Текст книги "Долгота дней"
Автор книги: Владимир Рафеенко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Спасибо! – поблагодарила Лиза.
– Вместо Украины, – продолжила Марина Аркадьевна, – нашла я в Киеве советских мудаков. Сидят себе в высоких кабинетах. И рефлексы у них сосущие. Крови им хочется украинской, другой брезгают. Им все равно, на каком языке говоришь, им красненькое подавай. Ориентируются! – щелкнула клювом Ворона. – Знают, что нация – не язык, но сердце. Как завидят настоящее, так и сосут его кровь. Лижут, фыркают, морщатся от удовольствия. Забавные твари. Все до одного, кстати, сторонники войны до победного конца и при этом пацифисты.
– И что ж теперь? – нахмурилась Лиза.
– А что теперь? – повторила Ворона, устало посмотрев на солнце. – Восстановить в этой жизни ничего нельзя. Кроме того, территории здесь оккупированные. Сижу на солнышке, сигаретки покуриваю, зарабатываю алкоголизм.
– Значит, не повезло?
– Откуда это значит? – Марина скептически посмотрела на Лизу. – К везению или невезению случившееся не имеет никакого отношения! Запомни, когда мы не мыслим точно, нами играет Путин! Но в Украину нам дорога закрыта!
– Не понимаю, а коллеги твои как туда добрались?
– Если уж тебе и впрямь хочется, скажу. – Ворона придвинулась ближе. – Но пусть это останется между нами. Можно на тебя рассчитывать в этом вопросе?
– Само собой! – кивнула Лиза. – У меня диагноз. Таким, как я, не верят!
– Это аргумент, – кивнула Марина Аркадьевна. – Ладно, слушай. Дело в том, детка, что Анна и Зина, соответственно, французский романтизм и Германия эпохи Просвещения, погибли.
– Как погибли?! – тряхнула головой Лиза.
– Слышала, месяца три назад боевики из минометов обстреляли поезд?
– Что-то такое было, – Лиза неуверенно кивнула.
– Вот в этом поезде они ехали из Z в Киев.
– Так как же ты говоришь, что они работают и все такое?
– А вот в этом, – Ворона оглянулась по сторонам и подсела к собеседнице поближе, – и состоит главнейшая тайна этой войны. – Из Z в Украину попасть можно, только приняв смерть от рук боевиков! От рук матрешек цвета хаки!
– Принять смерть, чтобы попасть в Украину?! – закусила губу Лиза. – То есть как это?
– А как угодно! – охотно уточнила Марина Аркадьевна и несколько раз резко и протяжно каркнула. – Тебя могут расстрелять, взорвать, отравить, сжечь, забить в подвалах бывшего СБУ. Можешь сама собой с голоду подохнуть, благо здесь это не так трудно, как кажется из Киева. Смерть, гарантирующая искомый результат, выходит при насильственном повешении, при остановке сердца во время допроса, да мало ли…
– Не понимаю, – нахмурилась Лиза. – Обожди, ну вот, скажем, умер ты, и что потом?
– А потом, – Ворона снова победно заорала, подпрыгнула на черных жестких лапах и, широко расставив крылья, сделала круг над головой Лизы, – сразу оказываешься возле древней липы у самого фундамента Десятинной церкви. Эта липа Марко Поло помнит! И тебя она встретит с радостью. А можешь очнуться на Щековице. Вот так, как я сейчас, попивая коньяк, в ус не дуя да сигаретки покуривая. Некоторые после смерти находят себя на углу Крещатика и Прорезной. Стоишь такой себе, – Марина Аркадьевна счастливо засмеялась, – в одной руке мороженое, в другой – пиво. Солнышко светит. Направо – митинг против кондитера. Налево – митинг в поддержку его сладостей. Народ ведь там, чтобы ни думал, понимает – альтернативы ему нет. Сине-желтая столица, плюрализм и богатство мнений. Пьяный мент ссыт на брусчатку у спуска в метро, и прямо тут же парень на волынке исполняет. И так это все правильно, так чудесно! А главное, до кнайп-клуба рукой подать, где Жадан через час стихи про Марию читать станет.
– То есть ты умер, но при этом Крещатик, Жадан и волынка на углу Прорезной и Крещатика… И ты стоишь живой?
– Нет, интересно, а какой же еще? – закаркала Ворона, усевшись на ветку черемухи прямо над головой Лизаветы. – Конечно, живой! И ты живой, и Жадан, и кондитер, изюма с орехами ему в печень, пусть будет сладким тысячу лет. И это не кончится уже никогда.
Правда, при этом ты не помнишь, как добирался в Киев, и очень неясно, что было до этого, и, главное, зачем. Вообще последние недели перед смертью останутся в памяти очень условно. Подробностей – никаких. Все в сизо-красном тумане. Будто дымкой подернуто. Но вообще ты помнишь, что в Украину собирался, что близкие тебя отговаривали, потому как в Киеве нацизм и шоколадно-ореховое мракобесие.
– Страшно умирать! – заметила Лиза.
– Очень страшно, – птица склонила голову набок, – но зато, если ты попал в Киев, во Львов или, скажем, в Станислав именно после смерти, то куда б ни пошел, везде встретит тебя Украина. Понимаешь? Куда ни пойдешь, а тут она! – Ворона внезапно всхлипнула, каркнула печально и протяжно, заплакала крупными прозрачными слезами. – Но только после смерти!
– Не плачь, Марина Аркадьевна! – укоризненно покачала головой Лиза. – Пьяные это слезы.
– Так если б трезвые, разве бы я каркала тут перед тобой? – Ворона тяжело взмахнула крыльями, обернулась нетрезвым романо-германским филологом, пожала плечами, сделала еще пару затяжек и яростно затушила сигарету. – Ну вот, а я осталась жива. Живой попала в Киев, поэтому и Киев был мне не Киев, и встретилась с мудаками. Так что, детка, это вопрос сложный, кому повезло, мне или им. Скорее всего – никому. Просто у каждого своя судьба.
– Ты сказала, что у Анны и Зины все хорошо, – спросила Лиза, рассматривая конфету, – и работа, и надежда, и одежда?
– Все чудесно! Официантками работают в «Макдональдсе» и о другой карьере даже не помышляют.
– Ну как же может быть одновременно, чтобы и погибли, и все так чудесно?
– Дура, что ли? – Аркадьевна вздохнула и тяжело поднялась с лавки. – В жизни только так и бывает. Кто-то мертвый бургеры киевлянам делает. А кто-то, как мы здесь все, вроде живой, но больше не человек.
– А кто тогда?
– Инструмент шантажа, статистическая погрешность.
* * *
Матрешки России? Сколько их? Бессчетно. С первого взгляда кажется – мужик мужиком. Заглянешь поглубже, а сквозь него гражданин начальник просвечивает. Присмотришься вдумчивее, а там зэка с тремя ходками за плечами. Охнуть не успеешь, а зэка обернется солдатом, страшно уставшим от войн за последние пару столетий. И только потом заметишь, что в солдате, как в сундуке, мальчик деревенский спит, память потерявший. Его прабабку в сороковом из Украины на Урал угнали, а он знать об этом ничего не знает. И уж в этом мальчике, под ребрами с левой стороны, разглядишь сиреневый сон. Дятел стучит, иволга плачет, соловей «тьох-тьох» говорит, месяц над озером накренился. И в нем, как в желтой лодочке, едет синий котик. Серебряные усы лапкой приглаживает да на звезды посмеивается.
Сотни лет каждое Божье утро прорастают на похмельном лице России эти души, у которых нет за душой ничего, кроме горечи, пустоты и похмелья. И родины, в сущности, нет. У них ее отобрали вечность тому назад при отправке на очередную войну. Взамен выдали удостоверение. В нем черным по белому: «Сей витязь в отпуске навек. Ничей не гражданин, но частный человек». И подпись – «Маршал имярек».
Но они вернулись. Они всегда возвращаются с этих войн. Из-под земли выходят, из госпиталей, из тюрем, из проходных дворов. В дырявых ватниках, с проржавевшим оружием являются в родные пенаты. Отмахиваясь от вопросов, не видя ничего, ложатся спать. Проснувшись, не помнят своих смертей в череде военных пурпурных дорог. А потому в неясной злобе и тоске спрашивают поутру:
– Что такое, мать ее? Где я? Что делать, и кто виноват? – и тут же приходит, как озарение: – Украина! Украина – сейчас это и что делать, и кто виноват, и что такое, мать ее! Украина – это все то, что болит в тебе незатухающей болью. Как жизнь, как собственная душа, которую ты оставил в Екатеринбурге, Петропавловске-Камчатском, Санкт-Петербурге, Нижнем Новгороде или в Москве, уходя на первую свою войну. Украина, как прощение грехов, обещание быстрой смерти и вечной жизни.
Ты мог всю свою жизнь просрать. Всю ее изгадить. Завалить хлебало собственной совести. Удушить ее портвейном, самогоном и Первым федеральным каналом. А потом вдруг проснуться серым уральским утром и так ясно-ясно увидеть в окне раздолбанной пятиэтажки серый выстуженный пустырь своей судьбы.
Хмурая жена, страшная, как конь блед, варит пельмени, вяло пошевеливая крупом. Ужасные упыри, в которых превратились ее дети, смотрят одновременно и уныло, и угрожающе. Будто решили, что высосут твою кровь дотла, но пока не чувствуют достаточно сил для семейного застолья. Боятся, не одолеют. Уж очень ты крут, Ваня.
По Первому, как специально, опять показывают Киев, который нужно спасти. И ты снова понимаешь – вот это и есть самое главное! Тебя спасти уже нельзя. Это также ясно, как «Отче наш». Да и хрен, в сущности, с тобой. Но Украину спасти-то, оказывается, можно! И ты себе говоришь – вот оно! Нашелся утерянный смысл.
И, главное, ты слышал, друзья говорили, вербовка ведется своими людьми. Полковник в запасе Грибов из Совета ветеранов записывает людей, имеющих опыт. Вы с этим Грибовым по горячим точкам всласть походили. Так что ты его знаешь, он тебя тоже. А дальше все просто. По приезду обеспечивают харч, обмундирование, включают в коллектив, опять же – денежное содержание. Нет, денег ты не заработаешь. Да срать ты хотел на деньги. Срать, мать их, на эти деньги, мать их! Их у тебя никогда не было и уже не будет, ты это очень ясно понимаешь.
Ты же Иван Иванович, мать твою, Иванов! Ты же русский мужик-сибиряк. Ты же нефть добывать можешь голыми копытами прямо из-под мерзлого наста. И пить ее вместо опохмелки по утрам. Ты же кулаками, а в особенности головой, из Уральских гор звезды выбивал первой величины, особенно в годы первой молодости. Хрен ли их было не выбить светлой твоей головушкой.
И ты берешь брата Федьку и едешь вместе с ним. А Федьке вообще по барабану, куда ехать. У него работы нет, жена ушла, а он ей еще и алименты должен платить, которые, конечно, не платит. На границе оказывается, что это проблема. Алиментщиков вроде как не пускают, потому как вы переходите границу совершенно официально. Но потом оказывается, что ничего сложного. У них вообще приказ. Им ссы в глаза – синхронно наденут поверх фуражек кокошники и скажут хором: спасибо, Родина-мать, низкий тебе поклон. Они два года тут ничего не замечают. Ни артобстрелов украинских городов со стороны Родины-матери. Ни тяжелой военной техники, постоянно идущей через границу. Они больше не пограничники, не офицеры – стрелочники, хрен ли.
И вот вы прибываете в Z. Селитесь в одно из общежитий студгородка. Здесь живут и боевики, и местные жители, дома которых разрушены в ходе военных действий. Их тысяч десять, не меньше. Общежития громадные, по четырнадцать этажей. Раньше здесь проживали студенты из разных стран мира, а теперь матрешки вроде вас с Федей, донские казаки и народ, обездоленный русско-гибридной войной.
Вы с корешем удивляетесь чистоте Z. Он все время повторяет: «А че, не хреново хохлы тут жили! Ты смотри, если тут под нами так чисто, то как же тут было без нас?».
На позициях случается всяко-разно, но чего об этом толковать? Вы о войне не говорите. Когда попадаете в город, типа на ротацию, первые несколько часов просто пьете. Тупо, яростно, почти без разговоров. А потом уже идете по общежитию. Хватаете любую из тех, что попадется под руку, и делаете с ней все, что пожелает ваша простая и чистая уральская душа.
– А киевские каратели с тобой что б сделали, ты подумала своей головой, курица? – устало говорит Федор, слезая с плачущей и одновременно икающей с перепугу молодой бабы.
– Нашли ямы, между прочим, тут неподалеку. Там живьем похоронены триста изнасилованных укропами женщин, – говоришь ты, Иван Иванович, и криво улыбаешься, – а еще двести младенцев и сто стариков. Этих четвертовали. Слышишь? Привязывали к бээмпэ и четвертовали. На куски раздирали боевыми машинами пехоты только за то, что люди желали говорить на своем родном языке. И молиться своим богам. Понимаешь, нет? Вот что такое украинские фашисты!
– Да, – кивает Федор, – телевизор посмотри, там кинокадры эти показывают! Просто «Броненосец Потемкин»! Душа разрывается! Им во влагалища пену строительную вдували…
– Не старикам, бабам, понятное дело… – уточняешь ты и внезапно умолкаешь.
«Сколько ж пены понадобилось? – думаешь. – А времени? А сил? И как они к бээмпэ ухитрялись привязывать младенцев? И, главное, каким богам молились?»
Фразу из новостной ленты ты помнишь отчетливо: «Люди просто желали говорить на родном языке и молиться своим богам». Следовательно, это уж ты никак не выдумал. Но настроение отчего-то портится. Выпиваешь стакан водки, закуриваешь, садишься в кресло, смотришь в окно. За окном летит тополиный пух. Небо синее-синее. Хорошо. А где-то там далеко Родина-мать, жена, дети-упыри.
И вдруг что-то случается с твоим зрением, а может быть, и с тобой, таким, какой ты есть. Ноги сводит судорогой, заламываются руки, грудную клетку что-то с хрустом ломает и бросает вперед. И ты вылетаешь не только из окна. Ты вылетаешь из себя самого. И летишь. Видишь то же самое небо, что минуту назад. Те же самые здания внизу. Тот же тополиный пух летит вокруг тебя, над тобой, вместе с тобой. Вам с ним по дороге. Но ты уже не ты или не только ты. А может, сейчас ты и есть только и именно ты? Но об том думать некогда, так как где-то рядом ты слышишь крик брата Феди. С ним, походу, случилось то же самое, что и с тобой. Но что же случилось с вами? А все просто.
Вы летите над городом Z.
Летите, Иван, над городом Z.
Вы летите, Ваня,
Летите с Федей над городом Z.
Вы летите вперед.
Тополиный пух.
Но вы с братаном,
Вы летите вперед
Над городом Z.
И вот река,
А за нею степь.
Вы летите, Иван,
И Федор кричит и плачет навзрыд.
А ты ничего,
Вообще ничего, Иван,
Ты ж русский мужик, glory hallelujah,
Над городом Z.
И вот река,
А за нею степь.
Та степь, Иван,
Где соль и полынь.
Здесь триста женщин,
И сто стариков,
И двести младенцев, glory hallelujah,
Вас уже ждут.
И сто стариков, Иван!
Сто стариков!
Триста женщин, двести младенцев.
Зачем же ты пил?
Но вот бережок,
Где ивы стоят,
Здесь быстрый хоровод,
Печальный и голый,
Смотрит на вас.
Триста женщин, Иван.
И сто стариков,
И двести младенцев, glory hallelujah,
Танцуют джаз,
Жидобандеровский джаз.
– Мы с тобой просто в любовь поиграли, дурочка, – укоризненно говорит Федор, не обращая внимания на брата, хрипящего на кровати с выпученными воспаленными глазами. Натягивает брюки, швыряет на кровать несколько мятых купюр. – Вот бери, дура, конфет купишь. И не хрен тут на жалость давить…
Ты, Иван Иванович, оказываешься в этой грязной комнате также внезапно, как и покинул ее. Ветер врывается в окно.
– Что тут было? – говоришь, впервые в жизни немного заикаясь. Поднимаешься и смотришь сумасшедшими глазами на Федьку.
– Ты чего?! – смеется он. – Галюники колотят?! А я тебя предупреждал, серьезная масть! Ее на водку класть не надо! А ты не послушал! Ну, ничего. Пойдем к нам, у нас пивко еще есть. Пивко оттянет немного! Пойдем-пойдем! Пиво холодное – первейшая вещь при таких раскладах.
Так проходят две недели. Общага стонет и молится, привыкает жить одновременно и под обстрелами, и под русским миром, прекрасным и беспощадным. Ест шоколадные конфеты. Вплоть до диатеза. Общага много думает. Например, о своем отношении к поэтам серебряного века, о Достоевском и Толстом, о белой, сука, гвардии и семнадцати мгновеньях Москвы. Точный перечень этих дум не составить, как порядком надоевший всем перечень кораблей. Впрочем, все эти думы – они о высоком, у общаги есть время определиться с духовными приоритетами.
Однако доходит все равно не до всех. Некоторые молодки тайком от пришибленных жизнью мужей начинают бегать к вам с Федей. А чего ж не бегать, если вы пену, натурально, не вдуваете, к бээмпэ не привязываете, стариков с младенцами не четвертуете, преступно и, главное, бессмысленно растрачивая республиканские запасы ГСМ, а после любви и водки задушевно поете дорогу дальнюю, казенный дом? Да вы же просто Алены, мать вашу, Делоны. Шарли, млять, Азнавуры.
Проходит время, и все повторяется заново. Вы грузитесь по машинам и едете в украинскую степь. Окопы, обстрелы, «грады», «ураганы», рай для полевых командиров и мародеров. Среди тех, кто с вами приехал, большая часть уже убежала домой или погибла. Вы часто думаете о тех, что уехали, и ни грамма не верите в то, что Родина-мать позволила им вернуться.
Последнее время, Ваня, ты часто вспоминаешь деда своего, капитана Егора Иванова, военного связиста. Он погиб дома, в своей деревне, лежа на печи. Деревня знатная. Старые Решеты, не слышали? Основана по царскому указу в середине восемнадцатого века. Центральная улица носит имя Пушкина, прямо как в Z. Она является частью старого шоссе, ныне называемого Старомосковским трактом. В последнее время много разговоров идет о том, что поселение имеет серьезные перспективы. Правда, неясно, какие именно. В трех километрах от Старых Решет проходит Екатеринбургская кольцевая дорога, и по ночам слышен мерный перестук колес.
Слушая его, твой дед лежал на печи и медленно умирал от последствий лучевой болезни. Он долго лечился, лет десять, наверное, пока не плюнул. Лысый, белый, как бледная спирохета, аж светящийся, улыбался голыми деснами, сиял голубоватым светом, засвечивал фотопленки, в быту проявлял свойства как волны, так и частицы, собственной жизнью подтверждая квантовую теорию поля. Но смерть все равно его догнала.
После демобилизации с супругой своей супружеских отношений не имел. Хорошо хоть, что к тому времени успели они состругать твоего батю.
Бабка твоя, Клавдия Иванова, бегала по ночам к лучшему другу деда – Максиму Гаранину. Недалеко было бежать. Тронь калитку в саду – и вот он, маленький деревянный домик, а там проживает Максим Лукич, человек замечательный и первый шахматист на деревне.
Дед твой от ревности плакал первое время, но после утешился. С Гараниным каждый вечер до самой смерти в шахматы играл. А бабка твоя им блины пекла и ласково так из-под кулачка на мужиков своих глядела. Идиллия, что и говорить.
И стала она возможна только потому, что 14 сентября 1954 года на Тоцком военном полигоне в Приволжско-Уральском военном округе, в сорока километрах от города Бузулук капитан Егор Иванов попал на учения, проводимые маршалом Георгием Жуковым.
С самолета Ту-4 на полигон была сброшена ядерная бомба мощностью 38 килотонн в тротиловом эквиваленте. В девять часов тридцать четыре минуты на высоте триста пятьдесят метров над землей был осуществлен ядерный взрыв. Выждав три часа для того, чтобы провести дозиметрический контроль и полюбоваться делом рук человеческих, в эпицентр взрыва было направлено шестьсот танков, шестьсот бэтээров и триста двадцать самолетов. Триста двадцать, Иван!
Сорок пять тысяч человек должны были «захватить» эпицентр взрыва. А еще пятнадцать тысяч солдат обязаны были его «оборонять». После окончания учений медицинский осмотр личного состава не выполнялся. Сам маршал в день учений на полигоне не появился. Видно, чтоб не создавать ненужную суету. А вы говорите, Стрелков.
Пытаясь постичь смысл учений под кодовым названием «Снежок», можно предположить, что георгиевский жучок сошел с ума. Но нет, он добился того, чего хотел. Опытно было установлено, что случается с военной техникой, военнослужащими и гражданскими лицами, подверженными прямому воздействию радиации. Многое засекречено, но тебе, Иван Иванович, всегда было понятно, что главная цель эксперимента заключалась в другом. Этих пидарасов в Москве страшно интересовало, забеременеет ли во второй раз жена капитана связи Егора Иванова.
Половина генералитета, сдержанные пессимисты, делали ставки «против». Вторая половина, безудержные раблезианцы, ставили «за». Дмитрий Федорович Устинов, министр обороны, воздержался. Партия оптимистов резко увеличилась, когда Клава Иванова побежала налево. Однако уже через год ставки уравновесились. Баба никак не беременела, несмотря на весь пыл Максима Капабланки.
Когда же дед помер, а Хосе Гаранина внезапно парализовало, в главной кремлевской наблюдательной тетради чьим-то решительным почерком было записано: «Учения на Тоцком полигоне показали, что после такой-то дозы радиации жены облученных капитанов связи не беременеют».
Ну, все. Теперь все стало ясно. Генштаб вздохнул с облегчением. «Мы сделали это!» – сказал Устинов и наградил двадцать генералов Орденом Военной Хуйни Первой степени. А что? Мужики не зря столько радиации на ветер пустили.
Удивительно, что о событиях на Тоцком мало знали в стране. Но, между прочим, это еще и потому, что большая часть из покалеченных Жуковым бойцов, этих шестидесяти тысяч облученных молодых мужиков, исчезла потом. Растворилась, будто ушла в никуда вместе со своими бэтээрами, танками и самолетами. Может, в самом деле так и было. Твой дед – живой свидетель – никогда не рассказывал подробно о тех днях.
– А чего ж, было дело, – только и говорил Егор Иванович, если бабка позволяла ему выпить рюмку, – поставили нам задачу по поддержке связи мотопехотного полка. Ну, вот мы ее и выполнили. Вот так дело было, – потом он молчал и застенчиво добавлял: – А по чести говоря, помню я немного – черное, белое и пурпур. И жуки из ножки атомного гриба летят сотнями, – он скалил в беззубой улыбке белые десны. – Жуки, внучок! Жуки колорадские!
Дойдя до этих заветных слов, связист всегда умолкал и выпивал вторую. И даже если его очень упрашивали рассказать подробнее, все повторял про черное, белое и пурпур и иногда про жуков, которые разлетались в разные стороны.
Черное, белое и пурпур – для тебя, Иван Иванович, это нечто вроде мантры. А в жуков тогда ты так и не поверил. Списал на путаный ум деда, целыми днями мерцающего на своей печи…
В небе появляются первые звезды. В роще за блокпостом заливаются соловьи.
– Я уже три раза звонил Шурику и Тимошке, Алексея набирал, Костю, – сообщает Федор, деловито подкуривая забитый травкой «кораблик» без имени, – никто не отзывается. И дома у Тимошки никто не отвечает. Чудно.
– Мало ли, – отвечаешь ты, Иван Иванович.
Не знаете вы, что Шурка с Тимошкой догнивают в посадке под Луганском. Тело Костика вчера сожгли в мини-крематории у самой границы. Только Алексей, кадровый офицер спецназа, выскочил. Хотя и не туда, куда хотел бы. Он был тут вроде советника, обеспечивал планирование и работу особой группы. Уральцев привлекал пару раз. Неплохой парень. В плену ему пришлось тяжеловато. Недавно показали по украинскому телевидению. Узнать его, конечно, непросто. Скажем так, мудрости в глазах прибавилось. Характерно, что теща с женой от мужика отказались, взяв за это двушку в центре города. Журналистам, приехавшим из Москвы, сказали буквально следующее:
– Ничего не знаем! Нашего Алексея мы в прошлом году еще похоронили! Можем и могилку показать. А этот, что по телевизору, – подставное укропское рыло!
Что сказать? Хороший гешефт – он и в Екатеринбурге хороший гешефт.
Над вашими с Федором головами ярко вспыхивает метеор, пронзающий украинское небо. И здесь впервые в твою голову, Иван Иванович, закрадывается мысль, что Украину спасти, скорее всего, еще и можно. А вот вас с Федей, независимо от результатов кампании, спасет только превентивный ядерный удар. Ты, Иван Иванович, улыбаешься печально. Откладываешь в сторону автомат. Куришь в кулак. Недоуменно разглядываешь огромное звездное небо, одновременно, будто в перевернутой перспективе, видишь прожитую тобой жизнь.
И тебе, Иван Иванович Иванов, до одури хочется услышать гром и вместе с ярко-пурпурным грибом подняться навстречу стратосфере, ощущая холод, равнодушие и полную тишину.
– Не грусти, – говорит Федька, всегда остро чувствующий твое настроение. – Завтра на отдых – и сразу же в баню!
– Будто тут имеется? – поднимаешь ты брови.
– Узнавал! «Пятый Рим» называется. Говорят, приличнее заведения просто нет!
* * *
Не раскрывая глаз, слушая затухающую канонаду, Лиза припоминала вчерашний день. Гредис и Вересаев повезли в детский дом еду, купленную на деньги «Пятого Рима». Похмельные, но радостные, загрузили «Опель» Николая до самой крыши. Ее с собой не взяли, потому как места не было. Но Лиза не осталась в стороне от добрых Z-дел. Переговорив с Вороной, сварила кашу с тушенкой. А потом до вечера ездила по округе на велосипеде с бидоном и кульком пластиковых мисочек и ложек, кормила животных и стариков.
Голодные, несчастные, они порой уже ничего не просят. Иногда просто лежат или сидят на припеке, благо весна, ждут смерти. Понимают: людям не до них. У людей нет денег, ума, совести. Люди сами нуждаются в помощи или хотя бы в том, чтоб снаряды не падали на городские спальные районы. Мира требует Z. Понимания. Простых хороших слов.
Старики улыбаются, принимая кашу. Одна старушка ее всегда крестит. Говорит:
– Храни тебя Господь!
Берет пластмассовый стаканчик с кашей и в первую очередь кормит старую, как и сама, кошку, лежащую у нее на коленях.
Глядя на это, Лиза плачет внутри себя. Слезы стекают в горло и заливают сердце черной горячей кровью. Но вообще-то она улыбается до хруста в скулах. Собаки тоже узнают ее, встречают. Размахивают хвостами, пытаются драться из-за каши, за что Лиза им сурово пеняет и машет руками.
Большая черная собака весь день бегает рядом с велосипедом. Охраняет. Впрочем, редкие прохожие тихи и пугливы. Спешат по делам. Им недосуг приставать к беспрестанно улыбающимся, чуть косящим, сумасшедшим девушкам. Некогда вглядываться в их зрачки, расширенные от прекрасных нейролептиков, за огромные деньги передаваемых Корневым с большой земли. Им не до чужой боли.
А то, что Лиза – боль, видно сразу. Руки измазаны кашей и красками, платье старое, вылинявшее, рваное по краям. Была б Каролина, не позволила бы надевать старые платья, а Гредис на это внимания не обращает. Лицо красиво болезненной красотой. Нервный тик, рыжие свалявшиеся волосы. В них вплетена ужасная сине-желтая лента.
За одну эту ленту здесь могут убить. И даже должны. Причем скорее мирные Z-граждане, чем боевики. Как это объяснить? Здесь устали ждать смерти, а смерть, конечно, несет Украина. Так думать, в любом случае, проще. Ведь если иначе, то как дальше жить под хунвейбинами, пришедшими с Востока?
Буряты, славянофилы, невменяемые казаки, уголовники с духовными скрепами вместо мозга угрюмо разглядывают яркую ленту, развевающуюся по ветру. Изучают улыбку девицы, босые ноги, покрытые до коленей пылью и какой-то крупной сыпью, заглядывают в лицо, изъязвленное вечностью, отворачиваются. Плюют в спину, скабрезно шутят, иногда кидают вдогонку камни, но руками не трогают. Безумие нынче в чести.
Даже Z-маньяк робеет. До войны он непременно бы попытался под благовидным предлогом завести оную девицу к себе во флигелек, дабы употребить. А ныне нет, с такой и заговаривать он не станет. Даже в сторону ее не посмотрит. Тем более что сине-желтая лента развевается на ветру, а бесхозный итальянский мастиф, худой и сильно поумневший с тех пор, как его бросили хозяева, молчалив, быстр, как ртуть, и кроток, как смерть. Его два раза пытались застрелить пьяные русские наемники, потому он, конечно, имеет свое мнение по поводу оккупации региона, неуверенной позиции Евросоюза и осторожности евроатлантического блока. «Платон» – написано у левого уха на медном ободке, прикрепленном к ошейнику.
– Платон! – говорит собаке Лиза, и мастиф машет хвостом, смотрит умными глазами, при этом умудряется поглядывать по сторонам. Он отвечает за эту сумасшедшую, он должен быть начеку. Ночует у подъезда. За это пайку свою получает первым. Гредис называет его Учителем…
Серое утро брезжит в окне. Канонада сходит на нет. Лиза открывает глаза. За окнами синими вспышками-линиями обозначены смерти невинных людей. Ранняя весна. В сером тумане затухающие взрывы звучат протяжно и гулко, будто с того света. Острое чувство вины за то, что кто-то умер, а ты остался жить. И облегчение. И от этого стыд. Жизнь так невыносима, что живот горит огнем. И, как всегда, вместо месячных – три-четыре капли крови. Доктор Парастас говорит, что все пройдет, но дозу лекарств не уменьшает.
Лиза села в кровати. Посмотрела в сырой полумрак за окном. Силуэты домов едва намечены. Парк у больницы угадывается только благодаря высоким пирамидальным тополям. В комнате темно и прохладно.
В углу у двери нечто зашевелилось и застонало. Побежали мурашки. Заскрипело, защелкало. Лиза передернула плечами и подумала, не закричать ли ей. Но в такое сырое утро орать невозможно. В горло может заползти туман, а вместе с ним – тяжкие сны нибелунгов или горечь есенинских душ. И снова откуда-то стрекот, ворчание, щелчки. Стоны. Протяжное бормотание, ропот, гул. Впрочем, тихий, почти укоризненный. И, кажется, довольно знакомый. Спустив ноги с кровати, Лиза яростно растерла лицо ладонями, окончательно прогоняя сон, нащупала тапочки.
– Я вижу тебя, – проговорила твердо, – и сейчас подойду.
– Уфф, – сказало то, что ворочалось в углу. – Бррддррдд, бзиц! Швифт, – добавило оно и затихло.
– Девушек пугать подло, – уверенно заявила Лиза. – Но я направляюсь к тебе, кем бы ты ни был! Я гляну на тебя, и тогда тебе станет стыдно, совестно и уныло. Тем более, что все мы, кажется, знаем, кто ты такой!
На подрагивающих ногах. Сжимая холодные кулаки. Лиза сделала ровно четыре шага вперед и ударила по выключателю. Комнату залил яркий свет люстры.
Так и есть. Квадратное медное лицо с претензией на благородную мужественность. Большая тяжелая спина. Мощные плечи. Где-то внутри яростно, но почти бесшумно работают механизмы жизни. Непропорционально длинные, поблескивающие металлом механические конечности беспомощно елозят по полу. Вместо глаз – два несимметричных разновеликих оникса, грубо, но прочно вправленных в медные глазницы. Откуда-то из неровных, трагически переломленных губ вырываются натужные звуки. На кукле синие шаровары с желтой шикарной мотней, рубашка-вышиванка. Геометрический орнамент, вышитый белыми нитями с вкраплением красного и черного, выполнен мелкими стежками, похожими на шитье бисером. На голове у медного казака типичная кабардинка – меховая шикарная шапчонка, сделанная в форме полушария, с узкой опушкой и плотно прилегающим к голове суконным донцем. Непомерно массивные механические ноги обуты в красные кожаные сапожки. Жаль, что все это великолепие прикрывает всего лишь кусок живого металла, игрушку, найденную прошлой весной на проселочной дороге.
Весь день Лиза каталась на подаренном дядей велосипеде. В сумерках возвращалась домой после ужасного, страшного ливня. Прямо на дороге у блокпоста, где четверо нетрезвых хунвейбинов играли в го, увидела стоящую прямо посреди тропинки маленькую фигурку.








