрино могут, неумирающие, переходить в тело и душу другого». В такие минуты крутизна мысли ошеломляла даже свыкшихся. Из слов его легко, само собой вытекало, что люди как бы и не умирают вовсе, и мать (Якушкин выделил это старое слово – мама) твоя не умирает, и отец тоже. Вот тут-то и следовал неожиданно веселый, несколько даже беспечный призыв ко всем живым и живущим не бояться болезней, читай: смерти. Прощай – неправильно, правильно – до свиданья. И еще последовала песенка, которую Якушкин всем живым в последние и в униженные (болезнью или смертью) минуты советовал напевать и которую тут же, вставочно, сам и спел на известный мотив:

 
До свиданья, мама, не горюй, не грусти,
В антимиры – счастливого пути-и, —
 

коробилось в стенах комнаты чудовищное двустрочие, неумное и вульгарное, пожалуй; спел же его старикан улыбчиво, уверенный, что в жилу, уверенный, что уж теперь-то не в бровь, а в глаз и что глобальная его мысль этой самой песенкой славно оживлена. Приглашенный Коляней «поприсутствовать», журналист Терехов, придвигаясь к Коляне ближе, шепнул: «Боже мой. Да что ж они его не долечили!» – «Перестань!» – шикнул и одернул Коляня. Но еще через час Терехову стало плохо. Коляня, пусть натри минуты, выскакивал покурить, а воспитанный Терехов, некурящий и повода выйти не имевший, сидел сиднем, изображая внимание, и тихо цепенел.

Перекурив, Коляня возвращался, а тут уж обносили заваренным зверобоем, к пойлу шел пережженный сахар, – в общем же это был какой-никакой перерыв. При виде чашек с горячим бедняга Терехов выпал, наконец, из страдальческой дремы и, не ждавший, вдруг гоготнул – по лицу его забегала нервная, не верящая ни себе, ни своим глазам, ухмылка. И теперь на оживившегося Терехова сурово посматривал Дериглотов, жилистый, худощавый, даже худой, якушкинец-вышибала: он следил за порядком, как и должен следить физически сильный, дабы не вздумал кто-либо из пришедших, из чужаков, и тем более из приглашенных впервые посмеяться над их полубогом.

Не умолкавший полубог тем временем достиг высот в самом прямом смысле: летающие тарелки вовсе не мираж в небе, пояснял он, напротив – реальность. Они, летающие, – вскрик нашей совести, называемой иначе интуицией: это же совесть, взывая, кричит всем нам, что жизнь на планете (плоское, тарелочное слово, не так ли, – планета?) повисла на волоске и что человекам пора одуматься, пока одуматься будет не поздно. Коляня, высоты мысли не выдержавший, зевнул, – но Коляня же и отметил (про себя), что такая вот галиматья, как ни смешна, стала для него, Коляни, почти необходимой, ну, скажем, раз в две недели необходимой, – тянет. Тяги своей Коляня, разумеется, стеснялся, то есть он обнаруживать эту тягу стеснялся и держал ее в скрываемом от других (от Терехова, скажем) виде.

«… Никак не случайно, что тарелки появились одновременно с ракетами», – вещая, пророк хватал мыслью за край и далее; летающие тарелки, уверял он, всегда были и находятся посейчас в совести всякого человека. В совести – значит, в клетке. Старикан смело шагнул в область захватывающей биофизики. В клетке содержатся как человеческие, так и противочеловеческие частицы: при внимательном и честном вглядывании их можно увидеть в электронный микроскоп, что ученые и сделают в будущем, самом скором. Ученые «непременно их увидят, обнаружат и поименно назовут: тогда-то и выяснится, что противочеловеческие частицы находятся в ядре клетки, а частицы совести находятся в неумирающих нейтрино», – из непоправимых были слова. Терехов, во время оно добросовестно зубривший физику, а в годы эти много и свежо писавший статьи об атомщиках, слушал старика, как в параличе. Ему виделся каменный век. Виделись и мамонты. Старик же прыг-скоком уже перемахнул к охранной мысли об отвратительности всякого тщеславия и суеты: истинный ясновидец обязан, мол, быть коллективистом. Якушкин, надо думать, нет-нет и пугался собственной ярящейся индивидуальности, себя же сдерживая, и потому коллективизмом, по его мнению, были наполнены «тысячи и тысячи маленьких нейтрино, составляющих душу человека».

3

Убогие – так их звал Коляня. Выслушав бред и уходя от них (от стылых чашек со зверобоем), Коляня Аникеев каждый раз плевался и срамил чуть ли не вслух – однако не вслух – шарлатана и недоучку.

От фонаря к фонарю Коляня шел ночным городом. Шел он молча и только кривовато усмехался, как усмехаются, когда стыдно за самого себя и когда стыда твоего никто не видит. «Но ведь шиз. Но ведь все ясно, как фонарь…» – и правда же, было ясно; в минуту расслабленного и кающегося ночного шага якушкинцы (все без исключения) были для Коляни зримо неполноценные, недоразвитые или же в силу заболевания придавленные и пригнутые к земле этим волевым шизоидом. Коляня уходил именно с ясным сознанием, что ровно шесть часов находился среди убогих и что, понятное дело, по доброй воле он больше туда не пойдет. Но тянуло. Он уже было стер их и окончательно забывал, но словно бы спохватывался. И, выспрашивая, вновь им звонил – через две-три недели.

Однако через две-три недели полубог был, как выяснялось, в периоде глубокого молчания, стонал там и выл ночами на луну в своем провонявшем флигельке; возможно, он там и не выл, а попросту молчал и полеживал, набираясь сил и свеженького демонизма, но так или иначе – Коляне пойти было некуда, и ведь сдался. Потянувшийся к телефонной трубке (как потянувшийся к стопке, не избывший своего срока алкаш) и уже смирившийся с еще одной шестичасовой галиматьей, Коляня вдруг узнавал, что этих притягивающих его шести часов не будет.

– Извините…

– Не за что. Звоните еще. – И голос убогого был милостив и дружелюбен.

Через два дня Коляня, однако, хватался за трубку вновь:

– Это я – Николай. Журналист, помните меня?.. Не появится ли Сергей Степанович завтра?

– Да, да, Николай, конечно же, мы вас помним (убогий Кузовкин – этот его шелест!), здравствуйте… Нет, Сергей Степанович в ближайшие дни не появится.

– Извините.

– Не за что. Звоните еще.

И тогда Коляня, лишенный, а взамен принявший горьких сто пятьдесят, рьяно погружаясь в дела мелкие и будничные, орал совсем другим голосом и по совсем другим телефонным номерам – своим знакомцам: достаньте, мол, мне знающего и известного патологоанатома для рублевой журнальной заметки, да, нужен, нет, Гущин не подойдет… Знакомцы не были ни убогими, ни придавленными, но именно они-то, нормальные, никак не хотели Коляню понимать; в Коляне шел мучительный процесс: приобретение связей. Умом он до связей (не в личном контакте – в динамике) еще не дорос, однако же интуитивно чувствовал, что перед ним высится и существует некая гора, которую не обойти стороной и не объехать – только через.

Возвращение со службы бок о бок, звонки-перезванивания, а также встречи за бутылкой коньяка, водки, пива, нарзана и как первая вершина – доставание и добывание того, что нужно не тебе, – все это, банальное и оплевываемое Коляней с расстояния, оказалось небанальным и совсем не плевым. Человек жил, предпочитая работать там, где более живое и подвижное место: на быстрине. С удивлением замечал Коляня, что связи отнюдь не носили простого и понятного меркантильного характера «я тебе – ты мне», тая в себе нечто более сложное. Обнаруживалась, кажется, возможность находить себя в людях – в людях себя, ожидая пользы не сразу, а терпеливо и с надеждой, как ожидают урожая лишь к осени.

Помощь всегда помощь, пусть даже забота твоя – мелка. Ищется, к примеру, патологоанатом, и чтобы был этот патологоанатом в меру знаменит, и чтобы не бука, и чтобы быстренько в ножницы обеденного перерыва можно было взять на карандаш клочки и обрывки его мыслей. Ищется, но ведь не находится. И как бы вонзаясь в толщь большого города, Коляня звонил второму, тот обещал увидеться в субботу с третьим, а уж тот поможет выйти на четвертого, который именно такого – только тут имярек – патологоанатома лично знает. Возможно, что делообмен (или, лучше, заботобмен) был придуман в большом городе и давно, и не нами, и не случайно, однако Коляня мучительно, в одиночку дорастал до этого знания. Еще мучительнее он дорастал до умения. Он не нашел стиля – не имел, значит, слога. «… Не можешь? Вонючего патологоанатома добыть не можешь? Гнида, а не товарищ!» – орал он, неумный и неумелый, в сущности же, из-за пустяка тряс и тряс непослушные человеческие конструкции, но груши сверху не падали, обвинял – злился – хамил – льстил – извинялся, а платой была изнуренность к ночи и стискивающая вдруг горло истерическая мягкость. И пойти некуда. Сказать некому.

С Леной тоже никак не получалось, но тут хоть причина была: красотка мирилась с мужем. Недовыяснив, они там что-то бесконечно выясняли и уточняли про будущую их жизнь; Коляне же Лена отвечала по телефону в лучшем случае сухо – нет, я занята; нет, занята; да пойми же, не хочу я.

Раз, впрочем, оказавшийся случайно в их районе, Коляня прошел мимо дома и, увидев, что машины оранжевой нет, и, стало быть, мужа нет, а она (кто знает?) дома, поздним-поздним вечером вбежал к ней через четыре ступеньки, а был дождь. Он вбежал мокрый, его трясло, как лихорадило; Лена уступила тут же и сразу, на диванчике, с которого они вдруг в спешке падали, узкий был, покрытый одеялом в синие квадраты, а там в комнате спал Вовка, а тут в дверях мог появиться муж. Она радовалась, она, может быть, плакала, нет, ей-богу, она, кажется, плакала в тот раз, – а с его головы скапывала вода, промок, с дождя вбежавший через четыре ступеньки. Лицо ее было мокрое, но тут вопрос: впрямь ли слезы или же с ушей его и с головы дождевая вода, теплая, – летний был дождь, быстрый и теплый, и машины оранжевой у подъезда не было.

Лена вскоре же выставила, и Лена же запретила и даже по телефону отодвигала теперь отрывисто и неприязненно – нет, я в делах; нет, мне некогда; да, лучше не звони совсем. Звонил он в немочи и другим, в нулевом же итоге листал, листал записную книжицу и тупо сидел на ночь глядя в холостяцком номере, в том самом, в пустом и голом гостиничном номере, который в бездомности еще недавно казался (и был!) удачей и знаком свыше и был ослепителен, как ослепительно начало.

* * *

Даже и сблизившись с Коляней вновь, Леночка не была уверена, что нашла в жизни что нужно: обжегшаяся с муженьком однажды, Лена вела поиск.

Высот бытовой мудрости многие женщины достигали, побывав замужем раза два-три, но Леночке для урока, кажется, хватило и одного. Кое-что уяснилось. Мужчины, утомлявшие ее своим однообразием, если не глупостью, никак не хотели верить, что молодая женщина может выбирать и колебаться, тем паче думать: они полагали, что все это отрывки из кинофильмов и главы из романов, на деле же, мол, основное, что решало и решает, конечно же, у мужчины в штанах или же, на худой конец, и в кармане этих же штанов, то есть деньги, остальное же, мол, болтовня – именно что отрывки из фильмов и главы из романов. Леночку это бесило, тем сильнее, что ведь и впрямь опалила надкрылья возле первой же свечки. Как бы в пику им всем вела она теперь свой женский поиск: обдумывала не спеша и не спешила, додумывая. Оформился и портрет: умненькая, хладнокровная, вспыхивающая когда надо блондиночка, притом что и поплакать умеет, и за себя постоять тоже умеет.

Предельно выматываясь, Лена ежедневно тряслась и пылила из НИИ – в детский сад, из детского сада – домой, а из дома – в тот конец города, где психушка и больной отец. И лишь когда отец подлечился и из больницы вышел, она решила, что надо бы, пожалуй, немного расслабиться и обдумать сложившееся без суеты: она взяла отпуск и укатила с сынишкой в Евпаторию.

Коляня же в эти дни своей жизни много удивлялся: удивляли люди и удивило, в частности, что Лена его любит, а замуж за него не рвется. Он было захотел с ней в Евпаторию, однако она не велела.

– Нет. – Лена так и сказала. – Поеду и побуду одна. Мне надо мозгами пораскинуть.

– Насчет меня? – Коляня спросил, думал, что с иронией.

– И насчет тебя тоже.

– Разводиться с мужем не собираешься?

Ответила Лена с нажимом:

– Я сначала подумаю – потом разведусь, а не наоборот. Ладно?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю