Текст книги "Сезонная любовь"
Автор книги: Владимир Гоник
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Гоник Владимир
Сезонная любовь
Владимир ГОНИК
СЕЗОННАЯ ЛЮБОВЬ
Снова после тягостного ожидания на побережье грянула весна, четвертая по счету. И опять надежда, которая едва тлела зимой, проснулась и начала разгораться, хотя он знал, что проку от поисков не будет.
Но так всегда: весной человек надеется, несмотря ни на что.
Пряхин подошел к доске объявлений, где толпились приезжие, и громко спросил:
– Из Смоленска никого нет?
Ему ответили вразнобой: из Смоленска не было никого.
Пряхин пересек двор; у входа в барак возле чемоданов и сумок стояли женщины.
– Девчата, Раи из Смоленска никто не знает?
– Может, Галя из Витебска подойдет? – бойко спросила одна из них.
Он обошел все бараки, но ее никто не видел и не знал. Двор кипел толчеей, гудели толпы, толпились у щитов с объявлениями, слонялись по улицам; Пряхин бродил, шаря взглядом по лицам.
Зима давно выбилась из сил, но еще долго тянулись сумрачные холодные дни, низкое хмурое небо не сулило перемен; конца не было вязкому сонливому ненастью.
Уже не верилось, что весна возьмет верх, как вдруг сломался привычный ход событий: внезапно очистилось небо, открылось бездонно, распахнулось среди ночи всеми звездами, а утром засияло солнце и хлынуло тепло.
Весна обрушилась на побережье и покатилась стремглав с юга на север по Сихотэ-Алиню, растапливая снега и заливая склоны. Весело и резво взбухли реки, переполненные играющей мутной водой, шало и безудержно понеслись к океану, волоча камни и смывая берега. В заливах и бухтах день и ночь раздавались гулкие удары, сухой треск и скрежет: весна взламывала и крошила толстый ледяной припай.
Солнце пригрело Екатериновку, большое старое село в двадцати километрах от Находки в сторону Сучанской долины. Улицы покрылись топкой грязью, отовсюду бежали глинистые ручьи, а в воздухе томительно пахло талым снегом, мокрой землей, прелыми листьями и почему-то пьяными яблоками; пахло влажным ветром, свежестью, простором, новизной и чем-то необъяснимым, что теснило грудь и смущало душу.
Даже местная лакокрасочная фабрика не могла перешибить этот неукротимый запах, от которого в тревожной сумятице путались мысли и едко ныло сердце.
То был умопомрачительный запах весны.
В такие дни трудно усидеть в доме. Запах весны проникал в бараки, унылые строения на окраине села, вид которых нагонял скуку; снаружи они были окрашены в светлые невинные тона, точно это был пионерский лагерь или детский сад, а не пересыльный пункт оргнабора.
Стоило подойти поближе – и было видно, что стены густо изрезаны именами, фамилиями и названиями городов: выходило, что побывала здесь вся страна, тьма людей из разных краев – из столиц, из глухих деревень, из всех прочих мест, какие есть на нашей земле.
Пряхин вернулся в барак, полежал на постели и вновь вышел во двор: в это время из Находки приходил автобус, и в городке появились приезжие; Раи среди них не было.
Он расспрашивал всех, кто появлялся в городке вновь, а те, кто приехал раньше, спрашивали других.
Обычно в барачном городке долго не задерживались. Вербованные следовали транзитом: день-два-три, баня, санпропускник и дальше, дальше сезон, путина, времени в обрез.
Сезонники съезжались в Екатериновку отовсюду, здесь их собирали в партии – кто куда нанялся – и на пароходах развозили по всему Дальнему Востоку: Сахалин, Камчатка, Курильские острова и побережье материка к северу от Находки; каждая партия дожидалась в городке своего парохода.
Сезонников набирали по всей стране осенью и зимой. К весне на Дальнем Востоке пробуждались рыбные порты, в доках после ремонта спускали на воду суда, оживали причалы рыбокомбинатов и повсюду, на побережье и островах, промысловый флот готовился к путине.
Так бывало каждый год с тех пор, как в этих краях вели промысел.
С наступлением зимы жизнь в городке замирала, бараки пустели, побережье погружалось в спячку, а весной вновь оживало, и потоки людей текли к океану со всей страны, чтобы осенью хлынуть обратно.
Женщин обычно определяли на рыбокомбинаты, в разделочные цехи, в коптильни, на консервные фабрики и плавучие заводы, а мужчины шли ловцами на суда или грузчиками в рыбные порты.
Лов вели день и ночь. День и ночь бессонно кипела путина, витал над океаном угар сезона. Не спи, не спи, салага, сезон на дворе, заработок с хвоста – шевелись!
Сезон длится шесть месяцев, с апреля по сентябрь, полгода не разогнуть спины, в барачном городке только и разговоров что о рыбе: есть рыба, будут деньги – ох, и огребем, ребята! Но потом, позже, осенью дожить бы...
В бараках все разговоры – кому где повезло: встречались фартовые ребята, удача гонялась за ними по пятам. Говорят, в этому году сайры у Сахалина невпроворот, на Шикотане краб идет, на Итурупе кальмар – вот и гадай, куда податься. Некоторые просились на заготовку морской капусты ламинарии, ее собирали на мелководном шельфе, дело верное, не то что рыба.
За три сезона Пряхин объездил весь Дальний Восток. В первую весну пересыльный городок в Екатериновке оглушил его толчеей: в иные дни здесь скапливались тысячи людей. Стоило задержаться пароходу – и мест в бараках не хватало, приезжие ночевали где придется, а самолеты и поезда каждый день доставляли из глубины материка новые толпы.
Городок был веселым местом, хотя все помирали от скуки – ни работы, ни зрелищ, только и оставалось, что пить да слоняться. Этим Пряхин и занимался наравне со всеми.
Михаил Пряхин по прозвищу Руль уже был женат дважды: один раз в Касимове, другой в Рыбинске, оба раза неудачно. Жены его, хотя и не были знакомы между собой, сходились в одном: ветрогон.
Обе жены то и дело попрекали его, называя непутевым, обе прогнали после недолгого совместного проживания, и обе порознь, не сговариваясь, произнесли схожие слова: чем такой муж, лучше уж никакого.
Он пытался еще устроиться – в Кимрах, в Спас-Клепиках, в Чухломе: одинокие женщины имелись повсюду.
Пряхин особенно не раздумывал, не выбирал строго – прибивался без затей и претензий, и, казалось бы, королев среди них не было, а ни одна долго не выдерживала, каждая вскоре указывала на дверь.
Надо сказать, уходил Пряхин легко, впрочем, как и сходился. Он не страдал, не темнел лицом, а подхватывал чемодан и уходил, насвистывая, точно и сам был рад.
Но Пряхин отнюдь не радовался, в бездомной жизни мало радости, но особой привязанности к кому-либо он до сих пор не испытывал.
Нет, он не был гулякой или горьким пропойцей, употреблял в меру и больше для общения, чем из потребности, но он любил застолье, душевный разговор, и когда жил с одной женщиной, о других не думал, не заглядывался.
И на чужой шее Руль никогда не сидел, захребетником не слыл, в чужом прокорме не нуждался, ничего такого за ним не водилось.
Так что жизнь он вел вполне домашнюю и ужиться с ним было бы легко, если бы не одно обстоятельство: Пряхин то и дело пропадал из дома.
Это было вроде непонятной хвори, он и сам толком не мог объяснить. Причины Руль не знал, путных слов не находил, но если кто-то его звал, Пряхин никогда никому не отказывал. Бывало, выйдет на минуту и пропадет невесть где; любой прохожий мог увести его без труда.
Пуще всякой затеи он любил душевный разговор, дружескую застольную беседу – неважно, где и с кем, с давним знакомым или с первым встречным.
Ему случалось зайти к соседу за безделицей и проторчать полночи в разговорах, а иногда он шел мимо чужого двора и вдруг сворачивал необъяснимо, забыв куда и зачем идет; дома или в другом месте его ждали часами.
Повод значения не имел, был бы собеседник. Зимой обычно располагались на кухне, летом на дворе, в тени, под деревьями, а то и в зарослях на траве или на берегу реки, но чаще всего он засиживался в чайной, где болтал о всякой всячине.
Стоило кому-нибудь поманить его на дороге – устоять он не мог. Не имел сил отказаться.
Ах, как сладко сидеть в тепле и дыму, млея от духоты, и талдычить уютно о том, о сем под сбивчивый гомон и звяканье посуды, или найти укромное местечко в заброшенном саду, на пустыре, в сарае, где можно славно посидеть; его жены и подруги то и дело выуживали его из разных мест, куда его занесло ненароком и где он прочно застревал.
– Зарулил невзначай, – бормотал он растерянно и виновато улыбался щербатым ртом.
Будь это редкостью, можно было бы снести, но такое случалось довольно часто – кого угодно выведет из себя. По крайней мере женщины, с которыми он жил, то и дело доходили до белого каления. И даже кроткая, безответная Нюра, подруга из Чухломы, не стала терпеть.
После каждого случая Пряхин клялся и божился – все, конец, больше не повторится; он и сам верил искренне, что сдержит слово, и не думал его нарушать, но стоило кому-нибудь кликнуть его – он тут же забывал все клятвы.
Когда жена или подруга отыскивали его, он пугался необычайно, цепенел и в первую минуту прятал глаза, замирал от страха; его костлявое, с ранними морщинами и впалыми щеками лицо бледнело, а корявой жесткой плотничьей ладонью он неловко приглаживал редкие волосы; к тридцати годам у него просвечивала плешь.
Пряхин знал, что спасения нет, и в предчувствии скорой расплаты начинал строптивиться, как бы показывая всем, что он сам, сам по себе и волен поступать, как ему вздумается.
– Ты чо?! Чо пришла?! – спрашивал он, супя брови и хмурясь. – Да, сидим! Зарулил... А чо? Я, што ль, за подол твой держаться должон?! – он постепенно распалялся и впадал в крикливый кураж. – Чо тебе надо?! Хто ты мне?! Отец – мать?! Чо ты за мной ходишь?! Стреножить хочешь?! Не дамся! На, выкуси! Глянь на нее... нашлася... За ворота не дает выйти! А ну, вали отсюда! Вали, вали... Сам приду, когда захочу. А не захочу, так и не приду! Поняла?!
Вернувшись после домой, он покаянно молчал, пожевывая щербатым ртом, и не знал, куда деться.
Впрочем, это не вся правда. Числился за Пряхиным и другой порок: стоило ему выпить, он начинал без удержу врать, такую нес околесицу – уши вяли.
Язык у него развязывался после первой рюмки. Сначала Пряхин начинал подвирать, потом врал и хвастал напропалую, не в силах остановиться. Незнакомым людям он назывался следователем или журналистом, а то и актером или даже вовсе футбольным судьей. Если кто-то не верил, Пряхин, доказывая, спорил до хрипоты.
Первая жена прогнала его после дня своего рождения. Она и так уже была сыта по горло, а то, что стряслось, было последней каплей.
Целый день Антонина сновала по кухне и парилась у плиты. Пряхин слонялся по дому и топтался в дверях, томился в ожидании праздника. Уже был накрыт стол, вот-вот могли появиться гости, когда Тоня попросила сходить за хлебом; Пряхин отправился в булочную. Он возвращался, когда вдруг увидел стоящую на дороге с поднятым капотом "Ниву", водитель копался в моторе.
Пряхин остановился, заглянул под капот, а через минуту уже и сам запустил руки в мотор; они провозились без малого час, потом хозяин пригласил его отпраздновать ремонт, и дальше они поехали вместе – до первого магазина. Высадились на берегу водохранилища.
– Я тебе честно скажу: меня в Рыбинске во как уважают! – запальчиво признался Пряхин. – Что хошь могу. Меня в Москву звали, квартиру давали. Пятикомнатную! Художник я, картины рисую. Что хошь могу нарисовать. Музеи на куски рвут. Захочешь, тебя нарисую, это мне пара пустяков.
Пряхин был плотником, брусил топором бревна, приколачивал штакетник, стелил полы, ставил стропила, но ему казалось, что говорить об этом скучно – тоска сгложет.
Поздним вечером он вспомнил, что его ждут с хлебом к столу, вспомнил и похолодел. Он явился домой, когда гости уже разошлись. Тоня домывала посуду.
– Ты где был? – спросила она ровным и каким-то неподвижным голосом, точно несла в чашке воду и боялась пролить.
– За хлебом ходил, – ответил Пряхин так, будто ничего не случилось.
– Принес? – поинтересовалась она бесстрастно.
– Принес, – он положил сумку с хлебом на стол.
– Спасибо. Тут я тебе собрала кой-чего на первое время, – не отрываясь от мойки, Тоня кивнула на стоящий у двери чемодан. – Остальное потом заберешь.
– Да? – с обидой и даже придирчиво как-то спросил Пряхин. – Надумала?
– Бери, – мокрой рукой она указала на чемодан.
– Сама ж послала! – возмутился Пряхин, взмахнув рукой, но пошатнулся и ухватился за косяк двери.
– Бери...
– Ты меня послала? – спросил он ломким капризным голосом. – Послала! Я тебе хлеб принес? Принес! Чего тебе еще надо?!
– Ничего, – ответила Тоня. – Ничего мне больше не надо. Я теперь плакать и упрашивать не буду.
– Подумаешь!.. Я, можно сказать, на дороге человека спас.
– Иди, – тихо, покорно даже произнесла Тоня. – Ты уже многих спас, не вытирая рук, она подняла чемодан и сунула его мужу, он почувствовал на ладони влагу. – Иди. Опостылел ты мне.
– Да ладно тебе! – скривился Пряхин в досаде; Тоня открыла дверь и ждала у порога.
Пряхин сел на табуретку, замотал головой, заплакал:
– Сволочь я, гад последний... Знаю, Тоня, а поделать с собой ничего не могу, – сморкаясь, он глотал слезы и утирал лицо рукой. – Я, Тоня, сам себя не уважаю.
Но разжалобить ее он уже не мог: ей надоел его нелепый мятый вид, бестолковая жизнь, вечные неурядицы... Она позволила ему заночевать, но не простила: веры ему уже не было никакой.
Он скитался недолго по чужим углам, потом переехал в Касимов и, недолго думая, женился на полной крикливой женщине по имени Зинаида. Она работала поваром, была крупна телом, шумлива, и, если что-нибудь было ей не по нраву, голос ее гремел, как звук боевой трубы.
Зина гоняла Пряхина в хвост и в гриву, настырно преследовала повсюду и, находя в укромных местах, учила нередко уму-разуму: рука у жена была тяжелая.
Но и эта наука не пошла ему впрок, надо думать, он не переменился бы даже под страхом смерти – страсть была сильнее, он уже сам от себя не зависел.
Устроив мужу таску, Зина прогоняла его частенько, но, к счастью, была отходчива и, успокоившись, принимала назад. Впрочем, терпение ее истощалось, пока наконец не лопнуло окончательно. Она решила, что с нее хватит.
– Испеклась, – сказала она ему. – Сыта по горло. Только и числюсь, что замужем.
Пряхин вновь – в который раз – покаялся и дал клятву.
– До первого раза, – сказала она.
Ждать пришлось недолго, больше двух-трех дней Руль терпеть не умел. В субботу Зина взяла билеты в кино, но Пряхин забрел в столовую и засиделся среди разнобоя голосов и табачного дыма. Рядом с ним ел незнакомый человек.
– Чтой-то мне лицо ваше неизвестно, – сказал ему Пряхин. – Я здесь всех знаю.
– Я приезжий, – сдержанно ответил незнакомец.
– Я смотрю, мужчина вы крепкий, а едите мало, вроде ребенка. Экономите, что ли?
– Нет, я вообще стараюсь поменьше есть. У меня такое правило.
– Может, вам еще чего-нибудь взять? Компот или котлет порцию? Ежели денег нет, вы скажите.
– Нет, спасибо, – усмехнулся приезжий. – А вы что же, богаты?
Пряхин вдруг почувствовал, что его распирает.
– А у меня денег куры не клюют! – сказал он неожиданно для себя. Сколь хошь могу ссудить. Тебе сколько надо – тыщу, две?
– Да пока не надо, но при случае, спасибо, буду помнить, – ответил приезжий и спросил:
– А что ж вы здесь прозябаете?
– Это как? – не понял Пряхин. – Зябну, что ли?
– Нет, – улыбнулся заезжий. – Я не это имел в виду. При таких деньгах вы б вполне могли на курорте жить. Что вам здесь? А там море, пальмы... он посмотрел на Пряхина и добавил. – Женщины...
– Не отпускают, – огорченно пожаловался Пряхин. – Говорят, заменить некем. Без отпуска работаю.
– Почему же без отпуска? А трудовое законодательство?
– Оно верно, закон... А на деле как заведу речь об отпуске, мне сразу – не можем. Мол, пока я там отдыхаю, у них здесь люди мрут.
– Вы что же – врач?
– Ага, хирург, – кивнул Пряхин.
– Вот оно что, – приезжий скользнул взглядом по его жестким корявым пальцам, на которых держались темные смоляные пятна.
– Каждый день режу. Без меня им никак.
– Теперь понятно, откуда у вас деньги. А я, грешным делом, подумал... – усмехнулся собеседник.
– Что ты! Ко мне очередь – два года! Записываются – ночами стоят!
– Ах, так... Да-а, видно, вы специалист...
– А ты думал! Для меня вырезать что-нибудь – раз плюнуть. Зря, что ли, все ко мне рвутся? Им других предлагают – не хотят. Мол, только к нему. Это ко мне, значит.
– Понятно, репутация, – покивал приезжий и спросил неожиданно:
– А что вы зубы не вставите?
– Дорого. У меня отродясь таких денег... – Пряхин вспомнил, что богат, и осекся. – Зубы... это... Понимаешь, какое дело... Некогда мне. С утра до вечера режу. А насчет курорта верно говоришь. Давно собираюсь. Ты-то сам бывал?
– Приходилось... Ялта, Сочи, Гагра... – он вдруг пропел. – О, море в Гаграх...
– Да... – мечтательно вздохнул Пряхин. – Спасибо, что сказал. Может тебе вырезать чего надо? Устрою.
– За бутылку? – неожиданно спросил приезжий.
– Что ты... Так. Для хорошего человека... Хочешь, сам вырежу?
– Без очереди?
– Да ты только скажи, так, мол, и так: нуждаюсь! Что хочешь вырежу.
– Спасибо, – поблагодарил приезжий. – Я уж как-нибудь сам.
– Сам? – непонимающе уставился на него Пряхин.
– Сам. Я ведь врач.
Пряхин оглушенно помолчал и наконец выдавил из себя:
– Тоже?
– Тоже, коллега, тоже! – засмеялся приезжий. – Я, правда, не такой специалист, как вы, и денег у меня таких нет, скорее наоборот. Может, возьмете к себе в ассистенты?
– Куда? – хмуро спросил Пряхин.
– Ассистировать буду вам на операциях. Заодно и подучусь. Возьмете?
Пряхин встал и молча пошел прочь. "Нарвался", – думал он по дороге, "зарулил", называется. Кто ж мог знать? Молчал, гад, поддакивал. Прикидывался".
Пряхин был зол на приезжего, точно тот надул его, и злился на себя за доверчивость.
Был уже поздний час, Пряхин пришел домой. Он поскребся едва слышно ключом в замке и крался в темноте, когда неожиданно ярко вспыхнула лампа: Зина поджидала его с белыми от ярости глазами.
– Явился?! – спросила она так, словно говорила по радио.
– Не запылился, – щурясь от света, податливо усмехнулся Пряхин в надежде обернуть дело шуткой.
– Ты давеча, что обещал?
– Что? – как бы сам заинтересовался Пряхин и поморгал, силясь вспомнить.
– Забыл?!
– Почему? Не забыл...
– Божился... Слово давал... Давал?!
– Имело место...
– Ах, имело!... – вспыхнула Зина и медным голосом объявила. – Козел ты вонючий!
Пряхин так и сел от неожиданности, нижняя губа оттопырилась, как у плаксивого ребенка.
– Обидно, – сказал он.
– Обидно?! А мне не обидно?!
В ночной тишине ее голос звучал оглушительно. "Весь дом переполошит", – подумал Пряхин.
– Зина, ты б потише, люди спят, – попросил он.
– Он о людях думает! А кто обо мне подумает?!
Она могла разбудить не только дом, но и улицу, и даже город. Неожиданно Зина горько покачала головой:
– Дура я, дура... Дура набитая. За кого пошла...
– Не такая уж дура, – попытался разубедить ее Пряхин, но она посмотрела на него гневно и объявила непреклонно:
– Дура!
Он смиренно пожал плечами – тебе, мол, виднее.
– Кому верила, – произнесла она с горечью. – Забулдыга несчастный.
– Зина, то другая причина была. Третьего дня я зарулил невзначай, а шас дело было. Ей-Богу... Вишь, я в трезвости...
– В трезвости?! – ужаснулась она. – В трезвости?! Это от кого ж так разит на весь дом?!
– Не разит, а пахнет чуток. И то вряд ли. Пива выпил...
Она глянула искоса, потом внятно, с нажимом, точно втолковывала непонятливому, сказала:
– Кобель худосочный!
– Прошу без оскорблений, – Пряхин ладонью отстранился от ее слов.
Зина подскочила, схватила его за плечи и, не давая подняться, стала бешено трясти.
– Душу вытрясу! – рычала она сквозь зубы.
Сил у нее вполне могло хватить; его легкое костлявое тело билось у нее в руках, как отбойный молоток, голова моталась из стороны в сторону. Пряхин хотел что-то сказать, но слова рассыпались в тряске, и только дрожащий, прерывистый, похожий на блеяние звук вырвался из горла.
Она вдруг швырнула его и отошла. Пряхин умолк, будто оборвал песню. Он подумал, что теперь она оставит его в покое, но не тут-то было, оказалось, он еще не получил сполна.
– Пустобрех! – с прежней медью в голосе объявила Зина. – Ты не муж, ты квартирант! Тебя, как собаку бездомную, любой увести может! За всяким по первому слову бежишь! Брехун пустопорожний! Язык что помело: брешет, брешет – я, я!.. А что ты?! Кто ты есть?! Мужик называется... Одна видимость.
Он и на самом деле был мелок телом, кожа да кости, только руки выглядели непомерно большими, разношенные плотницким топорищем, а щербатый рот старил его против истинных лет. Но причиной были и плохая еда, бестолковая жизнь, нелепица, вечная маета...
Зина неожиданно заметалась по комнате – помещение было слишком мало для нее, она выдергивала из разных мест его вещи, рубахи, кальсоны и, комкая, с силой швыряла в него, он лишь растерянно прикрывался руками; на ходу она сбивчиво кляла его, но слов было не разобрать, одно лишь злобное урчание, которое вместе с ней носилось по комнате.
– Чтобы ноги твоей здесь не было! – успел понять Пряхин, как вдруг Зина замерла на мгновение, обессиленно рухнула на стул и завыла, заголосила, обливаясь слезами.
Пряхин не упирался и не спорил. Отныне он не противился, когда женщина его прогоняла, не просился назад, уходил легко, без сожалений: брал чемодан и был таков – привык.
И не терзался, не переживал: белый свет велик, найдется где голову приклонить.
Белый свет и впрямь был велик, повсюду имелась нужда в плотниках и в мужчинах – в Чухломе, в Кимрах, в Спас-Клепиках, в Кинешме; постепенно он добрался до больших городов, и здесь тоже был недостаток в плотниках и в мужчинах, даже в таких завалящих, как он, – где ни возьми, хоть в Рязани, хоть в Костроме, уж на что города хоть куда и людей в них пропасть.
Со временем он усвоил закон: не прикипай никогда душой – к месту ли, к человеку, себе больнее, после отдирать с кровью. И уже сам уходил, своей волей, прежде чем его гнали, чуть что – привет, пишите письма!
Он даже сам удивлялся, как это раньше он тянул до последнего, не мог оборвать, а оказывается, проще простого – шагнул за порог и пошел, дорогой все образуется.
Однако это он позже усвоил – ума набрался, а пока он неохотно подбирал раскиданное по комнате имущество и горестно думал, куда идти на ночь глядя. Зина истошно выла, лицо ее опухло от слез.
"Может, оно и лучше, – свобода как-никак", – думал Пряхин, заталкивая в чемодан мятые рубахи.
Он надел свой единственный пиджак, купленный год назад: пиджак был велик, Пряхин это и в магазине видел, размера на два больше, но продавщица смотрела строго, и он не рискнул отказаться, постеснялся – зачем тогда примерял?
Он вообще всех их боялся: продавцов, официантов, таксистов, страшился их гнева, даже недовольства и тушевался заранее, будто наперед знал, что стоит им рассердиться, ему несдобровать.
В Спас-Клепиках Пряхин задержался ненадолго.
– Пустой ты человек, Миша, – сказала ему вскоре Лиза. – Ненадежный. Врун, хвастун... Никакого в тебе содержания.
Она работала на ватной фабрике и считала себя содержательной.
Пряхин и сам знал, что жизнь его идет вкривь и вкось, а он болтается в ней, как дерьмо в проруби.
Приятели не раз интересовались, как это он рвет с такой легкостью: многие из них в семье мучились, хлебали сполна, но терпели, тянули лямку. В ответ Пряхин посмотрит свысока и хмыкнет с превосходством: "А по мне что та, что эта – один хрен. Все они мне до фонаря. Чуть что – привет, пишите письма!" – глаза его смотрят дерзко, на губах играет победная усмешка, и он горделиво, по-петушиному озирается: мол, учись, пока я жив!
В такие минуты он на самом деле казался себе весельчаком, балагуром, все ему трын-трава и море по колено – сам черт не брат...
Но как бы там ни было, все чаще сверлила мысль о собственной крыше: в своем доме ты себе хозяин.
Это были пустые мечты, он знал. Деньги у него не водились, хотя возможность была, как-никак плотник, а вот скопить не умел. Если и перепадало иногда, то по малости – не держались у него деньги, как ни старался.
Сколько, бывало, понукал себя – толку не было. Иной раз определит скопить, взнуздает себя решительно, но, как ни терпит, как ни жмется, спускает все до последней копейки, еще и в долги влезет.
Правда, имелась одна последняя возможность: на худой конец можно завербоваться. Но он еще не был готов, не созрел, как говорится.
Последнее время Пряхин обретался в Кинешме. Зима была на исходе, в низовьях Волги уже вовсю гуляла весна, но здесь береговые откосы еще покрывал снег, и река с высоты открывалась неподвижным белым пространством, на котором кое-где чернели вмерзшие в лед баржи.
Третий вечер подряд Пряхин скучал. Нынешняя его подруга работала на заводе "Электроконтакт" в вечернюю смену; Пряхин вышел из дома и побрел по улице.
Шел мокрый снег, касался земли и таял. Пряхин вдруг вспомнил, что ему тридцать пять – полжизни, если повезет протянуть семь десятков. А не повезет, значит, и того меньше, значит, он шагнул уже за половину и теперь только вниз, под гору. И не было у него ничего своего, кроме чемодана с мелким имуществом, рот щербат, никак зубы не вставит, даже на курорте ни разу не побывал.
Когда он вернулся, Зоя была уже дома, ужинала, не разогревая.
– Где ты шатаешься? – грянула она хмуро. – Хоть бы раз встретил...
– Зоя, ты на курортах бывала? – неожиданно спросил Пряхин.
Она помолчала и вздохнула тяжко:
– Никчемный ты человек. Что ты есть, что тебя нет... Только языком чесать...
– Не нравлюсь? – въедливо поинтересовался Пряхин. – Может, тебе артист нужен? Так скажи, я живо...
– Полно тебе, – отмахнулась Зоя. – Чего кривляешься?
– Нет, ты скажи! – настаивал Пряхин. – Скажи: хочу артиста. Я мигом! – дернувшись, он подбросил вверх плечи и тряско охлопал себя ладонями, будто в цыганском танце. – Ап! – Пряхин застыл, вздернув голову и раскинув руки: просторный пиджак висел на нем, как на жерди. – Похож я на артиста?
– Ерник ты, Миша, – грустно покачала головой Зоя. – Пустозвон. Ломаешься все... Вроде куклы тряпичной.
– Какой есть! – ощерился Пряхин. – А ежели я вам не по нраву, так это поправить можно!
– Ну что ты завелся? – устало спросила Зоя. – Я спать хочу.
– Спать, спать... Только и знаешь, – с досадой попенял Пряхин. Курица.
– Это я курица?! – глаза у подруги стали большими и круглыми. – Ах ты... – от возмущения она потеряла слова. – Да ты сам-то кто?! Или у тебя деньги есть?! Или ты мужик какой-то особенный?! Принц заморский?
– Ну ты чего? Чего? – оторопел Пряхин. – Вожжа, что ли, под хвост попала?
– Да я с тобой на безрыбье только! – клокотала Зоя. – Я б тебя в упор не видала. Тоже мне хахаль! Гляди, как бы ветром не сдуло!
– Ах, ветром?! – медленно и как бы зловеще спросил Пряхин и пошарил глазами по сторонам. – Где мой чемодан?
– Испугал! Ой, не могу, испугал!
– Где мой чемодан? – оцепенело, с железной решительностью повторил Пряхин.
– Да катись ты со своим чемоданом! Вот ты где у меня! – Зоя ладонью провела по горлу.
– Разберемся... – пообещал Пряхин, привычно побросал в чемодан белье и рубахи, снял с вешалки пальто и начальственно, вроде бы с трибуны, помахал рукой. – Привет! Пишите письма!
До утра он дремал в зале ожидания на вокзале. Иногда удавалось уснуть, но даже во сне он понимал, что у него нет крыши над головой, и прежняя мысль о бездомности мучила его во сне и наяву. Вокруг слонялись и, скорчившись, спали люди, вскрикивали во сне дети и, сидя на узлах, бессонно бдели немощные старухи.
"Сколько людей в дороге, мать честная", – думал Пряхин, разглядывая солдат, хныкающих младенцев, деревенских девушек, мужиков в ватниках и прочих людей, которые спали и бродили вокруг или просто сидели, думая о своем.
На свете пруд пруди было неприкаянных и бездомных, как он, у каждого имелась своя причина, но он-то, он чем виноват – острая жалость к себе сквозила в душе навылет, и не было с ней сладу.
Жалость чуть не до слез травила и ела сердце, в пору было завыть или вырваться в крик. Пряхин сидел молчком, сжался, будто на холодном ветру, застыл и окаменел.
К утру он знал, что делать. Пропади она пропадом, такая жизнь, к черту, пора кончать. Значит, так: всех баб побоку, завербуется куда подальше, с первых денег вставит зубы, потом на курорт, а после купит дом. Хоть какой, лишь бы свой... Сам поправит, ежели будет изъян.
Он не трогался с места, сидел неподвижно, твердея в своей решимости, и уже не было человека на свете, который мог бы его отговорить или отвадить, – ни человека, ни другой силы. Впрочем, никто и не собирался.
Пряхин едва дотерпел до утра. За час до открытия он уже топтался у конторы оргнабора и первым сел к столу уполномоченного.
Поезд неделю шел через всю страну. Пряхин часами глазел на глухие леса, поезд то возносился над широкими реками, то пробивал горы: земли вокруг было невпроворот.
Это ж сколько людей надо, чтобы ее обжить, думал Пряхин, вспоминая тесные города, их мельтешение и толчею, и среди прочих мыслей твердил себе настырно: "Сперва зубы, потом курорт, а после – дом".
Во Владивостоке поезд остановился у самой воды: вокзал располагался на берегу бухты Золотой Рог по соседству с причалами, бок о бок с вагонами поднимались борта судов.
Пряхин вышел и обомлел: в бухте царило безостановочное движение буксиры, лихтеры, баркасы, какие-то мелкие посудины, у причалов грузились огромные корабли, теснились палубные надстройки, мачты, антенны, трубы, а над головой, над берегами плыла шумная разноголосица – сдавленные низкие гудки пароходов, лязг вагонных сцепок, перестук колес, звонки портальных кранов, гулкие голоса станционных и портовых динамиков, свистки маневровых тепловозов, гудение тросов, треск лебедок, вопли буксирных сирен; по всему было видно, что живут здесь в беспокойстве и суете.
А вокруг, по склонам высоких сопок, поднимался в поднебесье город, тысячи крыш и окон росли друг над другом на сколько хватало глаз.
"Ничего себе! – задрав голову, озирался по сторонам Пряхин. – Ну и занесло меня..."
Ему казалось – здесь край земли, но вышло, что и это еще не конец: на автобусе Пряхин поехал в Находку.
Океан его оглушил. Конца края не было воде, Пряхин растерялся на таком просторе и присмирел, смешался: по всему неоглядному пространству один за другим катились могучие валы и тяжело, с гулом рушились на каменистый берег. Пряхин явственно ощутил свою малость – песчинка под небесами.
Но как ни странно, за спиной он почувствовал безоглядную свободу стоит лишь захотеть, и пойдешь, пойдешь, вроде бы оборвал путы и теперь все зависит от тебя самого, – живи без оглядки. Он не мог этого понять и думал как умел: "Воля – охренеть можно!"
Ветер с моря обдавал влагой и путал мысли. Океан наполнял грудь беспокойством. "С чего бы это?" – гадал Пряхин и не знал, что и думать. Ветер и океан смущали покой и тревожили кровь. "Уж теперь мне никто не указ, – бесшабашно думал Пряхин, стоя на ветру. – Как захочу, так и будет".