355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Крупин » Ловцы человеков » Текст книги (страница 2)
Ловцы человеков
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:04

Текст книги "Ловцы человеков"


Автор книги: Владимир Крупин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

– Обожди, молитвы почитаю, – попросил я.

– Да, да, читай.

Я перекрестился, прочел "Отче наш", "Богородицу", тропарь святителю Николаю, перекрестил воду. Пока я стаскивал тяжелые бахилы, Стас резко вошел в реку, зашел подальше и окупнулся.

– Выходи, – закричал я, содрогаясь от сочувствия к нему и от страха за себя. Я ступил с берега в жидкий лед полярной реки, обжигая ноги по колено, забрел и оглянулся. Стас на глазах краснел всем телом и кричал:

– Не вздумай купаться, окупнись и выскакивай.

Что я и сделал. Шлепнулся и окунулся с головой. Выбежал из воды, Стас протянул мне мою рубаху.

– Скорее одевай.

– Вначале штаны, – сказал я трясясь. – Штаны. У нас бы если начал одеваться сверху, осмеяли бы. Дом же не с крыши строят.

Мы оба чувствовали, что жар купания пробирает с головы до ног.

– Быстро, быстро, быстро, – говорил Стас, – как казаки в Париже. Представь, что бежишь от женщины.

– Муж не во время приехал?

– Нет, от поклонницы.

– Это у поэтов, у прозаиков таких страстей нет.

– Да, раз я даже одной восторженной написал: "О, мне б поклонницу глухонемую!"

Но и у прозаиков есть, забыл, что ли, как с Распутиным, вечер на троих был в Рязани, в театре был. Тебе же записка пришла.

– А-а, – вспомнил я, продолжая трястись и одеваться. – Так это с твоей же подачи. По очереди отвечали на вопросы, Валя к микрофону пошел, мы вопросы разбираем, сотни записок, ценили нас, Станислав Юрьевич, ценили. Ты же спросил: у тебя есть хоть одна личная записка? Нет, говорю, все проблемы и проблемы. А тут тебе к микрофону, ты и заявил: "Спрашиваю Владимира Николаевича, получил ли он хоть одно признание в любви, нет, говорит, все проблемы и проблемы". Тут уж меня какая-то и пожалела. Ты же вырвал признание для меня.

– Н-ну! – решительно сказал полностью одевшийся Стас. – Побросаю еще в согретую воду. А ты походи, походи по берегу. Грейся.

Редкое, но ласковое солнце показалось и порадовало блеском воды, свечением желтого песка, сиянием низкого прохладного неба. Стас, чтобы не слепило глаза, повернулся к солнцу спиной и взмахнул спиннингом. Я пошел в лесотундру.

Да, так называлась учебником географии такая местность: мелкие низкие березки, мхи-беломошники, просто мхи, болота, кочки, редкие худые елки, бурые пятна болот, холод и дождь. Весной здесь океан до самого океана, летом тут живьем сжирает гнус, но до чего же здесь хорошо. Это для нас, тут другим не климат.

Вернулся к реке. Стас все так же равномерно кидал блесну. Она пересвистывала реку наискосок, потом, влекомая катушкой за леску, приближалась к рыбаку и вновь посылалась за счастьем.

– Стас, я тебе не мешаю?

– Ты что, я уж соскучился.

– Хариус же чуткий.

– Так мы же не о нем говорим, а на литературу ему плевать. Да и на нас тоже. А уж блесна какая, сам бы съел, игнорирует, гад.

– Оставьте сети, ловцами человеков сделаю вас.

– Это у Замятина, по-моему, есть такой рассказ "Ловцы человеков".

– Но он не о литературе. А из меня даже тундра литературу не выветривает.

– Еще бы! Тут надо две недели хотя бы прожить. Мы с Личутиным десять дней на Мегре ловили, и все десять дней о литературе.

– С Володей не скучно. Энергичный классик. Только вот еще как его "Раскол" осилить. Хотя, я знаю, есть у него совершенно преданные поклонники. Я Володю люблю, мне вообще его хочется защищать, жалеть, он же дитя в чистом виде. Обязательно всем гадостей наговорит. Помню, они собирались втроем, он, Абрамов, Белов, спорят, так, что искры летят. К ним Горышин подойдет, они ему все по пояс. Ему командуют: "Немедленно сядь". Он и, сидя, их на голову выше. Я с Володей в давние годы пьянствовал, он улыбается: "Так бы тебе башку и оттяпал". На дискуссии по историческому роману на меня обиделся жутко. Да и Сегень тоже, и Проскурин. Балашов только не обижался. Я назвал историческую прозу фантастикой из прошлого. Что он, Личутин, с магнитофоном за царем бегал, за патриархом? Еще и пишут: "Занося ногу в стремя любимого дончака, Великий князь думал...", во, уже и мысли читают покойников.

– Он у меня печку утопил на Мегре, – вспомнил Стас. – Мне печку сварили, она килограммов тридцать. Говорю Володе: "Спрячь на том берегу". Он повез и утопил.

– Но вообще-то, слава Богу, крестился, а то была в нем гремучая смесь язычества и старообрядства.

– А вот она, а вот она! – заговорил Стас, вздергивая дугу спиннинга, – а, зацеп, – он потянул сильнее, но не сорвал блесну, леска выдержала, выволок сучок. Освободил блесну, забросил. – Так можно инфаркт получить. – Он крутил ручку катушки и говорил: – Знаешь, ты можешь обо мне что угодно написать, что угодно рассказать, выдумать, что я бабник, пьяница, лгун, но сказать или написать, что я плохой рыбак ты не имеешь права.

– Никогда! – торжественно сказал я. – Вылезай! Я всем скажу, что ты поймал огромную рыбу. Вылезай, ты не должен погибнуть. Знаешь, как я напишу? "И уже когда он окончательно погибал и замерзал в этой неласковой приполярной предзимней реке, она схватила. "Рыба, – взмолился он, – не уходи, рыба, я тебя так долго ждал. Я больше суток ехал на поезде, летел два часа на самолете, потом на вертолете, шел пешком, проваливаясь в болото. Рыба, не уходи!"" Какая она громадная, он понял, когда она прошла под обрывом, тень ее заслоняла свет маленькому стаду хайрюсенков. Она сорвалась, но уже на отмели, и тогда он кинулся на нее, охватил руками, чувствуя, как бьется под ним и подбрасывает его ее прекрасное мокрое тело". Так напишу я, и пусть остальные рыбаки писатели застрелятся.

– Очень литературно, – сказал Стас. – Никто не поверит и не застрелится. Надо ловить.

– Хотя бы выпей немножко.

– Да, надо. – Стас положил спиннинг на песок острова и побрел ко мне через протоку. В одном месте было глубоко, он даже зачерпнул через высокие бродни. Огорченно охнул.

Я разложил на траве помидоры, сыр, срезок колбасы, шоколадку, налил, протянул:

– Звиняйте, вельможный пан, шо без салфетки, бо в Парижах нэ бували. Стас выпил, стащил с мокрой ноги сапог, размотал портянки, выжал, перекрутил и встряхнул шерстяной носок. Я полил на красную ступню водки. – Растирай. Слушай: вот читает хохол лозунг на заборе: "Бей жидов – спасай Россию" и говорит: "Дуже гарный призыв, но циль погана". Знаешь, где прочитал? В "Московском комсомольце".

– Шуткуют, любят шутковать. Но всегда как-то испуганно, на всякий случай. Все равно же не дома, чувствуют же. Вот почему евреи в политике и экономике даже старательные, бесперспективны для России: для них она – эта страна. Он работает и подсознательно думает: прапрадед тут не жил и внук отсюда намыливается, для кого напрягаться?

– Ну что? – произнес он, вглядываясь в переливы течения. – Хоть бы одна плеснула. – Юра говорит: время неудачное, дожди прошли.

– Ну да, не до еды, когда у тебя с крыши течет или наводнение.

– Посиди еще, погрейся. – Я бросил в воду кусочек хлеба. – Прикорм. Наводнения у меня не было, пожары были. В девяносто втором у меня вся квартира выгорела. Рукописи мои горят. Тогда у меня все сошлось: и пожар, и до этого спазм сосудов головы, прямо в кабинете упал, и глаза посадил за два года до плюс трех. Тогда я и привел Бородина, протащил его через секретариат, посадил его на свое место.

– Не жалеешь, что отдал журнал?

– Иногда очень. Когда читаю слабые номера. Но с другой стороны, где же шедевров набраться? Жаль – журнал стал культурологическим.

– А как ты это понимаешь?

– Ну, например "Новый мир" печатает что-то неизвестное о Пастернаке, оправдывает его, что не он виновен в судьбе, допустим, Ивинской. "Москва" печатает неизвестное о Клюеве. А это уже удел диссертаций и Ученых записок. Также вязнут в Солженицыне. Ох я очень не рад, что много попахал-таки на него.

– А я! – воскликнул Стас, обуваясь. – Два ли, три ли года печатал чуть не по полному номеру, то ли "Август семнадцатого", то ли март. Напечатать это можно, прочесть – подвиг. Он бы вместе с премией выдавал медаль тем, кто прочел его "Колесо".

– Бушин прочел, думаю.

– Бушин всё читает.

– Да, вспомнил я, – когда рукопись "Тихого Дона" нашлась, Солженицына спрашивают, как он теперь это откомментирует. Он говорит: "Теперь это неактуально". А гадить, значит, на Шолохова было актуально? Тут, Стасик, историческая параллель с Толстым. Толстому мешал жить Шекспир, Солженицыну Шолохов.

Стас обулся и снова побрел на остров, на свою рыбацкую вахту.

– Скажи честно, – попросил я, – я тебе не мешаю? Ведь это же из-за меня не клюет. Хариус думает: а этому-то, на берегу, какого хрена нужно? Да, не родился я ни рыбаком, ни охотником, ничего не умею. Пойти Славку проверить и Галину Васильевну, живы ли?

– Я прямо вздрагиваю, – сказал Стас, производя классический, метров на двадцать пять, заброс. – У меня жена Галина Васильевна.

– Она ездит с тобой на рыбалки?

– Пробовал брать, бесполезно. Как ты сидит на берегу и...

– ...и канючит: пойдем домой, вылезай из воды, заболеешь.

– Примерно.

– Хорошо, я больше ни слова о рыбалке, я о литературе. Все никак не выветрится. Мне тем более хочется выговориться. Подумай сам, я одинок, "словно в степи сосна". Тут я у девочки, кажется, из Пензы, прочел стих: "Я как луна: она бледна и я бледна, она бедна и я бедна, она одна и я одна".

– Терпи, брат, – сказал Стас, – терпи. Утешайся тем, что одиночество признак силы. – Стас менял блесну на более мелкую и яркую.

– Буду знать, – поблагодарил я. – Кончено, терпеть напраслину хорошо для спасения, для смирения, а дети, а внуки, а та же жена? Это же не еврейская жена, для которой муж – гений, а русская. Русской жене за мужа страдать хочется, но по-крупному, по-декабристски, а сказать лишний раз: ты молодец, не дождешься от них. Ты получал подметные письма?

– Сколько угодно.

– Конечно, я тоже получал. Но противнее того, рассылал кто-то письма от имени жены. Членам редколлегии. Будто она, жена, за меня страдает. И Михайлову, и Ланщикову, даже старику Леонову не постыдились послать. Я к нему ездил, уговаривал остаться в редколлегии. Остался. Потом я сам к нему свежие номера возил. Разговаривали много. Но только я подумаю что-то записать, он тут же: не надо.

– У меня Галя, когда я после университета работал в Тайшете, приехала ко мне. Горожанка, в деревне не живала. Холод, печка дымит. На радио работала. Утром, до гимна, далеко до работы, уходила. Так было славно. Натоплю к вечеру, сидим, она поет. Я подпеваю, она поправляет.

– А Сережка в Сибири родился?

– Нет, в Москве. – Стас все взмахивал спиннингом, все поддергивал, подводя блесну.

– Ты говоришь, одиночество – признак силы? Вряд ли. Но то, что оно великое благо, точно. Я же в Москве уж куда как был отверженным. Стихи писал: "В этой Москве серокаменной одинок как гармошка в метро". Но дорога в церковь в таком случае короче: там я нужен, там братья и сестры, там спасение. А все остальное – такая тщета.

– Да-а, – протянул я, делая из согнутых ветвей ивы сидение себе и уселся. – Жизнь прошла, а будто вчера начинали. Мы же подпирали впереди идущих. То есть, лучше сказать: не впереди, а старших. Еще Симонова помню, говорит мне: я за вами слежу. Очень эпохальная фраза. Твардовского помню...

– У нас, что, вечер воспоминаний?

– Я в том отношении, что они к нам ревниво приглядывались. И правильно. Мы пришли не о рыбалке как Паустовский писать, да и дядя Степа мог быть кем угодно, не только русским. То есть мы предыдущих обштопали по силе любви к России и национальной культуре.

– Они не всегда могли.

– Да, это их как-то оправдывает. А вот за ними идущих уже ничто не оправдывает: говори во всю силу, спасай Россию, продирайся к Святой Руси. Нет. Все хохмочки, все выдрючивания. Конечно, до уровня Плевелина и Мурининой не опускаются, но и... но и но, так сказать. Прочтешь какого сорокалетнего: дай позвоню, дай человеку доброе слово скажу. И чего-то не собрался позвонить. А через три дня уже, чего читал – помню, а для чего читал, не понимаю. К чему такие выкрутасы? А ведь могут. Тот же Дегтев, писать через ё.

– Дегтев? – переспросил Стас, – никакого нравственного чувства. В Евсеенко вцепился, чего ради?

– Так что отсюда вывод: они нам не конкуренты – зелен виноград. А секрет я знаю в чем. И знал. И не хотел говорить. А сейчас можно. Они пишут пластмассово, потому что шпарят на компьютерах. Докажу мысль примером: почему сейчас очень сильны русские певцы и русские молодые художники? Не задумывался? Они работают все тем же инструментом что и во все века: голос, холст, кисть, краски, а писатели не пишут от руки – связь головы, сердца с бумагой через руку и ручку прервана, кровь через клавиатуру не течет. Может, еще оживут, но вряд ли, отравлены всякими принтерами, сайтами, интернетами, картриджами...

– А-а, знаешь, – поддел Стас. – Словарный запас?

– Словарный запас. Нет, мне соперники только собратья по поколению.

– Должен же я поймать! – воскликнул Стас. – Еще сегодня до вечера и завтра весь день до вертолета. – Все-таки он вылез на сухое. – А если ляжет туман, непогода, Юра говорит, то можем надолго застрять.

– Еще лучше, – сказал Стас. – Вот тогда уж точно поймаю. И ты начнешь тоже ловить. Поневоле. Все подъедим. Да-а, хорошо бы туман. Ты в Москву рвешься?

– Обижаешь, начальник. Чего туда рваться. Москва за день сжирает все, что накопишь за месяц в тайге. Разувайся. Надо снова ноги растереть.

– Обожди, закурю. – Стас мокрыми трясущимися руками нашарил в кармане пачку мятых сигарет, долго тыркал колесиком зажигалки. – Почти не курю, только на редколлегии и с расстройства. Да, в Москву неохота. А ты заметил, как демократы радостно выли, обсуждая проект перенесения столицы РСФСР тогдашней в Свердловск или еще куда. Хрен вот им, Москва – русская. Я это особенно ощутил в августе 91-го, когда заявились из Моссовета с предписанием передать им здание нашего дома на Комсомольском. Хари, одна другой чернее. Я это предписание у них на глазах порвал и швырнул. Русские писатели – главные в русской столице.

– На следующий день Пленум, последний Пленум большого союза Евтушенко, Черниченко, Оскоцкий нагнали в ЦДЛ всякого сброда, насовали им каких-то мандатов и голосовали за изгнание из секретариата русских писателей, вспомнил и я. – Я тоже записался выступать, а Бондарев, Романов, другие уходят, Бондарев мне гневно кричит: "Вы с ними?". Я говорю: "Выступлю и уйду". Потом я отвез заявление о своем выходе из секретариата.

– Да, а я к Евтушенко пришел, говорю: "Женя, ты понимаешь, что вы делаете? С кем ты остаешься?" А он, потом, негодяй, написал: "Ко мне прибежал трясущийся от страха Куняев", я – трясущийся?

– Сейчас ты от холода трясешься.

– Уже не трясусь. Рука отойдет в плече, еще спущусь.

– А ноги?

– Терпимо. Посидим еще. Хорошо.

Слабый как шепот дождик окропил нас, и опять тихо и доверчиво стало пригревать солнышко. Пролетели утки, слышно было, как за поворотом они плюхнулись в воду.

– Не знаю, что на меня нахлынуло, – сказал я Стасу, но только хочется перед тобой выговориться. А перед кем еще? К батюшке с нами дрязгами не пойдешь, странны и дики ему наши проблемы. И правильно! Чем склоками заниматься, молились бы. Василиса Егоровна у Пушкина дала рецепт счастливой жизни: сидели бы дома да Богу бы молились. А Белинский ее глупой бабой обозвал.

– У нас на первом курсе в МГУ Бонди на первой лекции спрашивает: "Как думаете, патриот Пугачев?" Мы кричим: "Патриот!" – "А капитан Миронов патриот?" Мы, немного растерянно: "Патриот". – "Так почему же патриот патриота повесил?" – Стас, кряхтя, повернулся и лег на живот: – Помни спину. Пониже лопаток. Сильней, сильней.

– Жалко же.

– Ничего, ничего, полезно, дави, о! Отлично. – Стас опять сел. А чего ты хотел выговориться?

– Да вот как-то хотя бы в твоих глазах не выглядеть изменником русского дела. Легко ли, кто только на меня собак не вешал. Выступил на встрече с Горбачевым, никто выступления не прочел, кроме перевранного изложения, и напустились, свои же, Глушкова особенно. У тебя качество бойцовское: сразу отвечаешь, если что и по морде. Я забыл, ты Рассадину или Коротичу дал пощечину?

– Неважно. Нет, я Глушковой долго не отвечал, как с бабой связываться. Потом пришлось. Тому же Евтуху.

– Вот. А я даже не смог, хоть и возмущался, написать о том, как Вознесенский издевался на целую полосу "Литературки" над крестом. В день Крестовоздвиженья. Чего-то вякнул против ширпотреба и пластмассы Окуджавы и Галича. Окуджава тут же в "Свидании с Бонапартом" пишет: "Плоское лицо тупого вятича". Я же был на том заседании парткома, когда его была персоналка за провоз порнографии. Далеко вперед смотрел основатель арбатской религии, знал, что порнографию Говорухин узаконит. Я и тогда смолчал. Тогда, – я невольно засмеялся, вспомнив, – еще Солоухина, тоже коммуниста, обсуждали за публикацию рассказа "Похороны Степаниды Ивановны" в Америке. Его бы выперли, ясно же из кого состоял партком, но тогда надо и Окуджаву выкидывать. Дали по строгачу. Тогда-то Солоухин и сказал знаменитую фразу, выходя из парткома в ресторан, это в десяти метрах: "Оставили в рядах". Потом мы с ним в один день заявления о выходе из рядов отвезли. Главным образом, от нераскаяния коммунистов в гонениях на церковь. Я тогда его рассказ печатал о Войкове-цареубийце. И до сих пор метро "Войковская". Вот как за своих держатся. Мы с Солоухиным в Риме сидели, он повел в кафе, где Гоголь любил сидеть. Я официанту по немецки внушил, что зер гроссише руссише шрифтштеллер. Как не слупить с большого русского писателя, тем более помнят, что вся Европа построена на русское золото. Потом идем мимо Пантеона. "Владимир Алексеевич, давайте зайдем, Рафаэль похоронен, от любви умер". – "Да ну, – говорит, – чего заходить. Ну умер и умер и вечная память. Ну, мрамор, ну голубки. Нет, брат, наша могилка должна быть на родине, на сельском кладбище". Так и напророчил себе. А я потом к Рафаэлю забегал. Действительно, мрамор и голубки... Чего, все-таки полезешь? – спросил я, видя, как Стас зашевелился.

– Не знаю. Еще покурю.

– А я еще поговорю... Вообще, за евреями интересно наблюдать. У них несколько приемов обработки. Дать понять, что все тебе будет, и деньги и имя, только вот подтянись к культурке, иными словами, перестань быть русским. "Ах, какая у Розы Самойловны племянница, как ей ваши рассказы нравятся".

– А еще их бабы почему-то всегда говорят: давай уедем, давай уедем.

– А вся культура – черный квадрат да музыка Шнитке. Казалось бы, ну и пяльтесь вы в черный квадрат, нет, им надо, чтоб все в него пялились, тут же амбивалентность, а сосна Шишкина, ну что сосна? И писатель как начинает выдрючиваться, это писатель, тут начинаются о нем рассуждения, амбивалентность в нем, а вот северно-сибирское, да еще с местными словами – это уже косность, отсталость, культуры мало. А признаться, что русского языка не знают – это ни в жизнь. Гениев делают моментально, лауреатов. Кому сейчас нужен Рыбаков с его "детьми"? А ведь классик. Да что мы тут о них! Как от каждого не отойдут до смертного часа соблазны, так и от России. Напустят очередных бесов, вроде битлов...

– Да уж.

– А и сами мы все время предаем Россию. Что ее сердце? Православие. Вроде не издеваемся напрямую над крестом, а как Аввакум на него ополчался, обзывал польским крыжом, давай петь осанну Аввакуму, в книги вставлять, памятники ставить. А в церковь пойти, тут все мешает. Миша Петров говорит: чего я пойду к священнику, я помню как он в обком комсомола бегал. Курбатов в "Известиях" славит иконописца Зинона, который причащался с католиками. Демократы от восторга премию дают Зинону, он ее отдает кому? Конечно раскольнику необновленцу Кочеткову. Юра Сергеев очень скромно говорит: по моим книгам учатся как по Евангелию. И всё люди, вроде неплохие.

– Но смотри, – заметил Стас, – вроде пошли писатели во Всемирный русский собор, а потом откачнулись. Политики нахлынули. Может, Ганичев, как зам у Святейшего видит какие-то перспективы в Соборе, а я посидел-посидел на заседаниях, думаю, в церковь я один хожу, вне коллектива, соборным сознанием обладаю, все, что говорится, я знаю, чего время терять?

– Согласен, но вопросы-то важные ставятся. Например, о языке. Хотя, – я невесело усмехнулся, – слушают нас, прежде всего враги русские. Ах, вы за язык переживаете? вот вам, вырежем преподавание русского языка в старших классах. Литературы захотели для народа, вырежем и литературу-до одного часа в неделю. Экзамен выкинем устный по литературе, сочинение заменим изложением. И окончательно будете недоумков плодить. Ох, Стас, и я не хочу больше ни на какие пленумы ездить. Бесполезно. Ни от какой не от гордыни, а уже просто времени жалко. Выступать всегда есть кому, полный зал говорунов, рвутся. Я сунулся выступить в Орле, Ленинграде, Омске, освистали. Больше не хочу. Как будто я от себя говорил, я благодаря преподаванию в Академии хоть за какой-то краешек истины ухватился, вот, думаю, с братьями поделюсь. Какой там, Гусев прямо из зала кричит: "Прекрати считать себя всех умнее!" А разве это мой ум напомнить слова батюшки Иоанна Кронштадтского о Толстом. Корчим из себя творцов, а Творец – един Господь. Всех судим, а как можно судить раньше Божьего суда? То есть можно подумать, что и я сейчас сужу, но как говорит знакомый батюшка: не в осуждение говорю, а в рассуждение. А от себя я давным-давно ничего не говорю.

– Я на темы религии избегаю писать, – заметил Стас.

– И правильно. Вон Кузнецов идет по пути воцерковления, очень хорошо, но это же длиннющий путь, тут не перескочишь, это годы, а он сразу всех оповещает. И столько прямого язычества в его работах о детстве и юности Спасителя, столько искушений.

Над нами копились темнеющие облака, но над горизонтом, куда потихоньку ползло темножелтое солнышко, было свободно. Опять пролетели, уже обратно утки. Тоже три.

– Юра не видел, а то бы на ужин съели.

– У нас еды на два сезона. Да, Стас, заездил я тебя своими разговорами.

– Я все время внутри них живу. Куда денешься. Да, все мы... – Стас не договорил, – Он встал, потоптался. – Ну что, побросать еще?

– Ни за что! – решительно заявил я. – Плохо тебе тут? голодный ты? К костру, к прекрасному ужину, к теплому ночлегу, к сиянию полярных звезд. Лучше поймай какое четверостишие. Пойдем! Ты же видишь какое у реки имя – Макариха. А кто такая Макариха? Это, конечно, теща какого-то рыбака, И не клюет на Макарихе и петляет она, бегает туда-сюда, то мель, то омут, чистая Макариха. Бабья река. Наверное у Галина Васильевны дела получше.

– Этого я не переживу, – сказал Стас. – Хорошо, еще по пути спущусь, раз десять брошу. Только давай, из суеверия, о рыбе не говорить.

– Вспомни Пушкина: "Имеющий истинную веру свободен от предрассудков".

– К рыбе это не относится.

Мы пошли по направлению к вагончику, то продираясь сквозь упругие заросли карликовых березок, то прыгая по кочкам и срываясь в мокрое пространство между них. Я продолжал зудеть:

– Была же в русском движении эпоха Лобанова, Кожинова, Ланщикова. Палиевского ждали каждое слово. Семанов писал. А Михайлов Олег. О Державине, Суворове, про одесситов. Тут их Селезнев укрепил. Так вот я к тому, что все они – христиане, но только умственные. И это честная позиция. Да, не хожу в церковь, духовника нет, но понимаю и свидетельствую, что без Православия России не быть. Слушай, а чего Палиевский не пишет? То есть пишет, но уж так мало. Я недавно прочел его книжку "Шолохов и Булгаков" – чудо! Но уже читал раньше, он в книгу собрал. А в "Нашем современнике" нет и нет его.

– Ленив! – воскликнул Стас. – Ленив! Говорю: "Петя, пиши, все буду печатать", нет, не несет.

– Есть рассказ как Петелин схватил его, стал душить, спрашивать, когда будешь писать. Палиевский вырывается и кричит: "Я для вас думаю". Это, кстати, очень точно. Не пишет, а полное ощущение его постоянного присутствия. Другой в неделю по три статьи шпарит, а все на ветер. – Тут я как-то неадекватно засмеялся, Стас даже оглянулся, ладно ли со мной. – Умирает один писатель, шепчет свое последнее желание. Чтобы, говорит, обо мне Бондаренко ничего не писал.

– Почему? – спросил Стас.

– Не успел объяснить, умер.

– Сейчас выдумал? – спросил Стас.

– Разве плохо?

– Ничего меня сейчас не веселит, – вздохнул Стас. – Действительно, Макариха. Так же вот мужик рыбачил-рыбачил, измучился, плюнул и говорит реке: ну, ты чистая Макариха. Вредная. Ну чего в такой реке не быть? Чистая, перекатистая, летом тучи корма над водой. Ох, не видел ты как хариус кормится. – Стас решительно встал: – К костру! Но иди первый: если Галя поймала, дашь знак, я от позора уйду в тундру. Принесешь мне чего-нибудь поесть и телогрейку. Да, лучше спальник.

– Ты серьезно, что ли? – я даже запнулся о кочку.

– Серьезно. Быть рядом с рыбой, которую не поймал, это... это морально тяжело.

– А бросить нас на ночь – аморально.

Стас закряхтел:

– Давай лучше о литературе. Никогда я еще так не рыбачил.

– Давай о пень-клубе, – предложил я, – как раз проходим около погибающего от времени пенька. Мы с тобой два дерева, остальные пни, как пели мы в юности. Смотрел передачу о них? Давно же я их никого не видел. Битов весь седой...

– Мы тоже не раскудрявились.

– Естественно. Но мы хоть без бабочек, мы хотя бы спасителей из себя не воображаем, гуманистов. Оказывается они "не расстреливали несчастных по темницам", оказывается, им то, что в Чечне, не нравится. Там у них всех почестнее показался мне Юз Алешковский. Я с ним у Владимова познакомился. Правда, как-то коробило, что непрерывно матерился. Как Астафьев, только еще грязнее. Так вот, Алешковский, по крайней мере, честно говорит: "Я пришел выпить и закусить на халяву пен-клуба". Недавно Глеб Горбовский в интервью о Битове говорит: "Пишет какую-то невнятину, а как хорошо когда-то писал. "Аптекарский остров", например". Добавлю и "Афродиту". А вот уже в "Уроках Армении" меня царапнуло, когда он приводит слова Сарьяна: "Я понимаю, откуда армяне, понимаю, откуда евреи. Но откуда русские?"

– Неужели и Славка поймал? – спросил Стас с тоской. – Застрелюсь. Иди вперед.

По еле заметной тропинке в низком и тонком, но частом ельнике я вышел к вагончику. Около него пылал костер, внутри вагончика топилась огромная круглая печка. Громко каркал ворон. Слава, не видя еще меня, пел: "Ах, проводница, принеси мне крепкий чай. Я так давно не пил плохого чаю. Ах, проводница, постели-ка мне постель, я так давно не спал в чужой постели..."

– Гитару не взяли, – сказал он, завидя меня. – Это шепиловская железнодорожная".

– Еще бы и гитару, – сказал я тоном старшего брата. – Это уж был б совсем туризм. Ну, поймал золотую рыбку?

– Не только не поймал, но и блесну оторвал. А Станислав Юрьевич? Еще ловит?

– А Галина Васильевна?

– За ней Юра пошел.

– Чай заваривал?

– Первое дело. Тут нам его пять сортов положили, выбирайте. Кофе трех видов, какао.

– Значит, не поймал, – сказал я громко. – И рыбу мы всю отдали вертолетчикам. На рыбалке и без рыбы. Пойду за начальником.

Но Стас уже сам шел навстречу. Разделся, заменил мокрые брюки, сменил рубашку, переобулся в сухие ботинки. Все молча. Угрюмо проговорил: – Блокнот есть у тебя? Запишешь мои последние слова. Когда сочиню. – А пока не сочинил, отвлекись на тему ловцов человеческих душ. Возрази и поддержи вот в чем: литературный фонд я понимаю, Академию словесности, пусть даже изящной, понимаю. Хотя это, конечно, уступка тщеславию. Но пусть. Премии же множатся, лауреатов уже больше, чем писателей, но и это можно понять. А союз писателей? Создан был явно идеологической мыслью сплочения во имя прославления гегемона, так ведь? Сейчас его лихорадит, это естественно. Вроде хорошо ездить, проводить пленумы, секретариаты, круглые столы, со сцены вещать. Все же умные. А толку ноль целых и очень много нолей сотых. Охват умов минимален. Говорим единомышленникам, никого не обращаем в нашу веру. Сегодня в ЦДЛ полный зал на Карташову, на кого еще? А завтра и сто раз после завтра полные залы на скалозубство шифриных, хазановых, задворновых. Конечно, приходится вспомнить, что если из сотни русских один останется верен России, то она не пропадет. Отсюда слова: остатние люди. Но есть ли они? Повсеместно пьянство как общая забастовка и ответ на реформы, наркомания как средство уйти от ужасов бытия, пропаганда разврата как заработка, пропаганда разврата как развлечения, пропаганда наглости как предприимчивости, всюду иудейское поклонение змеиному шелесту доллара, заменившему золотого тельца... есть от чего уныть. Но так же всегда было.

– Нет, нет, – возразил Стас, – так впервые. Впервые государственная машина работает против государства, вот что.

– Тем более, значит, не здесь наша жизнь, – ухватился я за спасительную мысль. – Наша жизнь в Святой Руси, есть же она. Но, конечно, и земную нельзя отдавать. Только, если уподоблять Россию храму, то вспомним Иоанна Златоустого: "Не храм освящает собравшихся, а собравшиеся освящают храм". Вот и представим, кто собрался. Вот тут и продохнись и протолкнись к алтарю. Не пустят. Одна надежда на вознесение, на бестелесность, на то, что ненавистники России провалятся в преисподнюю. Россия – дом Пресвятой Богородицы, разве не очищает хозяйка свой дом к празднику, так и Россию Божия матерь к пришествию Сына очистит и украсит.

Вернулся Юра. Огромный, с огромным ружьем, в сапогах сорок последнего размера, он действовал успокаивающе: с таким не пропадем.

– Уток пожалел? – спросил я.

– Далеко. Я ходил, медведя с лежки спугнул. И следы куниц, подбирали за ним объедки. Надо будет зимой завалить.

– Жалко же.

– Мясо сладкое, – Юра даже зажмурился. – Сваришь, поешь, можно босиком на снег идти, жар распирает.

– Ну, что наша рыбачка Галя? – спросил Стас.

– Пусто. Говорит, сама придет.

– Нет, надо спасать, надо вытаскивать. – Идем, – позвал он меня, – идем скорее, а то еще поймает.

По знакомой тропинке спустились к реке, свернули к месту, где ловила Галина Васильевна. Она стояла в воде, в ватных брюках, высоких сапогах, меховой куртке с капюшоном и все бросала и бросала.

– У нее катушка плохо работает, – присмотрелся Стас. – Но смотри какое упорство. Это северный вариант скифской бабы. – Галя, – закричал он, – пошли, мы и на тебя наловили.

Галина Васильевна горестно поглядела на нас, покорно вышла из реки и стала разбирать спиннинг.

– Ничего мы не поймали, Галина Васильевна, – честно сказал я.

– Все из-за него, – указал на меня Стас. – Не хотел уху готовить, заговор знает, отвел рыбку, такой он вятич московский.

– Я себя, конечно, виню в неулове, виню и прощения прошу. Но чтобы Стас, чтоб я не захотел уху готовить, это ты меня очень сильно обидел. Это надо было долго думать, как меня обидеть. Уху! Готовить! На костре! В лесотундре! Да ради этого можно было и пешком сюда приползти. Знаете, как бы я ее готовил? По дороге расскажу. В воду бы вначале немножко брусничника, целую картошку, целую, также покрошить морковь. Чуть позднее целые головки лука. Это все разварится и исчезнет в единой консистенции рыбной юшки. Остальные компоненты, ингредиенты, так сказать комплектующие идут строго по ранжиру. Ни в чем не перебрать! Лаврушка агрессивна, укроп тоже. Поварить и выкинуть. И вообще бульон держать чистым. Перец горошком, молотый на столе каждому по вкусу. Соль после кипения крупная, грубого помола, но досаливать уже мелкой перед подачей. Далее: рыба. Если бы, кроме хариуса было поймано еще что-то, нечто плавающее, то покрошить, поварить и выкинуть. Картошку режем соломкой, можно, кстати, опять же чуть-чуть, сыпануть гречки, и вермишели – паутинки. Очищенный и вымытый хариус, крупный режем, бережно опускаем и варим до побеления. И хотя говорят: мясо не довари, рыбу перевари, это заблуждение. От того, что всюду, кроме русского Севера, вода зараженная, рыбу варят дольше обычного. Но радиацию в кипятке не уничтожишь, а вкус от переварки уходит. Жабры, на всякий случай, все-таки выбрасываем, а легкие и печень, почки варим, запуская их позднее собственно рыбьего туловища. На стол подается в общем котле, ставится в середину. Ужин продолжается три часа. Ночью его участники еще прикладываются к котлу, а утром в нем совершенно дивное зрелище заливной рыбы. Можно не разогревать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю