Текст книги "Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина. Перемещенное лицо"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
3
Так проболтался Чонкин в лесу неопределенное время и однажды за сбором хвороста был схвачен партизанами. Попал в большую группу красноармейцев, вышедших из окружения, и поэтому, избежав отдельного разбирательства, в числе других был зачислен в отряд, которым командовала уже известная нашим читателям Аглая Степановна Ревкина, вдова Андрея Ревкина, бывшего первого секретаря Долговского райкома ВКП(б). Она взяла Чонкина к себе кем-то вроде ординарца. Немцы в Долговском районе продержались недолго, поэтому отряд под командованием Аглаи отличиться в боях не успел. Он успел только ограбить несколько соседних колхозов (как это делать, Аглая помнила со времен продразверстки) и заложить мину под деревянный мост через речку Тёпу под Долговом. Мина была замедленного действия, поэтому взорвалась уже после освобождения района от оккупантов, когда пастух Иннокентий вывел на мост стадо коров. Две коровы погибли, одной оторвало хвост, а сам Кеша слегка оглох, вот и все. Пока отряд готовился к решающим битвам, Чонкин ухаживал за Аглаей и за ее лошадью, носил воду из ближайшего ручья, колол дрова, топил печь, готовил еду, иногда подметал земляной пол, и как-то так получилось, что в боях ему участвовать практически не пришлось.
Землянка у Аглаи была просторная и делилась на две половины. В дальней половине жила она сама. У нее были простой сосновый стол, три табуретки, топчан с набитым соломой матрацем, в углу рукомойник и жестяной таз с двумя ручками. Чонкин располагался в передней, отделенной от дальней брезентовым пологом, и спал просто на брошенной в угол охапке соломы. Однажды среди ночи он проснулся от яркого света и увидел перед собой Аглаю. Она стояла над ним в полотняной ночной рубахе с распущенными волосами, с керосиновой лампой в правой руке.
– Встань и зайди! – приказала она и ушла к себе…
Он послушно встал, стряхнул с себя солому, вошел. Аглая уже лежала на топчане под одеялом, не закрывшем голое плечо. Лампа стояла у ее изголовья, на табуретке.
Аглая приподнялась на локте и приказала:
– Подойди ближе! Еще ближе!
Он стал перед ее кроватью, она долго его разглядывала, а потом последовало новое распоряжение:
– Раздевайся!
Он не понял:
– Чего?
– Не понял? Сыми гимнастерку! – Чонкин, недоумевая, повиновался. – Штаны! – Чонкин и тут не посмел перечить. – Фу, кальсоны вонючие. Скидавай и их! – Он застеснялся. – Ну, я тебе что сказала?
Осмотрев его с ног до головы, велела лечь рядом. Обняла, стала целовать, ласкать, рукам дала волю.
Он сначала был в шоке и даже тут не сразу решился понять, чего она хочет. А когда понял, испугался, что не сможет исполнить желание, и показалось вначале, что правда не сможет. Но он был молодой, с достаточным запасом тестостерона, в дополнительно стимулирующих средствах пока не нуждался, и, кстати, вспомнилась Нюра, которая, даже воображенная, ему немедленно помогла. Так что все получилось в лучшем виде, и не раз.
Рано утром Аглая, уже одетая, его разбудила и так же, как вчера, приказала совершить обратные действия: то есть одеться. Он еще только наматывал портянки, когда она сунула ему под нос «вальтер» и предупредила:
– Учти, Ванек, проболтаешься – застрелю.
Так Чонкину была вменена в обязанность дополнительная нагрузка, которую он исполнял исправно, охотно и даже не без удовольствия, однако той самозабвенности, как с Нюрой, ни разу не испытал. Он, конечно, по возможностям своего небольшого ума не мог анализировать свои чувства, а если бы мог, то имел шанс понять, что близость с любой женщиной может стать причиной некоторой приятности, но только любовь поднимает эту близость до уровня высшего блаженства.
Попав в отряд, Чонкин утратил всякую связь со своим другом Климом Свинцовым и хозяином медвежьей берлоги князем Голицыным. Голицын, как выяснилось впоследствии после исчезновения Чонкина, сам вышел из лесу и сдался немцам, которые, отступая, взяли его с собой, чтобы передать Берлинскому зоопарку. Там он был помещен в отдельную клетку как доказательство того, что представители низших рас даже самого высокого происхождения еще настолько не устоялись в процессе эволюционного развития, что при определенных условиях могут превращаться обратно в обезьян. Что касается Свинцова, то, кажется, и в его случае эволюция сделала шаг назад. В Долговском районе и даже за его пределами сохранилась легенда, что в местных лесах люди еще много лет во время войны и после встречали снежного человека и следы его находили, похожие на отпечатки человеческих ног неимоверно большого размера.
4
Аэродром, при котором служил Чонкин, располагался на левом берегу реки Эльбы и назывался Биркендорф по имени городка, к которому он примыкал. А на другом берегу, у городка Айхендорф, был тоже аэродром, но не наш, а американский. Аэродромы были похожи друг на друга: с такими же временными постройками, командными пунктами, каптерками и складами ГСМ. Советские штурмовики «Ил-10» отличались от американских истребителей «Аэрокобра» на первый взгляд лишь тем, что у первых третье колесо было в хвосте, а у вторых в носовой части. Ну и звезды у тех и других были разные. Хотя советские и американцы считались еще союзниками, но держались по отношению друг к другу настороженно.
Настороженность эта была продуктом политики, которую проводило начальство. Однако военные низших званий относились друг к другу с дружелюбным любопытством.
На аэродром Чонкин обычно ездил по дороге, шедшей вдоль берега. Он с интересом рассматривал американские самолеты и людей, которые у этих самолетов вертелись. Иной раз поездка его совпадала с передвижением на той стороне, тоже на двух лошадях, американского солдата, которого на нашем аэродроме все знали и говорили: «Вон американский Чонкин поехал!» Американец был бы и правда очень похож на Чонкина, если бы не был черным. Что, впрочем, нашему Чонкину, лишенному расистских предвзятостей, не мешало радостно приветствовать своего коллегу взмахами руки и выкриками: «Эй, Джон, здорово!» На что предполагаемый Джон вопил ответно: «Хай, Иван! Хау ар ю?» И показывал, какие у него белые зубы. Чонкин думал, что Джон действительно знает его по имени, но тот так к нему обращался потому, что всех русских звал Иванами. И Чонкин, в свою очередь, называл того Джоном, не зная других американских имен. И попадал в точку, потому что того черного Чонкина звали и правда Джоном. Когда их пути совпадали на достаточном расстоянии, переклички Ивана и Джона не ограничивались одиночными фразами. Они комментировали состояние погоды, проявляли интерес к личной жизни друг друга, говорили – каждый – на своем языке, и каждый был уверен, что понимает своего собеседника.
Так и сейчас. Чонкин сказал, что погода сегодня отличная, и если бы у него была возможность позагорать, он очень скоро стал бы таким же черным, как Джон. Джон спросил Чонкина, чем он кормит своих лошадей, овсом или сеном? Чонкин показал ему пятилитровый алюминиевый чайник и сказал, что едет за гидросмесью. Джон ответил, что его лошади чай не пьют, но зато он каждый день угощает их шоколадом. Чонкин сообщил, что гидросмесь ему нужна для соблазнения немецких девушек, к которым он сегодня пойдет, а Джон возразил, что в штате Южная Каролина природа гораздо живописнее здешней. Так поговорив, они свернули, Иван – налево, а Джон – направо; Чонкин направил своих лошадей в сторону аэродромной каптерки, а куда покатил Джон, мы не знаем, да нам это и неинтересно.
Гидросмесью, гидрашкой, или «ликером шасси» (с ударением на первом слоге), авиаторы называли амортизационную жидкость для тогдашних поршневых самолетов: смесь глицерина (70 %), спирта (10 %) и воды (20 %). В более поздние времена, отмеченные вершинными достижениями технической мысли и переходом авиации на реактивную тягу, качество смеси заметно улучшилось и стало более приемлемым для человеческого желудка: 60 % глицерина, 40 % спирта и никакой воды. Обычно хранилась эта белесая полупрозрачная жидкость в двухсотлитровых железных бочках возле аэродромных каптерок.
Каптерка, к которой приблизился Чонкин, помещалась в деревянном вагончике на санных полозьях. Старший сержант Константин Кисель, в старой майке с дыркой над левым соском и такой же под левой лопаткой (как будто его насквозь прострелили), сидел перед вагончиком в тени сооруженного им самим тента из парусины от самолетного чехла. Один край парусины был прибит гвоздями к стене вагончика, а другой распялен на двух заколоченных в землю шестах. Сиденьем служило сержанту старое и приспособленное к наземному употреблению самолетное кресло с выемкой для парашюта, заполненной тряпками, а стол был сляпан из четырех снарядных ящиков и положенной на них двери с уголками, обитыми бронзой и с тоже бронзовой ручкой в виде собачьей головы, которую до сих пор почему-то не открутили.
Парусина была худая, со многими дырками, солнце, просочившись сквозь них, сыпалось на рано полысевшую голову Киселя множественными «зайчиками», отчего он пятнистой лысиной частично напоминал леопарда. Имея уйму свободного времени, Кисель разложил перед собою две трофейных тетради и из одной в другую, кусая ногти левой руки, переписывал печатными буквами роман в стихах «Евгений Онегин» неизвестного автора, который себя так представил читателю:
Нет, я не Пушкин, я другой,
Еще неведомый избранник,
По штатной должности механик,
Но с поэтической душой.
Хотя моих произведений
Еще не выдал в свет Огиз,
Хоть не талант я и не гений,
Но все ж готовлю вам сюрприз.
Это было только вступление к роману, а сам роман начинался с неожиданного события:
Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Кухарке Дуне так заправил,
Что повар вытащить не мог…
Увидев в руках Чонкина пятилитровый алюминиевый чайник, Кисель не стал гадать, зачем этот чайник, и не подумал, что Чонкин явился к нему за чаем. Он даже и спрашивать не стал, чего и зачем, а потянулся вниз, вынул из-под стола короткий резиновый шланг, махнул рукой:
– Там, из второй бочки насасывай.
– Ладно, насосу, – сказал Чонкин, – но у меня к тебе, слышь, дело есть преочень важнецкое.
– Ну, говори, – разрешил Кисель.
– У меня, вишь, до войны баба была.
– До войны только? А во время войны не было?
– Да не в том, – отмахнулся Чонкин. – А в том, что с офицером живет. Я, слышь, тута, а она тама с летчиком, и надо ей, слышь, письмишко накарябать, ну, что нехорошо, что как это мужик у тебя вроде как это, а ты так вот, а?
– Ну так в чем же дело? И напиши. Напиши, – решительно повторил Кисель. – Напиши: ах ты, сука позорная, я здесь кровь за родину и за Сталина проливаю, а ты, блядина, потерявши остатки стыда, с летчиками в пуху кувыркаешься, мертвые петли делаешь, в штопор вошла, бесстыдница, и выйти никак не можешь!
– Во! – обрадовался Чонкин. – Так и надо, как ты говоришь, только немного помягче. Она в пуху-то не кувыркается, потому что знакомство ведет заочное.
– Ну, тогда другое дело, тогда напиши помягче.
– Так в том-то и оно, что я… ну не мастак я. Я-то вообще буквы почти что все знаю, а так чтоб письмо написать складно, это нет. Ты мне напиши, а я тебе вот чо дам.
Он протянул Киселю зажигалку, которую на толкучке у немца за кусок мыла выменял.
Кисель повертел зажигалку в руках, удивился. Она была в виде обнаженной женской фигурки. Руки вместе сжал, ножки раздвинулись, между ними огонек вспыхнул.
– Ладно. – Кисель положил фигурку в карман. – Садись, будем писать письмо турецкому султану. Как ее зовут? Значит, пишем: здравствуйте, Нюра! Так?
– Так, – согласился Чонкин.
– Ладно. Далее: я вам пишу, чего же боле? Ну, как бы, ну что ж мне еще остается? Что я еще могу сказать? И ты в самом деле ничего сказать не можешь. Ну а далее, давай, сначала к совести ее обратимся. Нюра, как же это так, что ты променяла меня на какого-то офицера, пусть даже заочно? Которого ты и в глаза, возможно, никогда не видела и не увидишь? Я, конечно, понимаю, что у него золотые погоны и денег поболее, чем у меня, и паек получше, но это же офицер, человек ненадежный, ему лишь бы свое удовольствие справить, а того, чтобы создать крепкую советскую семью на все продолжение жизни, это у него есть только в штанах, а не в голове…
На все письмо времени было потрачено не больше часа. После чего Чонкин наполнил чайник, а старший сержант Кисель вернулся к роману неизвестного автора о дружбе авиационного механика Евгения Онегина с мотористом Владимиром Ленским. Они работали вместе, крепко подружились…
…Казалось, и не быть раздору,
Но тут пришла в коварный час
Татьяна, мастер по приборам,
Успешно кончив тульский ШМАС…
Ефрейтор Ларина Татьяна
Была почти что без изъяна,
Решил единодушно полк,
У нас ведь знают в этом толк.
И сколько было разговоров
О ней под крыльями машин!
Блестели глазки у майоров,
Сверкали очи у старшин.
И командир полка упорно
Твердил, надеясь на успех:
Любви все возрасты покорны,
Она сильней законов всех.
5
В летной столовой, куда Чонкин подвозил обычно дрова и продукты, он выпросил у шеф-повара Ситникова две банки американской свиной тушенки, пачку сухих галет и плитку шоколада. Все это было отнесено на конюшню и спрятано под сеном в закутке, где хранились лопаты, грабли, вилы и инструменты для чистки лошадей.
В казарме Чонкин договорился со своим другом, рядовым Васькой Мулякиным, что на вечерней поверке, когда перекличка дойдет до буквы «Ч», тот откликнется за него. А потом, если что, положит на его койку под одеяло «куклу» – чучело, сделанное из шинели.
На ужин, ясное дело, ходили строем, с песней «Скакал казак через долину». Иногда пробовали петь «Несокрушимую и легендарную», но с «казаком через долину» шагалось веселее. После ужина Чонкин сказал старшине Глотову, что надо почистить лошадей, и ушел на конюшню. Лошадей он и вправду наспех поскреб, расчесал им гривы и даже дал по куску сахара. Одну из них звали Ромашка, а другую Семеновна, имена их Чонкин узнал от конюха Грищенко, который сам их, должно быть, и сочинил. С Чонкиным лошади вели себя послушно, но к именам сперва как-то приспосабливали ухо, думали и потом только шли на зов, видно, оставаясь в сомнении. Они же были немецкие, трофейные, и в дотрофейном бытии звались как-то иначе.
Похлопав лошадей на прощанье по холке, Чонкин пошел к своему тайнику. Тушенку, галеты и шоколад засунул за пазуху, а чайник взял в руку. Завернул за конюшню, а там уж кустами пробрался к дырке в заборе и оказался за пределами части.
Смеркалось.
Городок Биркендорф остался после войны сравнительно целым.
Жители вели себя тихо, по вечерам и вовсе как вымирали, и по дороге к вокзалу Чонкин никого не встретил, кроме худого, черного как черт поджигателя уличных газовых фонарей. Фонарщик на высоком велосипеде и с факелом на длинной палке передвигался от столба к столбу по тротуару и сначала внизу откручивал краник, а потом касался факелом верхушки столба. Зажженный светильник давал неверное, синеватое, неяркое, бесполезное пламя, обозначавшее только самое себя.
Железнодорожный мост, о котором говорил Жаров, находился сразу за небольшой часовенкой на слиянии улиц Тюльпенштрассе и Розенгассе. Начало перехода было освещено сразу двумя фонарями, стоять под которыми очень уж не хотелось, поскольку патруль мог появиться в любую минуту. Хотя появиться внезапно было ему почти невозможно, поскольку военные сапоги, да еще с подковками, топающие по мостовой, слышны далеко. Стоять, однако, Чонкину напрасно здесь не пришлось: едва он приблизился к переходу, как из-за массивной афишной тумбы, с наклеенными на нее приказами коменданта выдвинулась долговязая фигура военного человека с большим животом. Это был Жаров.
– Принес? – спросил Жаров шепотом.
– Принес, – прошептал Чонкин.
Жаров тоже пришел не пустой, у него кое-что из-за пазухи выпирало.
Долго петляли по утопающим в сумерках узким мощеным улочкам, и Чонкин удивлялся, как хорошо Жаров знает город. Пересекли какой-то совсем уже темный парк, пролезли сквозь раздвинутые прутья железной ограды и оказались у домика, примыкавшего к большому особняку с четырьмя колоннами, высоким крыльцом и парой облезлых каменных львов, мирно лежавших по бокам.
Леша постучал в закрытый ставень и подошел к двери. За дверью сначала было тихо, потом послышался шорох, и тихий женский голос спросил: «Вер ист да?»
– Машута, это я, Леха, – прильнув к замочной скважине, негромко сказал Жаров.
Дверь отворилась, и женская фигура в белом платье с короткими рукавами, слабо освещенная сбоку, появилась в проеме.
– Лекха! – сказала она радостно и повисла у Жарова на шее.
– Знакомься, Машута, – сказал Леша фигуре, когда та с него слезла. – Мой друг Ваня Чикин, летчик. Раненный в воздушном бою. Ему, вишь, снарядом башку наскрозь проломило, а он хоть бы хны. Росточка, правду сказать, небольшого, зато сама знаешь, хреновое дерево всегда в сук растет.
– Гут, гут, – Машута поцеловала Чонкина в щеку. Она сначала закрыла дверь, потом включила электрический фонарик и по длинному коридору провела гостей в дальнюю комнату, освещенную двумя керосиновыми лампами, стоявшими по углам на специальных подставках в виде человеческих фигурок с подносами. Комната была просторная, оклеенная зеленоватыми обоями с квадратными пятнами от висевших здесь когда-то картин, а теперь кем-то снятых и увезенных в неизвестность. Осталось только одно большое полотно с изображенными на нем старинным замком, прудом, парой лебедей на пруду, пухлой девушкой на берегу и косулей, высунувшей морду из кустов. Что-то похожее Чонкину приходилось видеть и раньше. В дальнем углу буквой «г» стояли две одинаковых железных кровати с шишечками и высокими подушками, а середину комнаты занимал тяжелый квадратный стол, покрытый за неимением скатерти простыней. Завитая блондинка в вязаной желтой кофточке с короткими рукавами расставляла на столе приборы, из каковых Чонкину едать еще в жизни не приходилось: фарфоровые тарелки, серебряные вилки и ножи, бокалы хрустальные.
– Здорово, Нинуха! – сказал Жаров блондинке.
– Добрый вечор! – ответила она с чужим акцентом, но на понятном Чонкину языке, чем удивила его, ведь он поверил Жарову, что немки обе по-нашему не говорят. Леша тоже ее обнял, поцеловал, пошлепал по попе. Она не смутилась и его пошлепала по тому же месту.
Чонкину же подала пухлую руку и сказала:
– Янина. Естем полька. Розумишь?
Она крепко пожала ему руку, посмотрела в глаза, что в Чонкине сразу возбудило надежды. Он вспомнил, как тот же старший сержант Кисель читал ему записи из своего альбома с толкованиями знаков, подаваемых женщиной при встрече с мужчиной: «Жмет руку – любит, крепко жмет – крепко любит, крепко жмет и смотрит в глаза – готова навсегда подарить свои ласки».
Янина оказалась бочка не бочка, а подержаться было за что. Большая грудь выпирала из-под кофточки, и задница была соблазнительных размеров. Вообще, все у нее было на месте, не считая четырех верхних передних зубов, которых на месте не было. Она это помнила, старалась не смеяться, а если не удерживалась, прикрывала рот ладошкой.
Чонкин поставил на стол чайник и другие принесенные им припасы. Жаров тоже опростал пазуху и вывалил на стол буханку ржаного хлеба, банку сардин, кусок сала и четыре пачки американских сигарет с нарисованным на них верблюдом.
– Матка боска! – ахнула Янина и ухватилась за сигареты. Леша чиркнул трофейной зажигалкой.
– Цо ты такий блядый? – спросила она, прикуривая.
– Хто? – в свою очередь спросил Леша и подмигнул Чонкину. – Я не блядый. Это ты блядая.
– Ай! Ай! – покачала головой Янина. – Мыслешь, я не розумлю, цо по-вашему бляда, то есть курва?
– Понимаешь? – смутился Леша. – Но это ж я так, для шутки. Ты говоришь, я блядый, а я, значит, говорю, ты блядая. Для шутки, понимаешь? А не для шутки я бы не стал. Ты что! Да разве стал бы! Да никогда! Веришь мне?
– То ничего, – махнула рукой Янина. – Курва, курва и есть.
Пока Чонкин открывал немецким складным ножом консервы, Леша рюмки со стола убрал как ненужные, а бокалы стал наполнять гидрашкой.
– Видишь, – сказал он Чонкину, – живут здесь они одни. Хозяева богатые убегли, а нашим-то девкам куды бежать? Вот и остались. Так их тут однажды наши прямо во дворе целой ротой обеих насильничать начали. А я как раз патрулем был с майором Казаковым. Мы тут по улице идем, услыхали какой-то шум, через забор глянули, смотрю, а они Машуту к доске привязали, под доску бревно подложили, один сержант ногой качает, а другой, ефрейтор, наяривает. А я как глянул, у меня унутре все закипело. Потому что я все понимаю, мы все за войну оголодали, на женское тело падки, но ты ж попроси по-человечески, ей тоже нужно того же, она тебе завсегда даст, не откажет, а откажет, так даст другая! Так нет, обязательно надо вот чтоб через силу. А я как увидал, как автомат сдерну, майор: ты что, ты что, пойдем отсюда, мы ничего не видели. А я его прикладом отпихнул, да как дам очередь поверх голов, тот сержант, который доску качал, схватился было за пистолет, а я ему: застрелю, говорю, сука, так он – поверишь? – и пистолет бросил, позорник, и бежал прыжками, ровно козел. Нет, я тебе что скажу: я лично, сам видишь, не против того, чтоб туда-сюда, но можно же по-хорошему, так же ведь? А, Машута, ты как про все это думаешь?
– Гут, гут, – отозвалась Машута.
Сели за стол. Леша с Машутой напротив Чонкина, а Янина рядом по левую руку. Чонкин с опаской и недоверием смотрел на приборы и поглядывал, что будут делать хозяйки. Может, это кому покажется странным, но он в жизни ни разу не ел вилкой и не был уверен, что она для чего-то нужна. Ему вполне хватало и ложки, но и ее иной раз нормальной не было. Ложки всякие – деревянные, оловянные и алюминиевые – часто были без ручек, так что, пользуясь ими, приходилось макать пальцы в щи или в кашу. И за бокалами, которые наполнял сейчас Леша, тоже Чонкин не видел никаких преимуществ перед алюминиевой кружкой. Она крепко стоит на столе, имеет ручку, не бьется.
– Ну так что ж, значит, выпьем? – предложил Леша и поднял бокал. Машута взяла свой бокал, посмотрела его на свет, понюхала, поморщилась. – Вас ист эс?
– Не боись, – успокоил Леша, – не отравишься. Руссиш ликериш. Сладкий, вкусный. – Он отхлебнул, почмокал губами, показывая, как вкусно, долил до краев и поднял бокал для тоста.
– Ну, девки, будем здоровы, как коровы! Эсен, тринкен, кумсен, бумсен. Гут?
– Гут, – опять согласилась Машута. Она сказала по-немецки несколько слов Янине, и обе засмеялись в предвкушении обещанного.
Попробовав принесенный напиток, Машута поморщилась и посмотрела на Янину. Та отпила глоток и тоже отставила.
– Чего, девки, не нравится? – забеспокоился Леша.
Машута, не ответив, пошла в соседнее помещение и вернулась с зеленой шершавой бутылкой и штопором, протянула то и другое Леше:
– Мах ауф!
Перед тем как открыть, Жаров поднес бутылку к свету, стал разглядывать.
– Иван, – спросил он, – ты по-немецкому читать умеешь?
– Я? – удивился Иван.
– Ну понятно, – сказал Леша. – А я немного кумекаю. У них много букв таких же, как у нас. Вот это, видишь, «м» то же, как наше, и «о»… Мосёл.
– Мозель, – сказала Машута.
– Ага, Мозель, – согласился Жаров. – Одна тысяча девятьсот двадцать второго года, и до сих пор не выпили.
Пока он открывал бутылку, Янина сменила бокалы. Леша разлил вино, попробовал и стал плеваться.
– Надо ж какая дрянь! Девки, вы чего? Неужто это будете тринкать? У нас же сладкое, а этим только клопов морить! – Чонкину тоже вино не понравилось, решили, что мужики остаются со своим ликером, а девки, если уж у них такой вкус, пусть пьют бурду.
Выпили еще, закусили. Вилку Чонкин держал, как черенок совковой лопаты, но, помогая себе пальцем левой руки, справлялся.
Жаров, когда ему ударило в голову, решил украсить свидание беседой на общие темы.
– Вот, девки, – начал он, наливая очередную порцию, – такая она наша жизнь. Имеет много, так сказать, туды-сюды поворотов. Война прошла зверская, а для чего и за что? У нас замполит говорит, мы, говорит, ребята, не за родину-Сталина воевали, а за Россию, за свободу и за лучшую жизнь. Такую, чтоб войны больше никогда не было и чтоб люди работали, деньги зарабатывали и покупали себе чего-нибудь из вещей. Ботинки там, польты, шапки и вообще. И чтоб мужчины и женщины друг на дружке женились и вместе жили со своими детями, а в дальнейшем течении времени – с внуками. Когда война, так это ж ты что! Слышь, Вань, – повернулся он к Чонкину, – у Машутки-то ведь муж был, так он на фронте погибши. Машут, как его звали-то, твоего мужика?
– Ви битте? – переспросила Машута.
– Твой ман, – сказал Жаров. – Мужик твой? Как его наме? Калус?
– Клаус, – поправила Машута.
– Вот видишь, Клаус, – повторил с уважением Жаров. – Нормальный был мужик, на почте работал. На девке, вишь, на какой красотке женился. И что ему эта война, ты думаешь, нужна была? Он же не Гитлер, а Клаус. Такой же, как мы с тобой, только что немец. Так его ж тоже погнали за родину, за Гитлера, цурюк и хенде хох. Видишь, и бабу вдовой оставил. Ты думаешь, он хотел, чтоб его баба осталась вдовой и потом с такими валенками, как мы, сношалась половым способом? Думаешь, она пошла бы с русским под одеялку? Нет, не пошла бы. Потому что мы с тобой, Ваня, люди неотесанные, и язык у нас простой, а у них всё гутен морген, данке шён, а пьют, сам видишь, чего, и даже не морщатся.
Чонкин следил за мыслью Жарова не очень добросовестно, потому что организм влек его к другим действиям и он не знал, зачем их откладывать. Он под столом протянул руку к Янине и стал прощупывать у нее коленку, прикрытую толстой суконной юбкой. Она коленку не отодвинула и руку не убрала, и он понял, что разрешено двигаться дальше. Продолжая гладить коленку, он стал подтягивать юбку кверху, кивая при этом Жарову и соглашаясь со всем, чего не улавливал. Забравшись наконец под юбку, он почувствовал, что его рука все время натыкается на какие-то приспособления для поддержки чего-то, и двигался дальше, удивляясь сложности, громоздкости и запутанности этих устройств. Он едва начал познавать конструктивные особенности, как Янина сильным движением вырвала его руку.
– Ты чего? – спросил он обиженно и удивленно.
– Не тшеба спешить, – сказала Янина и потянулась за сигаретой. Затянувшись, пустила ему прямо в лицо клуб дыма. Он, не ожидавши, закашлялся. Янина засмеялась.
– А почему у тебя зубов нету? – спросил Чонкин.
– Кобыла выпердовала, – пошутила она и, затушив сигарету, потянулась к нему. Потом он даже не мог вспомнить, как чего было. Помнил только, что она целовала его взасос и втягивала его язык сквозь дырку между зубами, сама втолкнула его руку к себе за пазуху. Потом они в обнимку катались по полу, и он рвал на ней подвязки, а она визжала, смеялась и не сильно, не сердито била его по рукам. Они закатились под стол, и тут удалось ему наконец подмять ее под себя и он уже на себе торопливо выворачивал пуговицы…
– Почекай, – сказала ему Янина. – Я скоро пшиду. Минуточку, подожди.
Она выскользнула из-под него и растворилась во тьме, а он повернулся на спину, руки под голову заложил и замер в ожидании. Сперва за своим собственным дыханием не слышал он ничего, потом различил скрип пружин, и громкое чмоканье, и сладострастные всхлипы, должно быть, Машуты, и утробное гуденье, наверное, Жарова. Чонкин возбудился и хотел встать, чтобы пойти поискать Янину, но, сделав первое движение, почувствовал, что идти никуда не хочется. «Ладно, – подумал он, – сама придет». С этой мыслью повернулся он на бок, подложил под щеку кулак и переместился в иное пространство, в котором были теплое лето, покрытый ромашками луг и копна сена, зарывшись в которую лежали он в солдатском хэбэ и Нюра в красном шелковом сарафане. Нюра гладила его голову, целовала его глаза и тихо с улыбкой попрекала его тем, что он ее забыл и даже писем не пишет, а летчик пишет, и потому она его полюбила. Он стал оправдываться, что живет в берлоге, где нет ни бумаги, ни чернил, и буквы он некоторые забыл, как пишутся.
– В берлоге? – переспросила она. – Давай тогда будем спать, как медведи.
Он обняла его еще крепче и стала прижиматься к нему всем своим теплым телом, и он был близок к тому, чтобы ею овладеть, как вдруг над лугом появились вражеские самолеты, они плыли по небу совершенно беззвучно и как будто даже куда-то мимо, но он понял, что не мимо они плывут, а ищут его и Нюру, и как только найдут, так сразу обрушат на них все свои бомбы. Тем не менее его желание овладеть Нюрой совсем не прошло, он обнимал ее все крепче, но она его стала отталкивать, шепча ему в ухо, что надо вставать и бежать, потому что это ее летчик, он их нашел, и он их убьет. И тут один самолет отделился от других, вошел в пике и стал кидать в них, но не бомбы, а табуретки и стулья, которые, падая, разбивались с ужасным грохотом. Нюра схватила Ивана за плечи и стала кричать ему: «Чикин! Чикин!» Он хотел сказать ей, да какой же я Чикин, ты что, Нюра, какой же я Чикин, я же Ванька твой, Чонкин. Но она все кричала «Чикин, Чикин!», и он разлепил глаза и, разлепив, увидел склоненное над ним лицо Леши Жарова, который кричал ему:
– Чикин, атас, патрули!
– Чего? – мотал головой Чонкин, пытаясь понять, где он, что с ним и куда делась Нюра.
Тем временем грохот продолжался, но это были не самолеты и не летящие стулья и табуретки, а кто-то колотил в дверь сапогами или, скорее, прикладами.
– Чикин! – еще раз выкрикнул в отчаянии Жаров и кинулся к окну. Он ловко справился со шпингалетами, и под ним уже трещали кусты, когда дверь, сорванная с петель, распахнулась, и военный патруль (старший лейтенант, со скошенной прической и похожий на Гитлера, и два сержанта в касках и с карабинами) вбежал в комнату.