355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Загрешный » Каумов (СИ) » Текст книги (страница 2)
Каумов (СИ)
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 02:00

Текст книги "Каумов (СИ)"


Автор книги: Владимир Загрешный


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Каумов, в оцепенении сжавшийся за кустами, размышляющий, как бы незаметно отсюда ускользнуть, внезапно прозрел. Он ясно и твердо осознал, что пусть мужчина пьян, возможно, сверх того еще и порочен, и глубоко виновен перед всем светом, что пусть он не скулящий песик и не беспомощный ребенок, а все же – человек. Человек! "И я, я один имею возможность спасти!" Почему он не мог практическим умом дойти до того, что надо позвонить в скорую, в полицию, а пока те приезжают, пройтись по квартирам, поискать крепких мужичков и окончательно спасти – непонятно, только он, не робея и не боясь, пошел, выпрямившись во весь рост, прямо к скамейке.

– Эй, хватит!, – твердо и даже нагло звенел его голос. Мужчины не услышали. Тогда Александр решительно похлопал одного по спине и, когда тот обернулся, повторил.

– Перестаньте.

– Эге!, – одновременно рассмеялись ему в ответ два свиных рыла. – Шел бы ты лучше отсюда по добру по здорову.

– Вы же его до смерти изобьете!, – в искреннем, сострадательном возмущении вскрикнул Каумов. Удивительно, что он говорил, действовал полностью сознательно, пообещав себе во что бы то ни стало помочь мужчине. Уверенность, сила – то, что он не мог приобрести за годы тщетных попыток переломить свое нутро, пришло по велению жизни, случая.

– Иди домой, кому говорят!, – сверкая налитыми желчью, красными глазами, промолвил первый.

– Давайте договоримся: вы его оставите, а я в полицию не пойду, и все обойдется, и всем ведь только лучше будет.

– А давай ты заткнешься, – брякнул первый, и за ним второй. – Или лучше смотри!, – и крепким ударом переломал бедняге нос, откуда мигом новым потоком хлынула кровь на бледнеющее лицо.

– Помоги-и, – сипел избиваемый. – На еще!, – усмехался второй, – и замшевым ботфортом он бил прямо в ребра; послышался тихий хруст. – Что ты сделаешь?, – расплывался он в довольной, бесстрашной улыбке.

Каумов, окончательно совладав с собой, не колеблясь и не сомневаясь, оттолкнул его, но тот, лишь легонько пошатнувшись, вернулся на прежнее место. В следующую секунду Александр уже валялся со звоном в ушах в тех самых темных кустах, и над лицом его зависла грязная, измазанная в каком-то кале, подошва. – Уходи!, – грозно шепнул чей-то бас. Не помня себя, Сашка ринулся со всех ног прочь, забыв позвонить в скорую, в полицию, полностью закрывшись в себе, в своей, как он посчитал, ни чем неисправимой слабости. Добежав до остановки, он импульсивно сел в автобус и заплакал.

IV

Интересно, представлял ли себе Каумов, какое значение впоследствии приобретет этот день, болезненно выбивающийся из однообразно-томительной колеи? И ведь как все-таки непропорционально устроена жизнь: годами сидишь, гниешь, ждешь хоть малейшего движения, хоть крошечного колебания среды, чтобы предать импульс мысли и телу, и вдруг в один момент на тебя обрушивается неудержимый шквал каких-то по обыкновенному ужасных реалий, а за ними вслед врываются гнет, давление, невыносимое чувство необратимости и бесповоротности этого проклятого времени. Вот оно давит, что есть мочи, создавая определенную, острую, как заноза, точку, и в бесконечном пространстве мягких, ветром подбитых абстракций образуется брешь, через которую приходят к человеку и болезни, и одержимости, и юродивые блаженства.

Для Каумова это был именно тот самый шквал. Его сверстнику, скорее всего, избиваемый и кладбище показались бы привычными мирскими мелочами, но Александр ехал теперь, как с фронта, нравственно и физически искалеченный. Его резко хватил озноб, на лбу выступил пот, и быстро-быстро мчало куда-то слабое сердце. Он улыбался, но новой – циничной, алчно-нездоровой улыбкой, как будто отчаянно усмехаясь перед лицом чего-то неизбежного, несокрушимого.

Слева от него сидели двое: практический лысый мужчина с желтыми от никотина усами и мечтательно-стыдливая, прекрасная для своего возраста женщина, его подруга. Она снисходительно глядела в бескрайние дали и властно, и так нежно убирала со своих ног его красную, рабочую руку, а он, слегка неопрятный и испачканный, застыл от удовольствия у нее на плече. На ее белом, благородном пальто оставались небольшие пятна, но эти пятна надо было принять, чтобы помочь, чтобы спасти безотрадную душу. И она знает: нельзя отвергать таких покорных дурачков, как этот чумазенький человекопес: нет на всей земле созданий чище, чем они. Сашка же, ощущая ее естественный, но тщательно скрываемый стыд, намеренно смотрел все более пристально и нагло, желая вызвать слезы, и так увлекся этим, что до самой своей остановки не мог оторвать взгляда.

Дома его ждала, наверное, самая неприятная картина, про возможность которой Александр в случившейся суматохе совсем забыл – вернулись родители. Иван Каумов, такой в меру грозный и мужественный отец, имеющий прибыльный бизнес в транспортной отрасли, сидел у телевизора и бездумно, ненужно смотрел отрывок из американского сериала про подростков. Татьяна Каумова, верная и глупая женщина, его жена, занималась чем-то на кухне. Сперва навстречу Сашке вскочил отец и протянул ему свою волосатую руку.

– Дарова, е-мое, – весело скалясь, произнес он. – Ну что, повеселился?

– Нет, нет, – спокойно и твердо чеканил неестественные слова Александр, – я занимался на этих выходных, погулял немного, да и все...

Знал бы читатель, каких титанических усилий стоила Каумову эта развязность, это привычное домашнее притворство, существующее всюду среди средних людей, чтобы не сбивались ритмы скудной на радости и горести семейной жизни, которая, кажется, делает человека без сопротивления настолько статичным, что тот совсем перестает удивляться, что каждый раз все хорошо, что каждый раз все одинаково и без изменений. Так и стоит Иван, опираясь на свой дорогой дипломат с документиками, действительно веря словам сына, когда, на самом деле, перед ним – раздробленное, никчемное, жалкое существо, которое перешло из прежнего, равнодушного вакуума в непереносимую боль, природная защита от которой – бес, складывающий каждую эмоцию, каждое движение, каждую суть в плоть какого-то мерзкого душевного гнойника. Неужели не заметен никому тот новый огонь, пылающий в глазах Александра? Расфуфыренная, пышная Татьяна тоже подошла поздороваться с сыном, как будто в слепую целуя необычный румянец его щеки. Он тихонечко улыбнулся ей в ответ, а внутри себя все пресекал навязчивую мысль вцепиться зубами ей в шею, да так, чтобы ряды зубов соединились в следующий раз уже под ее кожей, противно-приторной от дешевых духов.

– Ах, смотри, Сашка, что я нашла там в сувенирной лавке. Надо же, даже в этой Богом забытой деревушке ей нашлось место!

Татьяна достала из-под фартука металлическую цепь, на которой висела крохотная копия "Сикстинской Мадонны".

– Мне нравится, – неловко просипел Александр, вскипая внутри от негодования на эту широкопотребительскую, омерзительно-ленивую любовь к искусству, в которой не было ни капли выстраданной самоотдачи, а значит не было и не капли любви к недоступному, но Татьяна считала себя ценителем и могла часами впустую щебетать про тот или иной шедевр Микеланджело, Дюрера или того же Рафаэля. Она любила всякую безделушку, в которой виднелся хоть намек на что-то возвышенное, а Иван мог финансово обеспечивать ей эту слабость. "Серая гармония", – так еще год назад обозначил себе Сашка брак своих родителей.

– Ох, что-то устал я, пойду посплю, – сказал он, наконец, открывая дверь в свою электрически заряженную комнату.

– Сладких снов, дорогой, – взвизгнула Татьяна, а потом шепнула на ушко мужу, – какой прекрасный у нас сын! А сын в это же время никак не понимал, что с ним происходит, и недоумевал, почему от грязного сношательства его родителей (которое он очень отчетливо себе представлял) родился он, человек, а не какая-нибудь склизкая змея или жаба. Вместе с ним в комнату, окна которой неизменно выходили на завод-крематорий, где, как теперь окончательно был уверен Сашка, сжигают трупы, внесся какой-то легкий, неуютный ветер, даже листья тетради на столе немного всколыхнулись. Что-то хрустнуло за стеной. Каумов снял с себя одежду, лег в постель, бессознательно разодрал в кровь левую ладонь, и повернулся на бок, но сон впервые за долгое время не хотел приходить. И тут Сашка явственно ощутил, что с ним такое, что произошел невозвратный переворот мира с ног на безголовую шею. Вся информация, вся эта нелепица, которую он к чему-то знал, перемешалась, перепуталась, как разбросанные нитки, но внешнее сдавило всю эту еле натянутую на нервах сеть в один несуразный клубок, из-за чего мысли приняли страшнейшие формы без посторонних пределов, отстранненые от понятия истины или лжи, хотя в каждой мысли этого совершенно обновленного Сашки была, конечно, и примесь правды. Внезапно вынырнули все обрывки, все эти выдернутые знания, фильтруясь сознанием до той степени, что чье-то пыльное, старое становилось чистым, новым, своим. Каумов теоритически знал и это, а противиться никак не мог. Сколько раз с помощью сторонних источников он приходил к тому, что нет ничего до конца личного для существа общественного, но теперь всякая чушь, всякое видение и всякое озарения казались ему сугубо внутренними от его избранности, от его нечеловеческих привилегий.

Он лежал и представлял, а себя при этом убеждал в том, что по неведомому, высшему велению видел бесконечные кубы тюрем, замкнутых в один огромный куб-тюрьму. Это была такая проекция пространства, уменьшавшего объекты в размере в алгебраической прогрессии, оставляя между ними минимальное расстояние. Ничего не существовало для взгляда, кроме одной большой тюрьмы с миллиардами этажей. И тут, казалось бы, пора было бы отчаяться искателю свободы, но встает вопрос в уровне твоего положения, то есть насколько твоя клетка приближена к центру-точке. В каждой клетке обитает всего по одному человеку: никто ни с кем не соприкасается, все лишь любуются друг другом через прозрачную решетку. Каумову хотелось блевать, потому что во всем этом видении был исключительно белоснежный цвет, ярчайший и стерильный, абсолютно ненавистный тем, для кого счастье – в грязи. А таких много. И в этом тошнотворном порыве на ум ему пришла презабавная мысль: "Счастье же зависит лишь от уровня смирения. Рай тогда – вот там, в са-амом центре. Да-а-а... Только ведь высшие существа пускай расставляют этих манекенов по "коэффициенту раболепия", ха-ха-ха, человек не отследит всех безупречных тонкостей, будь он тысячу раз великий поэт. Не-е, невозможно. И окончательный бунт невозможен, потому что в любом случае он наткнется на стену, бунт – признак отчаяния, означающие, что и вы, высшие существа, такие же глупцы."

Cтрашнее всего было то, что даже сейчас, в состоянии больной, голодной концентрации, мысли и образы беспорядочно сменялись, как и прежде, и ум без тщательной проработки, без окончательных вердиктов и выводов тащился дальше, в самые темные тупики пустой казуистики. Вслед за тюрьмами, без ассоциативных остановок и прочего естественного, встал образ Земли-лабораторной инсталляции, внутри которой инопланетяне боролись с вирусом homo sapiens, несущего им заразу непокоренной природы. Люди-микроорганизмы вечно мучались и сопротивлялись чему-то, что сами никак не могли определить, при изначальном и бесповоротном проигрыше, чем отравляли через какой-то необъяснимый канал и инопланетных обывателей. Потом Сашка стал мечтать, как будет управлять собой с помощью слов-режимных команд, обходя силой этих команд любой психологический рефлекс. "И стану я тогда роботом", – думал меньше всего похожий на робота в этом городе человек. Так плелись друг за другом мысли, и было очевидно, что прекратится это бессмысленное мельтешение только на точке полного невозврата.

В момент, когда Каумов был готов уже провалиться в сон, когда человек начинает видеть совсем бредовые, неуправляемые галлюцинации, которые никогда не вспомнит на утро, он как бы переместился насекомым-невидимкой на люстру и посмотрел на кровать оттуда, сверху. Вместо Сашки лежал на простыне смешной паучок, имевший вместо привычных восьми глаз заплывшее каким-то липким, ржавым жиром око и круглое, как будто полое брюшко, из которого торчали ножки-соломинки, на которые паучок никогда бы не смог встать.

V.

Что-то хрустнуло за стеной. Наступило утро героя гадкой, третьесортной сказки. Уже какой-то небесный наблюдатель-статист, глядя на разбитого Каумова, записывал в свой блокнотик: «Циник-слабак с гордыней недостойного – и все отчаянное.» От себя ему хотелось добавить – «биомусор». Земная Татьяна не была столь прозорлива и, нелепо-ласково улыбаясь, пела сыну наподобие птички с механическими связками.

– Просыпайся, родной. Просыпайся, милый...

"Фу. Какое все рафинированное. И я – принцесса на горошине. Убожество!" Не пожелав никому доброго утра, избегая малейшего контакта с родителями, Сашка по выработанной годами инерции умылся, позавтракал, собрался, оделся, выпил кофе и пошел в школу. На улице кофейный налет перемешался с сигаретной горечью. Ему хотелось сплюнуть все это разом, но какие-то процессы шли в организме неправильно, и выходило, что каждый раз он лишь по чуть-чуть делился с землей частичкой себя. Слюна перемешивалась с полуснегом-полудождем и, перенаправляемая ветром, снова и снова возвращалась обратно к Каумову. Он не мог да и не хотел смотреть на окружающее, где было отвратительно и гадко, но все равно не до такой степени, как внутри его самого. Тусклые, грязные хрущевки сдвинулись над его головой, как пьяные судьи, закрывая собой черное небо, однако ж его это ни капли не волновало, он упрямо глядел сквозь асфальт и быстро-быстро шлепал по слякоти. Кто-то из одноклассников окликнул его, чтобы поздороваться; он сделал вид, что не заметил и практически уже побежал дальше.

Переодеваясь в школьном гардеробе, он никак не мог избавиться от внутреннего голоса, шептавшего, когда он оглядывался по сторонам: "Вы чужды мне, вы чужды мне, вы чужды мне....", хотя вокруг шмыгало туда-сюда очень много таких же полых, ничтожных людей, как и он сам. Мелькали руки, между делом протягиваемые к нему, и каждую хотелось прогрызть до пурпурно-великолепного синяка.

Первым уроком было обществознание, где Сашка с самого пробуждения планировал поспать. Сначала повторяли типы общества – какая-то жирная замухрышка на вопрос учителя залепетала: традиционное, индустриальное, постиндустриальное. На следующий же вопрос, каковы плюсы и минусы каждого типа, она лишь разинула рот и, смущенно улыбаясь, села на место. Сашка когда-то любил эту учительницу: она единственная учила детей чему-то настоящему, близкому к жизни, даже к ее современному течению, хотя сама была по-милому, по-доброму стара. Теперь Каумов просто-напросто перестал искать исключения: он ненавидел всех. Его не тронула и ее искренняя речь, когда она беззаветно начала объяснять те самые минусы, несмотря на то, что большая часть беседовала, играла, спала; но рассказывать таким разгильдяям, чтобы праведные слова остались хоть на каком-то уровне сознания, покрытые какой угодно гадостью – вот настоящее благородство учителя.

– Знаете, зайки, по секрету с вами поделюсь. Самый непревзойденный, самый нежный, самый... лучший для истинного гурмана вкус – вкус тайны, вкус скрытой от глаз общественности информации потерялся. На народ сегодня вываливают все: от дешевых кальсонов до хищных масонов, – улыбнулась она. – На сегодняшнем пиру исчезло чувство голода, потерялось все самое прекрасное из-за этого ослепляющего изобилия. И секреты, и кремлевская подноготная, и интеллектуальные клады – все вплоть до эзотерических мистерий высшего порядка, в том числе. Это очень хитро властью придумано, дети мои.

Всем было откровенно плевать, что она там бормочет. На задней парте кто-то даже в тайне распивал в честь намечающегося дня рождения водку. Каумова клонило в сон, но выходило так, что он единственный слушал ее, лежа на парте с закрытыми глазами. Заговорили про политику, и как же невероятно бесила его тупорылая ограниченность людей все без разбору классифицировать: режимы, формы, устройства – это все настолько поверхностно, что даже искажает суть. К слову, учительница сама об этом не раз говорила, да и знал Александр об этом, скорее всего, именно от нее. Тем не менее, ему нравились разговоры про власть, особенно запало в душу словосочетание "легальное принуждение". Когда он услышал его в первый раз, что-то застыло внутри в неизъяснимой сладости, которой не надо было теперь пробираться сквозь толщу совести, чтобы попасть прямиком в область его нездоровых душевных наслаждений. Наконец, он уснул, а разбудил его к концу урока вопрос какого-то застенчивого двоешника-интроверта, из-за которого Сашка противно хихикнул.

– Простите, а "Бога" с большой буквы писать?

На перемене класс остался в кабинете, и Александр стал внимательно рассматривать одного паренька, в котором он чувствовал что-то от победившего визави на дуэли. Сам же себя он чувствовал побежденным, хоть и не хотел это признавать. Паренек тот еще недели две назад был серее мыши: никого не привлекал, ничем фантастическим не занимался, словом, был такой вот обычный дворовый пацан. Звали его, кстати, Владимир Войнов. Раньше он никогда не сталкивался лицом к лицу с Александром, не бился с ним ни за какие позиции, радостно с ним не сходился и скандально не расходился, но существовали они оба в явной взаимозависимости, как два магнита. За прошедшие выходные чувствовалось, что один из этих двух социальных магнитов, которые до сих пор стояли друг к другу близко-близко без всякого сопротивления, поменял свой заряд и резко,по закону природы рухнул вниз, а второй, хоть ничего и не сделал, взлетел в небеса, оставаясь, правда, таким же магнитом, как и раньше, то есть без сильного, харизматического притяжения к себе всего и вся среди людей. Каумов словно ушел куда-то под почву, где расщепился на тонкие, плодоносные нити грибницы, из которой, в свою очередь, вылез опрятный, лакомый гриб, получавший энергию из этих питательных, сильных для инородного, слабых для самих себя сетей. Войнов оказался теперь в кругу прелестных девчонок, которые роем кружились около него, что-то жужжали, как осы вокруг пышного цветка, угощали его чем-то вкусным, некоторые без малейшего стеснения уже обольщали его – и все это из-за чужого падения! А Владимир, гордый и независимый, мимоходом им отвечая, с полярно противоположной Сашкиной, а значит, тоже больной искоркой в глазах, смотрел над этим стадом милых дам куда-то, где рождалась его империя, его четвертый Рим, ведь он – Бог! Он переполнен собой: ему и информация никакая вовсе не нужна, его наполнил в один день он же сам, при том без какого бы то ни было умысла. Удивительно! Каумов смотрел на него, не отрываясь, и холодный, лихорадочный пот уже стекал с его лба. Что-то такое унизительное для Сашки чувствовалось в самом существовании Войнова, что хотелось либо убить его, либо удавиться самому. По-другому, жить на одной планете было невозможно.

Каумов рассудительно встал, словно немощный старец, еле держась на ногах от усталости, кое-как добрел до парты, где хихикали вертлявые, костистые, подобные разноцветным ужам, девчонки в окружении своего кумира, которого они сами еще до конца таковым не осознавали, и вцепился тому в палец своей слабой челюстью. Один сплошной визг! Каумова насилу оттащили все эти рабыни внутренне всемогущественного и абсолютно закрытого в своих намечающихся планах эгоиста, и разбежались туда-сюда: кто – за водородной перекисью, кто – нежно дуть на ранку. На эти крики пришла учительница, как-то наигранно ахнула и помчалась звонить родителям того и другого. Войнов же, злобно сверкнув глазами, басом Посейдона или Зевса обратился к раздавленному от необратимого бессилия Александру.

– Извиняйся!

– Да пошел ты, – свалившись на стул, кинул Александр.

– Тише-тише, Вовочка, – скулило стадо спермовыжималок.

– Проваливай отсюда.

Сам бы, конечно, Сашка из-за той самой гордости недостойного никуда бы ни ушел, но тут вернулась запыхавшаяся учительница, попросила его собраться и спуститься в гардероб. На прощание он показал всему классу средней палец, бормоча себе под нос что-то вроде: "Никогда и ни за что я здесь больше не появлюсь. Чужие, чужие, чужие и все монстры!". Домой его забрали перепуганные, встревоженные родители, обескураженные неожиданностью произошедшего. Они тут же решили, что, во-первых, пускай побудет их сын какое-то время на больничном, а во-вторых, что надо бы вызвать доктора. Спустя пару дней должен был прийти психотерапевт Эвлеанский Герман, армейский приятель Ивана.

VI.

Прошло две недели. Старые, мокро-грязные пейзажи окраины исчезли: все скрылось под блестящим на морозном солнце снегом, и только завод по-прежнему выделялся своей сально-ржавой стеной и клубами пепельного дыма, как жирное пятно на свадебном платье. За окном вовсю искрилась приятным холодком румянощекая зимняя магия, вовлекающая романтических людей в свою мирную эстетику, выходящую далеко за рамки голубого-голубого неба. Сашка, в чем он сам себя расхваливал, окончательно избавился от этой романтической падкости на непознаваемо-прекрасное, и во все эти две недели он ни разу не вышел на улицу.

В первые дни он кое-как справлялся с навязчивым желанием замкнуться в этой крохотной точке невозврата, он боролся – без разбора ползал по статьям, просматривал лекции, даже выписывал что-то в свой блокнот, но вскоре ему это надоело, и он стал целыми днями лежать на своем восхитительном матрасе, переполненный деструктивными образами и мыслями. Вокруг нас, людей, происходит столько невидимого и непонятного, чему мы из инстинкта сохранения здравомыслия с незапамятных времен не ищем объяснения, чтобы защититься изнутри от чего-то невообразимо страшного, потустороннего или обманчиво приукрашенного. Александр же сломал свою природу – мелочи, которые Человек за годы тяжкого своего бремени на Земле перестал замечать, ощущать, на которые совершенно перестали отзываться его физиология, разум, чувства, любые их рецепторы, Сашка открыл их для себя и, более того, стал изучать, пытаясь найти им объяснение. Или он просто так считал, что человек что-то там утратил, а, на самом деле, весь этот бред был лишь его болезненной галлюцинацией. Например, каждое утро, потом – каждые три часа, затем – каждые тридцать минут, и так все чаще и чаще Каумов слышал странный хруст и скрип, сдавленный среди стен в его доме, растекающийся по ним еле уловимым эхом. Истолкование было неутешительным: в особенности, потому что Александр верил в него, как Будда – в карму. Он считал, что за дешевыми обоями его комнаты скрипели без конца шестеренки каких-то неведомых механизмов, обеспечивающих постоянное присутствие в любом месте планеты Старшего Брата, которого Сашка представлял себе в виде какой-то паразитирующей организации, состоящей из эдаких симбионтов искусственного интеллекта и человека, испокон веков осуществляющих над нами незримый контроль. Паранойя развивалась стремительнее некуда: Каумов сжег все свои записи, очистил жесткий диск компьютера и не имел более никаких источников информации, кроме собственных мыслей, с которыми он научился работать, как с настоящей книгой, имея возможность в любой момент обратиться к любому умозаключению из прошлого.

К сожалению, мысль-то его лучше всего было бы пресечь, так как весь этот стихийный поток привел к тому, что Александр выдумал в своей голове глобальный человеческий мор, который он отныне мечтал воплотить в жизнь – как только он до конца проработает план, он начнет творить. Фундаментом этой варфоломеевской фантазии была убогая, не слишком оригинальная идея, провозглашавшая, что человек ужасно греховен с рождения, а искупить свои грехи и грехи всех своих отцов можно только насильственным самоубийством Человека. Суть же Сашкиного плана состояла в том, чтобы создать, на первый взгляд, не более, чем увлекательный, обязательно – вирусный детектив, где убийцей становился бы читатель. Книга, по задумке автора, могла иметь несколько финалов, и каждый зависел бы от действий определенного читателя-игрока в этом детективе, где все описывалось бы в соответствии с литературными канонами и традициями за исключением того, что текст сопровождался бы для захвата аудитории потрясающей анимацией, но... везде, в каждом финале, до жути неожиданно убийцей оказывался бы вдруг сам читатель. Однако ж развлечение масс было побочной задачей, а во главу угла ставилось тончайшее психологическое воздействие, настолько сильное, что после выхода книги в свет загипнотизированные люди должны были б пойти убивать друг друга любыми подручными средствами, и захлебнулся бы, наконец, греховный мир в крови неудержимого террора без деления на "своих" и "чужих".

Когда пришла вторая неделя отчуждения, Сашка уже потерял самую надежду найти в мире хоть одного праведника: он вообще абсолютно перестал делить мир на плохое и хорошее, пускай бы с миллионом оттенков. Он только свято верил, что каждое действие на Земле – непоправимый грех. Он смотрел, как отец его режет мясо на кухне, как мать пилит ногти – и везде он усматривал страшнейший порок, и сам томился чем-то вроде генома греха, понимая, что безвозвратно включен в эту цепь пустым, никчемным звеном. Иногда мелькали мысли и о личном самоубийстве, но хитрец-разум шептал, что и смерть пускай только благо людям приносит, поэтому прежде надо написать эту чертову книгу. В успехе же предприятия Каумов ни на секунду не сомневался.

Каждые три дня его навещал Эвлеанский. Это был благородный, аристократичный мужчина средних лет с узкими губами, длинным, еврейским носом и холодно-тусклыми глазами ледяной голубизны с еле заметными, глубочайшими синяками под ними. Вся кожа на его гладко выбритом, бледном лице иссохла и сморщилась, от чего он ужасно напоминал ходячего мертвеца. Самой же раздражающей деталью его внешности был эластично извивающийся, как капюшон кобры, кадык, резко выдающийся вперед. Герман был всегда минималистично одет и дотошно чистоплотен: каждые пять минут он обязательно сморкался и каждый час смазывал каким-то ароматным кремом свои тонкие руки. Этим утром он пришел как всегда во время, вообще он жил без сбоев в ритме какой-то собственной Часовой Скрижали, тщательно вымыл руки и прошел в пустую, теперь стерильно чистую комнату Каумова, где сел на кресло, скрестил ноги и руки и стал спрашивать свои глупые вопросы, иногда отвлекаясь на некрасивую сентенцию или скучную историю из собственной жизни. Александр никогда ему не доверял, что было вполне закономерно в его положении, и, как ему казалось, он умело притворялся перед этими орлиными, острыми, как перец чили и как лезвие катаны, глазами. Сегодняшний разговор уже подходил к концу, и Герман, как обычно, занудно бубнил себе под нос.

– Так здесь у нас еще и синдром хронической усталости накладывается. Та-ак... все совпадает с помешательством, мой юный друг, – впервые внезапно произнес Эвлеанский. Каумов занервничал и, не зная, что ответить, произнес в ответ.

– А вы больше классифицируйте. Я по признакам еще и в беременных могу записаться. Знаем мы все это... Слушайте, доктор, разве вы не верите в уникальность?, – пытался он увести диалог от неприятной темы.

– Как же не верю? Очень даже. Да привычка только, ничего не поделаешь. А как же по-другому диагнозы ставить? Ведь знаешь, без этой классификацию, которую ты так люто ненавидишь, хаос наступит, как бы неправильно оно ни было.

– Так избавляйтесь-то от привычек!, – заводился, как по нажатию кнопки, Каумов. – Неужели ничего не придумать нового, усовершенствованного? Чего вам стоит?

– Да, я могу приказать себя избавиться и ясную, твердую цель поставить. Да только курильщик тоже может указать себе – "не кури", но на словах-то всего не решишь.

– Ох, вы – замкнутый, ограниченный человек! Мы сами наделяем, черт возьми, слова силой их воздействия, так что при должной обработке и простое словечко "убей" без угрызений какого-то атавизма двадцать первого века заставит людей бездумно убивать. Тут ведь языковедам лишь стоит за основательную работу разграничений смыслов взяться, углубить эти самые смыслы и все!, – безрассудно впадал в какой-то дикий транс Александр, испепеляя все вокруг своим безумным, но все еще детским взглядом. – На слово, как на крюк, можно будет людей нанизывать. Лишь простая команда "убей" – никаких завуалированных шифров для лабиринтов подсознания; "убей" при тщательном заточении этого слова сможет подчинить своему безграничному, бездонному смыслу четко очерченное действие объекта. Знаете, слова, как лезвия, как лезвия, затачивать надо, чтобы острее, невыносимее в подкорку входило. Во-от. Слово – и кранты человечеству, хи-хи. Жаль только, что я не вмещаю в себя филологическую академию, придется самому трахаться с этой наисложнейшей работой. Ладно, главное – цель, средства – любые: это уж как все лучшие мудрецы нам завещали...

Герман коротко усмехнулся, на миг пресытившись победой, связал беспорядочно щебечущему Сашке руки и щелкнул пальцами, чем вывел того из этого необъяснимого транса. "Лучшая сыворотка правды – это вызов, теперь-то я убедился", – торжественно думал Эвлеанский, пока ожидал фельдшера. Каумова отвезли в больницу, однако ж он был до конца уверен, что сбежал сам, потому что дома родители могли отвлекать его от грандиозных, требующих множества усилий, планов.

Герман вернулся домой, когда на город уже опустилась беспросветная ночь, и на лице его не было и тени дневного торжества. Он грустный сел в свое кожаное кресло, расстегнул удушливый ворот рубашки, и, обращаясь к висящей на стене иконе Богоматери, с робким всезнанием сказал.

– Эх, загубила цивилизация беззащитного паучка. Плохая это все-таки примета. Спаси нас и сохрани!

Пролетели года: давно женился Чебестов, давно умерла от наркотиков Аполинская, давно мотает срок за педофилию Войнов, давно состарились несчастные Иван и Татьяна, а Каумов так и не смог вернуться домой.











    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю